https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-pryamym-vypuskom/
я стала таким не полетам развитым ребенком, что учителя не желают терпеть меня в своем классе.
«Видишь, папа, доктор-то ошибся».
Мы в гостиной, мои руки лежат на плечах Холли. Я подталкиваю ее вперед, чтобы она прочитала ему короткий абзац из детской книги о том, что даже у пауков бывают неудачные дни, и, когда она заканчивает, он раскрывает объятия, И она ползет к нему. Он тычется носом в пластиковую штуку у нее за ухом, потом склоняется над ней всем телом. Я переминаюсь с ноги на ногу на грязном деревянном полу, чувствуя себя не в своей тарелке.
Он поднимает глаза, оглядывает мое жирное и круглое предподростковое лицо, смотрит на соски, торчащие из-под застиранной футболки с Микки-Маусом, на мои крепкие руки. Он устремляет взгляд на мои толстые икры: результат поездок по пригоркам на велосипеде со сломанными передачами, цена широкой кости. Мое коренастое тельце на промежуточной стадии все еще ждет, когда проявятся легендарные гены Васко, которые в любой момент могут вытянуть сбитую массу мускулов и жира и превратить меня в длинную и стройную, как все остальные. Я гордо улыбаюсь ему, ожидая похвал за свое терпение и преданность, которые должны дождем пролиться на меня. Жду.
И тогда он делает нечто ужасное. Он протягивает руку и сжимает мою толстую ногу, щиплет жир над коленкой. Видимо, это был шутливый жест, я не знаю. И тогда я тоже делаю нечто ужасное. Я наклоняюсь и говорю ему прямо в лицо: «Ты сволочь». Я поворачиваюсь на пятках и выбегаю в дверь, прежде чем он успевает поймать меня и избить до полусмерти. Так как будто мы еще в старой стране, где детей можно тыкать, щипать и бить, как домашний скот.
Он умирает три недели спустя, и мама берет отпуск на работе, чтобы сидеть дома, как зомби. Холли переводят в продвинутую группу по чтению, и она дважды в неделю ходит на уроки речи и пишет хокку о лягушках и небесах.
А я вырастаю на девять сантиметров через месяц после смерти Томаса.
Телесные раны можно классифицировать в соответствии с типом повреждения.
Холли снова вставляет в ухо слуховой аппарат и молча ложится на мою кровать, поглаживает мягкую фланелевую простыню, а я складываю книги на стол.
– Извини, что покидала все на пол.
Глаза Холли стекленеют. Вдруг она кажется очень усталой.
– Слушай, мы что-нибудь придумаем. Я попрошу маму, чтобы она взяла тебе репетитора, пойдем опять проверим твои уши. Но знаешь что. Холли, ты уж не злись на меня, но дело не в слухе.
– Почему это?
Я делаю строгое лицо.
– Потому что, ленивица, получаешь отличные баллы по английскому, и только на уроке математики чудесным образом у тебя садятся батарейки.
Холли бросает в меня подушкой.
– Разве я не права?
– Нет! – Она глядит на меня сквозь простыню.
– Я тебе не верю.
– Слушай, мне на самом деле наплевать. Я просто не хочу, чтобы все сходили с ума, если я завалю математику, и все.
– Никто ничего не завалит. Ты хочешь ходить в летнюю школу?
Холли издает такой звук, как будто ее рвет.
– Ладно, тогда включай свой аппарат.
Я молчу секунду, хочу задать ей другой вопрос, но тут она свешивается с кровати, ставит одну ладонь на пол и спрашивает:
– Она тебе рассказала? Про то, как из-за нее его выкинули из дома?
Я выгибаю спину, подползаю к ней, наполовину стягиваю с кровати и поднимаю к своему лицу, но ее глаза снова ускользают от моих.
– Так ты знаешь, мама тебе уже рассказывала? Холли качает головой, закрывает веки.
– От мамы я никогда ничего такого не слышала, мне папа рассказал.
– Папа?
– Ага. Он мне все рассказывает, – говорит она с полузакрытыми глазами.
– А, ну да, я и забыла, что ты с призраками разговариваешь.
– Только с одним.
– И что ты думаешь, кого она любила сильнее?
– Папу, – говорит Холли, не задумываясь ни на секунду.
– Папу? Почему папу?
– А почему не папу?
Холли ложится спиной на кровать и отворачивается, обводя пальцами цветочный рисунок на обоях. Прежде чем она уснет, я должна снова вынуть ее слуховой аппарат, чтобы осмотреть ухо. Она прикладывает руку чашкой к правой стороне головы, и я бросаю книги на пол.
– Это ты слышала?
– Ну, вроде да.
– В каком смысле «вроде»?
– Я почувствовала ногами.
– Ногами?
– Ну да, вибрацию.
– Понятно, ложись спать, малыш.
Она завернулась в мою простыню и прислонилась головой к стене, а я смотрю на кусочек пластмассы, источник постоянной нервотрепки для Холли и папы, причина, почему она движется в мире интуитивно: осязая, пробуя на ощупь, падая в окружающее пространство. Я беру сальный обрезок пластмассы и пытаюсь понять ее, выведать ее боль, ее желания по этой поцарапанной машинке, которая помогает ей думать.
И я снова думаю о Томасе, о том, что Холли можно было бы уговорить сделать что угодно, даже сдать математику за восьмой класс, если бы он по-прежнему был здесь.
В детстве он брал нас с собой на рыбалку. Он будил нас рано утром и наливал по чашке горячего шоколада в качестве утешения за ранний подъем. Мы ехали из города около часа, потом он останавливался у озера, снимал с машины лодку и выгребал на самое темное место. Он прижигал кончики пластиковых лесок окурком сигареты и тщательно привязывал наши крючки. Примерно к тому времени я окончательно просыпалась и начинала болтать без умолку, засыпая его вопросами.
– Почему так вышло, что у этих круглых рыб такие острее штуки сверху, которые так больно колются?
– Не знаю, Жизель, вообще помолчи, а то распугаешь всю рыбу.
У меня никак не получалось надолго замолчать. Я начинала подражать утреннему щебетанию птиц и выводила его из себя.
– А почему ты эту рыбку не оставил?
– Она слишком мала… хороший рыбак знает, что оставить, а что выпустить обратно в воду.
Я-то не была хорошим рыбаком. После парочки субботних утр в качающейся лодке, пока я изматывала их обоих своими вопросами и кудахтаньем, я бросила это дело, и на рыбалку с ним ездила только Холли.
Взгляните на картинку: безгласная трехлетняя девочка терпеливо смотрит, как ее папа забрасывает леску в теплую бархатную воду. На ней белая панама, на носу веснушки от солнца. Она пристально смотрит на красно-белый поплавок на поверхности воды. На ее папе белам майка, лицо вспотело, руки врача перепачканы грязью от червей и жиром, вечная сигарета свисает изо рта. Он случайно выпускает клуб дыма ей в лицо.
Но Холли никогда не жалуется. Она не слышит ни птиц, ни ругательств отца, когда он слишком рано подсекает и выдергивает крючок изо рта окуня и запутывает леску. Ей не хочется петь, как в детском саду, когда заставляют, и голос становится визгливым и тонким. Она не задает вопросов о том, что он делает, потому что все имеет смысл: берег, деревья, грязь на дне лодки, дым от сигареты, его рыбный, мускусный запах. Все это она понимает и так.
Он вытягивает леску и, когда она молча вздыхает от досады, отгребает подальше: ветром их отнесло слишком близко к берегу.
Через несколько часов смуглые, усталые и счастливые тем, что поймали скромного белобрюхого окуня, достаточно жирного для четверых человек, но не слишком крупного, чтобы не рассердить божество, покровительствующее хорошим рыбакам, они возвращаются домой. Мы с мамой стоим на крыльце в фартуках, у нас пыльные от пирогов лица.
После обеда Холли сидит у него на коленях, а он подбрасывает ее вверх и кидает из стороны в сторону, как будто она едет на колченогом пони. Она пытается открыть вечно опущенные глаза, потому что семья счастлива, весела и сыта – лимонно– соленый вкус рыбы тает у нас во рту, мы все повторяем ее имя: «Холли-болли-полли-холли! Эй, малышка, проснись! Еще остался клубничный пирог! Твой любимый!»
Посасывая резиновый скелет рыбы, глядя на нас отцовскими глазами, она толкается ногами и широко раскидывает руки, чтобы обнять весь мир.
Холли взлетает в воздух. Летит. Карабкается на папу, отталкивается руками и ногами и прыгает.
Никогда ни на минуту она не сомневается, что он ее подхватит.
И, глядя на этот глупый малюсенький аппарат, я начинаю плакать. Из-за Холли, потерявшей человека, который любил ее больше всех на свете, из-за мамы, которая потеряла двоих, из-за нашей искореженной троицы женщин, которые не услышат на лестнице своего дома мужских шагов или его покашливания в ночи и никогда не попробуют гуляша с паприкой, который он делал зимой, пока нас не было дома и он на полную громкость включал цыганские песни. Я плачу из-за самой себя, потому что даже не знаю, по кому горевать. Потеря удвоенная, утроенная, потеря бесконечно умножающаяся – беспредельна.
У тебя был шанс полюбить меня, но ты отказался. Правда? Или ты просто не мог по-другому? Я смотрю на обезьяний череп, который подарил мне Томас после того, как я слишком часто стала заглядывать в его дорожный врачебный чемоданчик. Однажды я взяла его ножницы и ножи, чтобы вскрыть и похоронить птичек и белок в нашем дворе. Томас влепил мне быструю пощечину и прочел лекцию о стерилизации и тех потенциальных опасностях, которым я могла подвергнуть его пациентов. Я стояла пред ним, хлюпая носом, и просила прощения.
Сочувствуя, Томас наклонился ко мне, он еще не успел снять зеленого больничного балахона, он пах больницей, стерильной, но напоминающей унитаз. Он протянул единственный предмет, который разрешил мне взять: маленький обезьяний череп.
– Вот тебе для изучения. А к моим вещам не прикасайся, – сказал он и выставил меня из комнаты.
Я помню, как в первый раз взяла в руки череп, ощущая его тяжесть. Кроме рождественских и деньрожденных подарков, которые покупала мама от имени их обоих, это была единственная вещь, подаренная Томасом. Холли в розовом велюровом костюмчике почувствовала, что я заворожена этим предметом, и вцепилась в него своими липкими ручками, собираясь завладеть им. Но я прижала черен к сердцу, и она не смогла как следует за него ухватиться. Громко и четко я произнесла: – Это мое.
Холли послушно отняла руки, спрятала их за спину и, кивнув мне по-деловому, пошла дальше по гостиной.
«Это мое. Это…» – крутится у меня в мозгу, слова составляются из плача, который проталкивается по пищеводу, как алмазные обломки, застрявшие в нем…
«Это ты, это ты».
В последний раз я разрешаю ему достать меня.
«Все, мы в расчете. А ты умер».
Глава 16
Они думают – мои однокашники – они думают, что я свихнулась. Сегодня первый день, как я вернулась в школу после больницы, и сегодня я перелезла через трехметровый проволочный забор, который огораживает школьный двор. Не знаю, зачем я туда полезла, но он меня напугал, этот дурацкий забор с торчащей в небо колючей проволокой наверху. Поэтому во время большой перемены я взяла и полезла на него.
– Что ты делаешь? – спросила Джен, упирая руки в боки. – Слезай, ненормальная, тебя же увидят.
Но у меня звенело в ушах и бинт на ребрах меня щекотал, потому что Жизель не проснулась и не заставила меня пойти в душ, к тому же вокруг уже собралось несколько человек, и они глазели на меня, так что пришлось лезть дальше.
Когда я долезла до верха, то схватилась за проволоку, согнула колени и оглянулась, чтобы посмотреть на собравшуюся толпу. Впереди всех стоял мистер Сэлери и глядел на меня.
– Холли, немедленно слезай.
– Да, cap, я просто хотела узнать, смогу я залезть или нет.
Я хотела было помахать ему, но колючки воткнулись мне в ладони и по спине побежали обжигающие мурашки. Я опустилась лицом к ним, каждый раз крепко перехватывая руки. Примерно в полутора метрах над землей я спрыгнула и приземлилась на четвереньки. Мистер Сэлери поднял меня под руки и отвел в кабинет, чтобы перебинтовать.
Он с грустным видом промокал мне ссадины на руках медицинским спиртом, а я втягивала воздух сквозь зубы.
– Ты понимаешь, что мне придется рассказать об этом мистеру Форду?
– Зачем, сэр?
Мистер Форд наш директор, и я уже и так слишком долго испытывала его терпение; он не хочет, чтобы я доучивалась в школе, говорит, что мне еще повезло, что после драки меня только на неделю отстранили от занятий.
Мистер Сэлери снял очки и потер глаза.
– Потому что мистер Форд мой начальник, потому что он все равно узнает, и пусть уж он лучше узнает от меня, – он опять надел очки и посмотрел на меня увеличенными глазами. – Холли, зачем ты все это делаешь?
Я пожала плечами:
– Я слышу какие-то звуки, у меня в ушах шумит, как будто неясное радио, и голова болит… Не могу объяснить, что-то во мне происходит.
У меня забилось сердце.
Он взял мои забинтованные руки в свои. Вдруг он показался мне старым. За маленьким окошком медицинского кабинета ветер взметал вихри мусора, и в мою голову снова вернулся гул и жар. Я согнула руки и смотрела, как кровь медленно просачивается сквозь бинт, и заговорила:
– Жизель вернулась домой, иногда мне от этого трудно, потому что она какая-то подавленная, и я тоже подавленная, но в принципе все нормально, правда, нормально, а эта драка, ну, вы же были там, сэр. Я же на самом деле не виновата в драке – мне дерьмово досталось, но мы с вами знаем, сэр…
– Холли, не говори «дерьмово».
– Извините, сэр.
Я протягиваю руку. Он разматывает бинт и берет бумажное полотенце, чтобы стереть свежую кровь.
Я хотела объяснить еще что-то мистеру Сэлери, но слова не сходили с языка.
– Тебе осталось учиться всего две недели… Знаешь, что я скажу тебе, Холли, – пообещай мне одну вещь.
– Что, сэр?
– Ты будешь хорошо себя вести, не будешь устраивать никаких выходок, прошу тебя, а я постараюсь сделать так, чтобы ты выбралась из Святого Себастьяна. Ты и Джен.
Мистер Сэлери опять замотал мою руку, и мы оба сидели и смотрели на нее, ждали, пока кровь проступит сквозь бинт, но она не проступила.
– Хорошо.
Перемена закончилась. Школьный двор опустел, и по всему небу разошлись большие, серые и пушистые облака. Вдруг гул прекратился, и я услышала, как в классе мистера Сэлери орут мальчишки и кидаются мелом в доску. Он это тоже услышал.
Даже в самые жаркие дни от реки поднималась ощутимая прохлада, поэтому мы туда и порхали, хотя река отравлена, да и времени нет. Нам обеим нужно быть в другом месте: Джен пора ехать к сестре сидеть с племянницами, а мне домой зубрить математику перед экзаменом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
«Видишь, папа, доктор-то ошибся».
Мы в гостиной, мои руки лежат на плечах Холли. Я подталкиваю ее вперед, чтобы она прочитала ему короткий абзац из детской книги о том, что даже у пауков бывают неудачные дни, и, когда она заканчивает, он раскрывает объятия, И она ползет к нему. Он тычется носом в пластиковую штуку у нее за ухом, потом склоняется над ней всем телом. Я переминаюсь с ноги на ногу на грязном деревянном полу, чувствуя себя не в своей тарелке.
Он поднимает глаза, оглядывает мое жирное и круглое предподростковое лицо, смотрит на соски, торчащие из-под застиранной футболки с Микки-Маусом, на мои крепкие руки. Он устремляет взгляд на мои толстые икры: результат поездок по пригоркам на велосипеде со сломанными передачами, цена широкой кости. Мое коренастое тельце на промежуточной стадии все еще ждет, когда проявятся легендарные гены Васко, которые в любой момент могут вытянуть сбитую массу мускулов и жира и превратить меня в длинную и стройную, как все остальные. Я гордо улыбаюсь ему, ожидая похвал за свое терпение и преданность, которые должны дождем пролиться на меня. Жду.
И тогда он делает нечто ужасное. Он протягивает руку и сжимает мою толстую ногу, щиплет жир над коленкой. Видимо, это был шутливый жест, я не знаю. И тогда я тоже делаю нечто ужасное. Я наклоняюсь и говорю ему прямо в лицо: «Ты сволочь». Я поворачиваюсь на пятках и выбегаю в дверь, прежде чем он успевает поймать меня и избить до полусмерти. Так как будто мы еще в старой стране, где детей можно тыкать, щипать и бить, как домашний скот.
Он умирает три недели спустя, и мама берет отпуск на работе, чтобы сидеть дома, как зомби. Холли переводят в продвинутую группу по чтению, и она дважды в неделю ходит на уроки речи и пишет хокку о лягушках и небесах.
А я вырастаю на девять сантиметров через месяц после смерти Томаса.
Телесные раны можно классифицировать в соответствии с типом повреждения.
Холли снова вставляет в ухо слуховой аппарат и молча ложится на мою кровать, поглаживает мягкую фланелевую простыню, а я складываю книги на стол.
– Извини, что покидала все на пол.
Глаза Холли стекленеют. Вдруг она кажется очень усталой.
– Слушай, мы что-нибудь придумаем. Я попрошу маму, чтобы она взяла тебе репетитора, пойдем опять проверим твои уши. Но знаешь что. Холли, ты уж не злись на меня, но дело не в слухе.
– Почему это?
Я делаю строгое лицо.
– Потому что, ленивица, получаешь отличные баллы по английскому, и только на уроке математики чудесным образом у тебя садятся батарейки.
Холли бросает в меня подушкой.
– Разве я не права?
– Нет! – Она глядит на меня сквозь простыню.
– Я тебе не верю.
– Слушай, мне на самом деле наплевать. Я просто не хочу, чтобы все сходили с ума, если я завалю математику, и все.
– Никто ничего не завалит. Ты хочешь ходить в летнюю школу?
Холли издает такой звук, как будто ее рвет.
– Ладно, тогда включай свой аппарат.
Я молчу секунду, хочу задать ей другой вопрос, но тут она свешивается с кровати, ставит одну ладонь на пол и спрашивает:
– Она тебе рассказала? Про то, как из-за нее его выкинули из дома?
Я выгибаю спину, подползаю к ней, наполовину стягиваю с кровати и поднимаю к своему лицу, но ее глаза снова ускользают от моих.
– Так ты знаешь, мама тебе уже рассказывала? Холли качает головой, закрывает веки.
– От мамы я никогда ничего такого не слышала, мне папа рассказал.
– Папа?
– Ага. Он мне все рассказывает, – говорит она с полузакрытыми глазами.
– А, ну да, я и забыла, что ты с призраками разговариваешь.
– Только с одним.
– И что ты думаешь, кого она любила сильнее?
– Папу, – говорит Холли, не задумываясь ни на секунду.
– Папу? Почему папу?
– А почему не папу?
Холли ложится спиной на кровать и отворачивается, обводя пальцами цветочный рисунок на обоях. Прежде чем она уснет, я должна снова вынуть ее слуховой аппарат, чтобы осмотреть ухо. Она прикладывает руку чашкой к правой стороне головы, и я бросаю книги на пол.
– Это ты слышала?
– Ну, вроде да.
– В каком смысле «вроде»?
– Я почувствовала ногами.
– Ногами?
– Ну да, вибрацию.
– Понятно, ложись спать, малыш.
Она завернулась в мою простыню и прислонилась головой к стене, а я смотрю на кусочек пластмассы, источник постоянной нервотрепки для Холли и папы, причина, почему она движется в мире интуитивно: осязая, пробуя на ощупь, падая в окружающее пространство. Я беру сальный обрезок пластмассы и пытаюсь понять ее, выведать ее боль, ее желания по этой поцарапанной машинке, которая помогает ей думать.
И я снова думаю о Томасе, о том, что Холли можно было бы уговорить сделать что угодно, даже сдать математику за восьмой класс, если бы он по-прежнему был здесь.
В детстве он брал нас с собой на рыбалку. Он будил нас рано утром и наливал по чашке горячего шоколада в качестве утешения за ранний подъем. Мы ехали из города около часа, потом он останавливался у озера, снимал с машины лодку и выгребал на самое темное место. Он прижигал кончики пластиковых лесок окурком сигареты и тщательно привязывал наши крючки. Примерно к тому времени я окончательно просыпалась и начинала болтать без умолку, засыпая его вопросами.
– Почему так вышло, что у этих круглых рыб такие острее штуки сверху, которые так больно колются?
– Не знаю, Жизель, вообще помолчи, а то распугаешь всю рыбу.
У меня никак не получалось надолго замолчать. Я начинала подражать утреннему щебетанию птиц и выводила его из себя.
– А почему ты эту рыбку не оставил?
– Она слишком мала… хороший рыбак знает, что оставить, а что выпустить обратно в воду.
Я-то не была хорошим рыбаком. После парочки субботних утр в качающейся лодке, пока я изматывала их обоих своими вопросами и кудахтаньем, я бросила это дело, и на рыбалку с ним ездила только Холли.
Взгляните на картинку: безгласная трехлетняя девочка терпеливо смотрит, как ее папа забрасывает леску в теплую бархатную воду. На ней белая панама, на носу веснушки от солнца. Она пристально смотрит на красно-белый поплавок на поверхности воды. На ее папе белам майка, лицо вспотело, руки врача перепачканы грязью от червей и жиром, вечная сигарета свисает изо рта. Он случайно выпускает клуб дыма ей в лицо.
Но Холли никогда не жалуется. Она не слышит ни птиц, ни ругательств отца, когда он слишком рано подсекает и выдергивает крючок изо рта окуня и запутывает леску. Ей не хочется петь, как в детском саду, когда заставляют, и голос становится визгливым и тонким. Она не задает вопросов о том, что он делает, потому что все имеет смысл: берег, деревья, грязь на дне лодки, дым от сигареты, его рыбный, мускусный запах. Все это она понимает и так.
Он вытягивает леску и, когда она молча вздыхает от досады, отгребает подальше: ветром их отнесло слишком близко к берегу.
Через несколько часов смуглые, усталые и счастливые тем, что поймали скромного белобрюхого окуня, достаточно жирного для четверых человек, но не слишком крупного, чтобы не рассердить божество, покровительствующее хорошим рыбакам, они возвращаются домой. Мы с мамой стоим на крыльце в фартуках, у нас пыльные от пирогов лица.
После обеда Холли сидит у него на коленях, а он подбрасывает ее вверх и кидает из стороны в сторону, как будто она едет на колченогом пони. Она пытается открыть вечно опущенные глаза, потому что семья счастлива, весела и сыта – лимонно– соленый вкус рыбы тает у нас во рту, мы все повторяем ее имя: «Холли-болли-полли-холли! Эй, малышка, проснись! Еще остался клубничный пирог! Твой любимый!»
Посасывая резиновый скелет рыбы, глядя на нас отцовскими глазами, она толкается ногами и широко раскидывает руки, чтобы обнять весь мир.
Холли взлетает в воздух. Летит. Карабкается на папу, отталкивается руками и ногами и прыгает.
Никогда ни на минуту она не сомневается, что он ее подхватит.
И, глядя на этот глупый малюсенький аппарат, я начинаю плакать. Из-за Холли, потерявшей человека, который любил ее больше всех на свете, из-за мамы, которая потеряла двоих, из-за нашей искореженной троицы женщин, которые не услышат на лестнице своего дома мужских шагов или его покашливания в ночи и никогда не попробуют гуляша с паприкой, который он делал зимой, пока нас не было дома и он на полную громкость включал цыганские песни. Я плачу из-за самой себя, потому что даже не знаю, по кому горевать. Потеря удвоенная, утроенная, потеря бесконечно умножающаяся – беспредельна.
У тебя был шанс полюбить меня, но ты отказался. Правда? Или ты просто не мог по-другому? Я смотрю на обезьяний череп, который подарил мне Томас после того, как я слишком часто стала заглядывать в его дорожный врачебный чемоданчик. Однажды я взяла его ножницы и ножи, чтобы вскрыть и похоронить птичек и белок в нашем дворе. Томас влепил мне быструю пощечину и прочел лекцию о стерилизации и тех потенциальных опасностях, которым я могла подвергнуть его пациентов. Я стояла пред ним, хлюпая носом, и просила прощения.
Сочувствуя, Томас наклонился ко мне, он еще не успел снять зеленого больничного балахона, он пах больницей, стерильной, но напоминающей унитаз. Он протянул единственный предмет, который разрешил мне взять: маленький обезьяний череп.
– Вот тебе для изучения. А к моим вещам не прикасайся, – сказал он и выставил меня из комнаты.
Я помню, как в первый раз взяла в руки череп, ощущая его тяжесть. Кроме рождественских и деньрожденных подарков, которые покупала мама от имени их обоих, это была единственная вещь, подаренная Томасом. Холли в розовом велюровом костюмчике почувствовала, что я заворожена этим предметом, и вцепилась в него своими липкими ручками, собираясь завладеть им. Но я прижала черен к сердцу, и она не смогла как следует за него ухватиться. Громко и четко я произнесла: – Это мое.
Холли послушно отняла руки, спрятала их за спину и, кивнув мне по-деловому, пошла дальше по гостиной.
«Это мое. Это…» – крутится у меня в мозгу, слова составляются из плача, который проталкивается по пищеводу, как алмазные обломки, застрявшие в нем…
«Это ты, это ты».
В последний раз я разрешаю ему достать меня.
«Все, мы в расчете. А ты умер».
Глава 16
Они думают – мои однокашники – они думают, что я свихнулась. Сегодня первый день, как я вернулась в школу после больницы, и сегодня я перелезла через трехметровый проволочный забор, который огораживает школьный двор. Не знаю, зачем я туда полезла, но он меня напугал, этот дурацкий забор с торчащей в небо колючей проволокой наверху. Поэтому во время большой перемены я взяла и полезла на него.
– Что ты делаешь? – спросила Джен, упирая руки в боки. – Слезай, ненормальная, тебя же увидят.
Но у меня звенело в ушах и бинт на ребрах меня щекотал, потому что Жизель не проснулась и не заставила меня пойти в душ, к тому же вокруг уже собралось несколько человек, и они глазели на меня, так что пришлось лезть дальше.
Когда я долезла до верха, то схватилась за проволоку, согнула колени и оглянулась, чтобы посмотреть на собравшуюся толпу. Впереди всех стоял мистер Сэлери и глядел на меня.
– Холли, немедленно слезай.
– Да, cap, я просто хотела узнать, смогу я залезть или нет.
Я хотела было помахать ему, но колючки воткнулись мне в ладони и по спине побежали обжигающие мурашки. Я опустилась лицом к ним, каждый раз крепко перехватывая руки. Примерно в полутора метрах над землей я спрыгнула и приземлилась на четвереньки. Мистер Сэлери поднял меня под руки и отвел в кабинет, чтобы перебинтовать.
Он с грустным видом промокал мне ссадины на руках медицинским спиртом, а я втягивала воздух сквозь зубы.
– Ты понимаешь, что мне придется рассказать об этом мистеру Форду?
– Зачем, сэр?
Мистер Форд наш директор, и я уже и так слишком долго испытывала его терпение; он не хочет, чтобы я доучивалась в школе, говорит, что мне еще повезло, что после драки меня только на неделю отстранили от занятий.
Мистер Сэлери снял очки и потер глаза.
– Потому что мистер Форд мой начальник, потому что он все равно узнает, и пусть уж он лучше узнает от меня, – он опять надел очки и посмотрел на меня увеличенными глазами. – Холли, зачем ты все это делаешь?
Я пожала плечами:
– Я слышу какие-то звуки, у меня в ушах шумит, как будто неясное радио, и голова болит… Не могу объяснить, что-то во мне происходит.
У меня забилось сердце.
Он взял мои забинтованные руки в свои. Вдруг он показался мне старым. За маленьким окошком медицинского кабинета ветер взметал вихри мусора, и в мою голову снова вернулся гул и жар. Я согнула руки и смотрела, как кровь медленно просачивается сквозь бинт, и заговорила:
– Жизель вернулась домой, иногда мне от этого трудно, потому что она какая-то подавленная, и я тоже подавленная, но в принципе все нормально, правда, нормально, а эта драка, ну, вы же были там, сэр. Я же на самом деле не виновата в драке – мне дерьмово досталось, но мы с вами знаем, сэр…
– Холли, не говори «дерьмово».
– Извините, сэр.
Я протягиваю руку. Он разматывает бинт и берет бумажное полотенце, чтобы стереть свежую кровь.
Я хотела объяснить еще что-то мистеру Сэлери, но слова не сходили с языка.
– Тебе осталось учиться всего две недели… Знаешь, что я скажу тебе, Холли, – пообещай мне одну вещь.
– Что, сэр?
– Ты будешь хорошо себя вести, не будешь устраивать никаких выходок, прошу тебя, а я постараюсь сделать так, чтобы ты выбралась из Святого Себастьяна. Ты и Джен.
Мистер Сэлери опять замотал мою руку, и мы оба сидели и смотрели на нее, ждали, пока кровь проступит сквозь бинт, но она не проступила.
– Хорошо.
Перемена закончилась. Школьный двор опустел, и по всему небу разошлись большие, серые и пушистые облака. Вдруг гул прекратился, и я услышала, как в классе мистера Сэлери орут мальчишки и кидаются мелом в доску. Он это тоже услышал.
Даже в самые жаркие дни от реки поднималась ощутимая прохлада, поэтому мы туда и порхали, хотя река отравлена, да и времени нет. Нам обеим нужно быть в другом месте: Джен пора ехать к сестре сидеть с племянницами, а мне домой зубрить математику перед экзаменом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26