Брал кабину тут, ценник необыкновенный
– кричит Жизель, ее глаза наполняются слезами, и она пытается наскоро проглотить сухой кусок хлеба.
Когда мы подходим к церкви, у Жизель почти нормальный вид, хотя у нее до сих пор спутанные и встопорщенные на затылке волосы, как у морской свинки, ее загорелые руки-спички торчат из синего платья, которое купил ей Сол, когда они только начали встречаться, но она выглядит лучше, чем раньше, на той неделе. Это первый раз, когда она вышла из дома за какое-то время.
Мама предпочитает ходить в церковь примерно раз в месяц. «Ради вашего отца», – говорит она, хотя он никогда не ходил с нами, когда был жив. Ему нравилось в воскресенье сидеть дома в пижаме, читать газету, а потом, позже, если была хорошая погода, целый день в одиночестве возиться в саду.
Мы все стоим прямо, но бедро Жизель прижато к моему, и она щиплет меня длинными тонкими пальцами, тянет за юбку, пытаясь рассмешить или заставить заорать от боли.
– Прекрати! – шиплю я, еще больше выпрямляя спину. – Прекрати же!
Мама сердито глядит на меня.
Когда священник наконец-то начинает проповедь, Жизель падает на скамью, как артистка, и принимается выковыривать забытые фисташки из своей воскресной сумочки. Она открывает старый тюбик губной помады и собирает пух со дна сумки между пальцами. Тайком очистив фисташку, она предлагает мне зеленый орех, сует его мне в колени. Мама смотрит прямо перед собой, не обращая на нее внимания. Я беру орех и медленно жую его, и тогда голос священника уносит меня далеко от нашей маленькой местной церкви.
Я думаю о сне, который приснился мне прошлой ночью, как будто Жизель засыпает меня листьями, а потом просовывает руки в пахнущую плесенью кучу. В лесу мы видели гигантских синих ласточек размером с арбуз и таких тяжелых от пыльцы пчел, что казалось, будто они сейчас лопнут, но вместо этого они благополучно летели по воздуху и улыбались нам мультипликационными мордочками.
«Господи, я не знаю тебя, разве что в таких чувствах, какие бывают во сне. Дорогой Господи, я стараюсь молиться, но всегда отвлекаюсь. Дорогой Господи, пожалуйста, помоги нам, пусть мы останемся вместе, втроем, – думаю я, мысленно падая с Жизель в кучу красно-коричневых листьев. – Господи, надо ли мне рассказа ей о том, что я видела Сола? О том, что он сказал?»
Священник говорит о том месте в Библии, где Иисус выгнал всех, кто осквернял храм, и что музыкальный канал и телевидение – это что-то вроде тех торговцем в доме Божием. Я открываю глаза, вижу, как Жизель сгорбилась на скамье с открытым ртом. Сегодня она кажется худенькой, слишком худенькой, чтобы держать свое длинное тело в синем платье. Жизель кутается в плащ, в церкви влажно. Я встречаюсь глазами с мамой. «Ей хуже», – передает ее встревоженный взгляд. Я обещаю себе завтра сходить с Жизель в парк на пикник. Глаза Жизель бродят но остановкам Христа на крестном пути – они ей нравятся больше всего в церкви. Она смотрит, как падает Иисус. Бедный старина Иисус, он тащит крест, падает, и все одновременно стараются с ним говорить. Потом Жизель раньше времени становится на колени и сжимает руки, словно какая-то набожная девочка: ее второе любимое дело в церкви – притворяться набожной.
Я пытаюсь вернуться к молитве и закрываю глаза. Видишь, вот так всегда, я теряюсь, я слишком теряюсь в мире, чтобы сосредоточиться на вере, слишком увлекаюсь тем, что начинаю пересчитывать ребра Христа или ребра Жизель, или волнуюсь из-за того, что у меня порвутся шнурки перед пятничной игрой.
«Дорогой Господи, прости мою леность. Дорогой Господи, я не могу сейчас говорить, потому что Жизель опять тыкает в меня острым мизинцем и смеется в кулак».
По ночам, когда Жизель не может заснуть, она заходит ко мне в комнату. В последнее время она старалась разузнать у меня о папе, как будто я знаю что-то, чего не знает она, хотя она была намного старше, когда он умер. Она достает из моего шкафа разные вещи: свинью-копилку, спортивный носок, шариковую ручку с эмблемой школы Святого Себастьяна – летящим орлом. Она раздумывает над каждым предметом и вертит его в руке, а потом кладет на место.
Она садится ко мне на кровать и чуть-чуть раскрывает шторы, чтобы выглянуть наружу. Потом берет холодными руками мои щиколотки и мягко их массирует.
Когда уже поздно и я наполовину в лоне сна, готовая распрощаться с днем. почему, почему ее вдруг обуревают вопросы? Она хочет, чтобы я ей ответила.
– Объясни.
– Что? – Я ворочаюсь, притворяясь сонной.
– Почему ты видишь папу, а я нет?
– Не могу, – бормочу я.
– Это потому, что он тебя любит больше, да? – Она трясет меня за руку. Потом прячет лицо в ладонях и говорит: – Мне постоянно снится, как он пытается что-то со мной сделать. Он привязывает меня к больничной койке со всякими проводами и прикрепляет ко мне какой-то аппарат, как будто хочет ударить током. Как будто хочет…
Она широко раскрывает глаза и замолкает.
– Никто не хочет тебя убить, глупая, это же сон, – говорю я.
«Никто. Кроме тебя самой».
– Я не говорила, что он хочет меня убить, – медленно произносит она, поворачиваясь ко мне лицом.
– Я знаю, просто, ну, ты так сказала, как будто это думаешь.
– Холли, он же никогда не сделает мне ничего плохого, да?
– Да, – говорю я, обнимая ее усталое тело в бледнеющих тенях комнаты. – Никогда.
Глава 26
Многие пациенты, поступающие на хирургические операции, страдают расстройствами питания.
Что-то ужасное творится с моим животом. Другого слова не подберу. Он как животное, которое слишком долго били. Простыни намокают, спазмы до самой шеи. Боль резкая, горячая, отупляющая, загорается в середине матки. Кровь вытекает из меня волнами, будто несвязанными лентами.
«В этом месте…»
Тсс, говорю я. В кои-то веки я становлюсь сильной. Боль пульсирует, и я чувствую, как поднимаюсь.
«В этом месте все говорят «Я тебя люблю» и притворяются, что это правда».
Глава 27
Каждый день я вижу, как ее остов сотрясается при виде еды, и голубые вены пускают корни у нее на лице. Я смотрю, как она увядает. Вижу, как ее глаза темнеют.
Рано утром мама готовит для Жизель поднос с завтраком. Она ставит на него большую тарелку с яичницей, помидоры, сыр, лжем, хлеб, йогурт и дымящуюся чашку кофе с бренди и сливками. Она подмешивает в йогурт сметану, чтобы он стал пожирнее, и добавляет лишнюю порцию масла на каждый ломтик хлеба, чтобы украдкой, где это возможно, пропихнуть побольше калорий; она дошла до того, что стала обманывать Жизель подобным образом. Я молча наблюдаю за ней, ем кусок сыра, и, когда я беру поднос у нее из рук, она говорит:
– Нет, я сама.
– Мам, пожалуйста, давай я с ней поговорю.
Мамины руки цепляются за поднос, а потом отпускают. Крупная слеза вытекает из ее когда-то золотисто-карих глаз, и она поворачивается спиной к раковине.
Жизель сидит в постели, она кажется особенно бледной под своим легким загаром, как будто всю ночь не спала. Я сажусь рядом с ней и заплетаю ее дреды. Она стонет и ковыряется в яичнице, и я уговариваю ее глотнуть кофе и съесть немного мешанины из йогурта со сметаной и пару ложек джема, но потом сдаюсь.
Я переворачиваю ее, сажусь ей на спину, надавливаю руками на позвоночник и начинаю мягко ее массировать.
– Жизель, тебя любит столько людей, почему же ты не можешь полюбить себя хоть немножко?
Я закрываю глаза и начинаю растирать ее шею, но потом чувствую что-то мокрое и смотрю на постель и вижу, что все простыни промокли от крови шоколадного цвета, одеяло у талии Жизель все вымокло в крови насквозь.
– Черт, Жизель.
Я соскакиваю с нее и бегу к двери, моя пижама в ее темной крови.
– Звони в «Скорую», – говорит она, даже не поднимая головы, чтобы посмотреть мне вслед.
Устроив Жизель на заднем сиденье машины, я сажусь впереди и бросаю украдкой взгляды на маму, думая в первый раз, что она кажется постаревшей. У мамы дрожат руки, когда она кладет их на руль. У нее резко обозначились морщины у глаз и губ, волосы вялые и седые, а раньше были золотисто-каштановые и густые. Я вспоминаю красивую фотографию моих родителей, которую нашла в старой тетради в сумке Жизель, она случайно выпала (я клянусь), когда я разбирала ее вещи для стирки. «Весла и Томас. Канада», – написано на обороте правильным почерком моей мамы с наклоном вправо. Там еще были всякие письма и пожелтевшие документы официального вида на чужом языке. Я засунула их в белую наволочку. Я принесу ее Жизель потом, может быть, если она попросит, или, может быть, сохраню фото графию для себя.
Кажется, снимок сделан у Ниагарского водопада. На папе длинное коричневое пальто, волосы коротко пострижены в стиле пятидесятых, хотя уже семидесятые. «Папа, как так получается, что ты всегда отстаешь на десятилетия и при этом тебе все-таки удается выглядеть так хорошо?» На маме красно-черное платье в горошек с большим поясом, и он поддерживает ее большой живот. Новые иммигранты, счастливые и усталые, и еще чуть-чуть гордые.
«Жизель, мы назовем ее Жизель, в честь ничьей матери».
«А если будет мальчик?»
«Я знаю, что будет девочка».
Позади белым туманом поднимается водопад; мама с папой щурятся от брызг и солнца. Они вместе опираются на парапет, она усталая и поразительно красивая, с экзотическими тяжелыми веками. Я смотрю на Томаса на этом снимке, и у меня возникает чувство, как будто я выпила слишком много воды и она застревает где-то в трубах моего живота. Это ничто, или почти ничто, пустота за его глазами, несмотря на их счастье. Ничто.
Я оборачиваюсь, чтобы посмотреть на Жизель на заднем сиденье, она открывает глаза и видит, как кровь расцветает на лоскутном одеяле. Ее зрачки расширяются, они кажутся такими огромными на ее маленьком белом лице. Потом я вспоминаю, что Жизель одна из тех людей, которые никак не могут дождаться конца, даже если им весело. Например, на концерте или во время поездки на природу. Я боюсь, что она просто прорвется сквозь свою жизнь, не получив удовольствия ни от чего, кроме боли. И все же мучение Жизель ужасно и прекрасно, как испачканные белые платья из хлопка.
Глава 28
Кровотечение в брюшине приводит к значительной потере крови, что доказывает, как важно учитывать менструальную и сексуальную историю при обследовании женщин репродуктивном возраста.
– Капельница! Ты на капельнице? – говорит Сол и чуть сжимает трубку.
В прошлый раз, когда я лежала в больнице и меня держали на внутривенном питании, меня это в некотором роде бесило, но теперь уже нет. Капельница шокирует людей, поэтому я гляжу на них, моргая, и выдавливаю измученную улыбку, но на самом деле мысль о том, что в меня воткнуты трубки, давно уже потеряла для меня новизну.
У Сола кающийся вид, мне хочется его подбодрить, но, когда я пытаюсь что-то прошептать, оказывается, что у меня во рту трубка и говорить я не могу. Он приближает лицо ко мне. Я вижу на белой, гладкой поверхности его чистой кожи полоски растущей бороды. У него теплое дыхание, и я чувствую на лбу его мягкие губы.
– У нас все получится, – говорит он шепотом, как в тот раз, когда мы сбили кошку на дороге и отвезли ее в ближайшую ветлечебницу, и Сол вздыхал всю дорогу, пока она лежала и умирала на заднем сиденье. Он мягко берет мою руку, и я засыпаю, прежде чем успеваю удивиться этим слезам, удивиться этим новым слезам.
В некоторых случаях эндометриоз принимает столь выраженные формы, что, если женщина желает сохранить репродуктивную способность, необходимо прибегнуть к резекции кишечника или мочевого пузыря.
Август, пять утра, первое лето без папы, и мы втроем пытаемся заснуть и маминой кровати. От дощатого пола поднимается жара и плывет надо мной бесконечными горячими волнами, вентилятор мешает воздух, но почти не разгоняет жару. Мне слышно, как в коридоре топают детские Холлины ноги, отбивая на полу неровный ритм.
Топ, топ, бац.
Топ, топ, бац.
Конечно, Холли глуха на одно ухо; полмира для нее молчит, поэтому она даже не понимает, что разбудила пас. Мама стонет, привстает и зовет ее.
– Холли!
Топ, топ, топ, топ, бац.
Я натягиваю подушку на голову; прохладная ткань успокаивает почти на десять секунд, а потом начинает душить.
– Заткнись! – кричу я, бросая подушку в сторону маленького силуэта Холли, появившегося в двери.
С волной жары пришла вшивая зараза и подкосила первый класс. Холли побрили наголо. Она ныряет на мою подушку и чешет стариковскую голову. Потом щелкает слуховой аппарат – включается. Ага.
Она топает по полу пару минут, приподняв подол длинной хлопчатобумажной рубашки, которую решила надеть на этот ночной спектакль. Я ворчу на нее, но падаю на мамины колени, мне слишком жарко, чтобы продолжать атаку.
Мама зевает и гладит мои длинные волосы.
– Что ты делаешь, милая?
Холли говорит уголком рта, будто строит из себя умницу:
– Играю в классики.
– Ой, какая ты смевшая! А теперь ложись спать, – говорит мама и хлопает по кровати у себя под боком, как будто выманивает кота из-под крыльца.
– Ладно, только сначала кукольный спектакль! Холли делает руками такие движения, как будто говорят рты, как будто они лепечут невразумительную мешанину из чепухи, хихиканья и пронзительного смеха. Я смотрю на маму.
– Послушай меня, я сейчас очень серьезна, либо ложись спать, либо сиди очень тихо.
Холли замолкает и прыгает на кровать, срывая с себя ночнушку. Она сидит перед нами, поджав ноги, сложив руки на плоской голой груди.
– Мама, – серьезно произносит она, ее голова блестит в ночи, наклоняясь к ветру от вентилятора. – Что такое черная вдова?
В ожидании ответа она прибавляет звук на слуховом аппарате.
Эндометриоз вызывает в тазу болевые ощущения различного характера. Небольшой узелок в слепом мешке обычно гораздо болезненнее, чем огромное разрастание в яичнике, свободно расширяющееся в брюшную полость.
Каждую ночь в больнице я вижу тот же сон: все тихо, я в норке. Молодой человек отыскивает меня в лесу под сырыми мшистыми камнями. Я завернула в толстый розовый пергамент для упаковки мяса, навощенный с одной стороны. Я сплю, и у меня в руке что-то липкое.
Человек разворачивает меня и прижимает к себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Когда мы подходим к церкви, у Жизель почти нормальный вид, хотя у нее до сих пор спутанные и встопорщенные на затылке волосы, как у морской свинки, ее загорелые руки-спички торчат из синего платья, которое купил ей Сол, когда они только начали встречаться, но она выглядит лучше, чем раньше, на той неделе. Это первый раз, когда она вышла из дома за какое-то время.
Мама предпочитает ходить в церковь примерно раз в месяц. «Ради вашего отца», – говорит она, хотя он никогда не ходил с нами, когда был жив. Ему нравилось в воскресенье сидеть дома в пижаме, читать газету, а потом, позже, если была хорошая погода, целый день в одиночестве возиться в саду.
Мы все стоим прямо, но бедро Жизель прижато к моему, и она щиплет меня длинными тонкими пальцами, тянет за юбку, пытаясь рассмешить или заставить заорать от боли.
– Прекрати! – шиплю я, еще больше выпрямляя спину. – Прекрати же!
Мама сердито глядит на меня.
Когда священник наконец-то начинает проповедь, Жизель падает на скамью, как артистка, и принимается выковыривать забытые фисташки из своей воскресной сумочки. Она открывает старый тюбик губной помады и собирает пух со дна сумки между пальцами. Тайком очистив фисташку, она предлагает мне зеленый орех, сует его мне в колени. Мама смотрит прямо перед собой, не обращая на нее внимания. Я беру орех и медленно жую его, и тогда голос священника уносит меня далеко от нашей маленькой местной церкви.
Я думаю о сне, который приснился мне прошлой ночью, как будто Жизель засыпает меня листьями, а потом просовывает руки в пахнущую плесенью кучу. В лесу мы видели гигантских синих ласточек размером с арбуз и таких тяжелых от пыльцы пчел, что казалось, будто они сейчас лопнут, но вместо этого они благополучно летели по воздуху и улыбались нам мультипликационными мордочками.
«Господи, я не знаю тебя, разве что в таких чувствах, какие бывают во сне. Дорогой Господи, я стараюсь молиться, но всегда отвлекаюсь. Дорогой Господи, пожалуйста, помоги нам, пусть мы останемся вместе, втроем, – думаю я, мысленно падая с Жизель в кучу красно-коричневых листьев. – Господи, надо ли мне рассказа ей о том, что я видела Сола? О том, что он сказал?»
Священник говорит о том месте в Библии, где Иисус выгнал всех, кто осквернял храм, и что музыкальный канал и телевидение – это что-то вроде тех торговцем в доме Божием. Я открываю глаза, вижу, как Жизель сгорбилась на скамье с открытым ртом. Сегодня она кажется худенькой, слишком худенькой, чтобы держать свое длинное тело в синем платье. Жизель кутается в плащ, в церкви влажно. Я встречаюсь глазами с мамой. «Ей хуже», – передает ее встревоженный взгляд. Я обещаю себе завтра сходить с Жизель в парк на пикник. Глаза Жизель бродят но остановкам Христа на крестном пути – они ей нравятся больше всего в церкви. Она смотрит, как падает Иисус. Бедный старина Иисус, он тащит крест, падает, и все одновременно стараются с ним говорить. Потом Жизель раньше времени становится на колени и сжимает руки, словно какая-то набожная девочка: ее второе любимое дело в церкви – притворяться набожной.
Я пытаюсь вернуться к молитве и закрываю глаза. Видишь, вот так всегда, я теряюсь, я слишком теряюсь в мире, чтобы сосредоточиться на вере, слишком увлекаюсь тем, что начинаю пересчитывать ребра Христа или ребра Жизель, или волнуюсь из-за того, что у меня порвутся шнурки перед пятничной игрой.
«Дорогой Господи, прости мою леность. Дорогой Господи, я не могу сейчас говорить, потому что Жизель опять тыкает в меня острым мизинцем и смеется в кулак».
По ночам, когда Жизель не может заснуть, она заходит ко мне в комнату. В последнее время она старалась разузнать у меня о папе, как будто я знаю что-то, чего не знает она, хотя она была намного старше, когда он умер. Она достает из моего шкафа разные вещи: свинью-копилку, спортивный носок, шариковую ручку с эмблемой школы Святого Себастьяна – летящим орлом. Она раздумывает над каждым предметом и вертит его в руке, а потом кладет на место.
Она садится ко мне на кровать и чуть-чуть раскрывает шторы, чтобы выглянуть наружу. Потом берет холодными руками мои щиколотки и мягко их массирует.
Когда уже поздно и я наполовину в лоне сна, готовая распрощаться с днем. почему, почему ее вдруг обуревают вопросы? Она хочет, чтобы я ей ответила.
– Объясни.
– Что? – Я ворочаюсь, притворяясь сонной.
– Почему ты видишь папу, а я нет?
– Не могу, – бормочу я.
– Это потому, что он тебя любит больше, да? – Она трясет меня за руку. Потом прячет лицо в ладонях и говорит: – Мне постоянно снится, как он пытается что-то со мной сделать. Он привязывает меня к больничной койке со всякими проводами и прикрепляет ко мне какой-то аппарат, как будто хочет ударить током. Как будто хочет…
Она широко раскрывает глаза и замолкает.
– Никто не хочет тебя убить, глупая, это же сон, – говорю я.
«Никто. Кроме тебя самой».
– Я не говорила, что он хочет меня убить, – медленно произносит она, поворачиваясь ко мне лицом.
– Я знаю, просто, ну, ты так сказала, как будто это думаешь.
– Холли, он же никогда не сделает мне ничего плохого, да?
– Да, – говорю я, обнимая ее усталое тело в бледнеющих тенях комнаты. – Никогда.
Глава 26
Многие пациенты, поступающие на хирургические операции, страдают расстройствами питания.
Что-то ужасное творится с моим животом. Другого слова не подберу. Он как животное, которое слишком долго били. Простыни намокают, спазмы до самой шеи. Боль резкая, горячая, отупляющая, загорается в середине матки. Кровь вытекает из меня волнами, будто несвязанными лентами.
«В этом месте…»
Тсс, говорю я. В кои-то веки я становлюсь сильной. Боль пульсирует, и я чувствую, как поднимаюсь.
«В этом месте все говорят «Я тебя люблю» и притворяются, что это правда».
Глава 27
Каждый день я вижу, как ее остов сотрясается при виде еды, и голубые вены пускают корни у нее на лице. Я смотрю, как она увядает. Вижу, как ее глаза темнеют.
Рано утром мама готовит для Жизель поднос с завтраком. Она ставит на него большую тарелку с яичницей, помидоры, сыр, лжем, хлеб, йогурт и дымящуюся чашку кофе с бренди и сливками. Она подмешивает в йогурт сметану, чтобы он стал пожирнее, и добавляет лишнюю порцию масла на каждый ломтик хлеба, чтобы украдкой, где это возможно, пропихнуть побольше калорий; она дошла до того, что стала обманывать Жизель подобным образом. Я молча наблюдаю за ней, ем кусок сыра, и, когда я беру поднос у нее из рук, она говорит:
– Нет, я сама.
– Мам, пожалуйста, давай я с ней поговорю.
Мамины руки цепляются за поднос, а потом отпускают. Крупная слеза вытекает из ее когда-то золотисто-карих глаз, и она поворачивается спиной к раковине.
Жизель сидит в постели, она кажется особенно бледной под своим легким загаром, как будто всю ночь не спала. Я сажусь рядом с ней и заплетаю ее дреды. Она стонет и ковыряется в яичнице, и я уговариваю ее глотнуть кофе и съесть немного мешанины из йогурта со сметаной и пару ложек джема, но потом сдаюсь.
Я переворачиваю ее, сажусь ей на спину, надавливаю руками на позвоночник и начинаю мягко ее массировать.
– Жизель, тебя любит столько людей, почему же ты не можешь полюбить себя хоть немножко?
Я закрываю глаза и начинаю растирать ее шею, но потом чувствую что-то мокрое и смотрю на постель и вижу, что все простыни промокли от крови шоколадного цвета, одеяло у талии Жизель все вымокло в крови насквозь.
– Черт, Жизель.
Я соскакиваю с нее и бегу к двери, моя пижама в ее темной крови.
– Звони в «Скорую», – говорит она, даже не поднимая головы, чтобы посмотреть мне вслед.
Устроив Жизель на заднем сиденье машины, я сажусь впереди и бросаю украдкой взгляды на маму, думая в первый раз, что она кажется постаревшей. У мамы дрожат руки, когда она кладет их на руль. У нее резко обозначились морщины у глаз и губ, волосы вялые и седые, а раньше были золотисто-каштановые и густые. Я вспоминаю красивую фотографию моих родителей, которую нашла в старой тетради в сумке Жизель, она случайно выпала (я клянусь), когда я разбирала ее вещи для стирки. «Весла и Томас. Канада», – написано на обороте правильным почерком моей мамы с наклоном вправо. Там еще были всякие письма и пожелтевшие документы официального вида на чужом языке. Я засунула их в белую наволочку. Я принесу ее Жизель потом, может быть, если она попросит, или, может быть, сохраню фото графию для себя.
Кажется, снимок сделан у Ниагарского водопада. На папе длинное коричневое пальто, волосы коротко пострижены в стиле пятидесятых, хотя уже семидесятые. «Папа, как так получается, что ты всегда отстаешь на десятилетия и при этом тебе все-таки удается выглядеть так хорошо?» На маме красно-черное платье в горошек с большим поясом, и он поддерживает ее большой живот. Новые иммигранты, счастливые и усталые, и еще чуть-чуть гордые.
«Жизель, мы назовем ее Жизель, в честь ничьей матери».
«А если будет мальчик?»
«Я знаю, что будет девочка».
Позади белым туманом поднимается водопад; мама с папой щурятся от брызг и солнца. Они вместе опираются на парапет, она усталая и поразительно красивая, с экзотическими тяжелыми веками. Я смотрю на Томаса на этом снимке, и у меня возникает чувство, как будто я выпила слишком много воды и она застревает где-то в трубах моего живота. Это ничто, или почти ничто, пустота за его глазами, несмотря на их счастье. Ничто.
Я оборачиваюсь, чтобы посмотреть на Жизель на заднем сиденье, она открывает глаза и видит, как кровь расцветает на лоскутном одеяле. Ее зрачки расширяются, они кажутся такими огромными на ее маленьком белом лице. Потом я вспоминаю, что Жизель одна из тех людей, которые никак не могут дождаться конца, даже если им весело. Например, на концерте или во время поездки на природу. Я боюсь, что она просто прорвется сквозь свою жизнь, не получив удовольствия ни от чего, кроме боли. И все же мучение Жизель ужасно и прекрасно, как испачканные белые платья из хлопка.
Глава 28
Кровотечение в брюшине приводит к значительной потере крови, что доказывает, как важно учитывать менструальную и сексуальную историю при обследовании женщин репродуктивном возраста.
– Капельница! Ты на капельнице? – говорит Сол и чуть сжимает трубку.
В прошлый раз, когда я лежала в больнице и меня держали на внутривенном питании, меня это в некотором роде бесило, но теперь уже нет. Капельница шокирует людей, поэтому я гляжу на них, моргая, и выдавливаю измученную улыбку, но на самом деле мысль о том, что в меня воткнуты трубки, давно уже потеряла для меня новизну.
У Сола кающийся вид, мне хочется его подбодрить, но, когда я пытаюсь что-то прошептать, оказывается, что у меня во рту трубка и говорить я не могу. Он приближает лицо ко мне. Я вижу на белой, гладкой поверхности его чистой кожи полоски растущей бороды. У него теплое дыхание, и я чувствую на лбу его мягкие губы.
– У нас все получится, – говорит он шепотом, как в тот раз, когда мы сбили кошку на дороге и отвезли ее в ближайшую ветлечебницу, и Сол вздыхал всю дорогу, пока она лежала и умирала на заднем сиденье. Он мягко берет мою руку, и я засыпаю, прежде чем успеваю удивиться этим слезам, удивиться этим новым слезам.
В некоторых случаях эндометриоз принимает столь выраженные формы, что, если женщина желает сохранить репродуктивную способность, необходимо прибегнуть к резекции кишечника или мочевого пузыря.
Август, пять утра, первое лето без папы, и мы втроем пытаемся заснуть и маминой кровати. От дощатого пола поднимается жара и плывет надо мной бесконечными горячими волнами, вентилятор мешает воздух, но почти не разгоняет жару. Мне слышно, как в коридоре топают детские Холлины ноги, отбивая на полу неровный ритм.
Топ, топ, бац.
Топ, топ, бац.
Конечно, Холли глуха на одно ухо; полмира для нее молчит, поэтому она даже не понимает, что разбудила пас. Мама стонет, привстает и зовет ее.
– Холли!
Топ, топ, топ, топ, бац.
Я натягиваю подушку на голову; прохладная ткань успокаивает почти на десять секунд, а потом начинает душить.
– Заткнись! – кричу я, бросая подушку в сторону маленького силуэта Холли, появившегося в двери.
С волной жары пришла вшивая зараза и подкосила первый класс. Холли побрили наголо. Она ныряет на мою подушку и чешет стариковскую голову. Потом щелкает слуховой аппарат – включается. Ага.
Она топает по полу пару минут, приподняв подол длинной хлопчатобумажной рубашки, которую решила надеть на этот ночной спектакль. Я ворчу на нее, но падаю на мамины колени, мне слишком жарко, чтобы продолжать атаку.
Мама зевает и гладит мои длинные волосы.
– Что ты делаешь, милая?
Холли говорит уголком рта, будто строит из себя умницу:
– Играю в классики.
– Ой, какая ты смевшая! А теперь ложись спать, – говорит мама и хлопает по кровати у себя под боком, как будто выманивает кота из-под крыльца.
– Ладно, только сначала кукольный спектакль! Холли делает руками такие движения, как будто говорят рты, как будто они лепечут невразумительную мешанину из чепухи, хихиканья и пронзительного смеха. Я смотрю на маму.
– Послушай меня, я сейчас очень серьезна, либо ложись спать, либо сиди очень тихо.
Холли замолкает и прыгает на кровать, срывая с себя ночнушку. Она сидит перед нами, поджав ноги, сложив руки на плоской голой груди.
– Мама, – серьезно произносит она, ее голова блестит в ночи, наклоняясь к ветру от вентилятора. – Что такое черная вдова?
В ожидании ответа она прибавляет звук на слуховом аппарате.
Эндометриоз вызывает в тазу болевые ощущения различного характера. Небольшой узелок в слепом мешке обычно гораздо болезненнее, чем огромное разрастание в яичнике, свободно расширяющееся в брюшную полость.
Каждую ночь в больнице я вижу тот же сон: все тихо, я в норке. Молодой человек отыскивает меня в лесу под сырыми мшистыми камнями. Я завернула в толстый розовый пергамент для упаковки мяса, навощенный с одной стороны. Я сплю, и у меня в руке что-то липкое.
Человек разворачивает меня и прижимает к себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26