https://wodolei.ru/catalog/shtorky/razdvijnie/steklyanye/
Но вместо этого мы встречаемся у круглосуточного магазинчика возле школы, покупаем виноградно-лаймовое мороженое на двоих и молча идем по парку.
Дойдя до вершины холма, мы бросаем школьные сумки и садимся высоко над оврагом, вдыхая токсичную смесь запахов загрязненного речного ила и сирени, прорывающейся между деревьями. Я снимаю туфли и гольфы и ступаю в реку. Когда я захожу в воду по колено, Джен закуривает сигарету, которую стянула у сестры Джоанны.
– Хочешь сигаретку? – кричит она.
Я мотаю головой, Джен кашляет после первой затяжки, и тогда я шагаю дальше, пытаясь удержать равновесие на осклизлых мшистых камнях. Я оборачиваюсь на Джен, и она улыбается раздраженной улыбкой. Ее глаза кажутся желтыми из-за фиолетовых синяков, а на щеке маленький порез. Я знаю, что это, пожалуй, не совсем по-христиански с моей стороны, но я рада, что у Джен фонари под глазами. Рада, что не только я осталась с боевыми шрамами.
– Очень жалко, что тебя так разукрасили.
– Ну, мама поорала каких-нибудь полчаса, а потом ей не хватило духу запретить мне ездить на машине, так что в итоге все вышло не так уж плохо.
Джен бросает камешек вверх по течению: раз-два-три-четыре – как заклинание.
– Моя тоже. Джен…
– Угу? – говорит она, выдыхая голубоватый дым.
– Кого он берет ни следующую игру?
Я скучаю по играм с Джен, по тому, как наши тела находят друг друга на площадке, словно двое страстно влюбленных, танцующих танго, как мы умеем пасовать друг другу и прикрывать друг друга с закрытыми глазами и у нас получается забрасывать мяч в корзину.
– Паршиво без тебя на тренировках, Хол, – говорит она, надевая солнечные очки.
– Да уж.
– Как там твоя сестра? Все такая же тощая?
Я киваю. Джен бросает камешек мне в мягкое место, потом еще один и смеется. Я выхожу на берег, взбираюсь по пригорку и кидаюсь в нее листьями и всяким мусором. Я думаю, как на следующий год Джен присоединится ко всем ее сестрам, кузинам и друзьям-итальянцам в старших классах, удастся ли мне стать там своей или нет. Потом Джен учит меня ругаться по-итальянски, и мы смеемся, считая проплывающих мимо уток.
– Как так получилось, что родители никогда не учили тебя говорить по-польски? Или по-венгерски, или кто там ты есть. Пришлая.
Пришлая. Иммигрантка. Только итальянцы – не пришлые. Я пожимаю плечами и вытираю мокрые ноги о сумку Джен.
– Жизель немного говорит по-венгерски.
– Может, они хотели все забыть и иметь свой тайный язык.
– Может.
Когда я возвращаюсь домой, Жизель лежит под кучей одеял на полу гостиной и потеет. Я дотрагиваюсь до ее лба, он горячий, как будто у нее температура. Она распахивает одеяло, я пристраиваюсь рядом с ней и шепчу:
– Что случилось?
– Я… – говорит она.
– Да, что с тобой случилось?
– Живот болит… Кажется, я слишком много съела. Я кладу руку на ее впалый живот, а другую руку на лоб.
– Тебе плохо? Может, позвоним врачу? Или отвезем тебя в больницу?
Она стонет, сворачиваясь в клубок.
– Нет, только не в больницу, наверно, просто колики или что-нибудь в этом роде.
– Ты такая молодец, Жизель, мы тобой очень гордимся.
Жизель ничего не отвечает, только вытирает нос одеялом.
Мне нужно столько всего ей сказать, что я не могу даже говорить по порядку. Мне хочется спросить ее: почему ты забралась так далеко, когда в этом поганом мире нет даже столько места, чтобы так далеко забраться?
Ночью, когда в доме темно и мне не спится, я молюсь, чтобы ее тело стало крепким. Я молюсь, чтобы душа ее выпрямилась, чтобы кончились ее кошмары. Я молюсь, хотя я уже давно не молюсь. Я взываю к Иисусу, хотя он никогда не взывает ко мне.
Когда у меня не работали уши, когда я совала руки в пасти скуливших собак, потому что не могла их слышать, она хватала меня в последний момент, за секунду до того, как начинали течь кровь и слезы.
Потому что Жизель вложила мысли в мою голову и буквы в мой рот, когда ни у кого не хватало терпения. Она думает, что я не помню, но я все помню, как сидела у нее на коленях и повторяла час за часом, пока не стало получаться идеально. Эй-би-си-ди-и…
Ее голос один звучал ясно, когда все остальные голоса глухо шипели или кричали так громко, что мне приходилось запираться в ванной.
Я открыла ее лицо, чтобы она вдохнула прохладного воздуха. Она похожа на растрепанного ангела с белыми пуховыми крыльями, сложенными над плечами. Я хочу рассказать ей об этом образе, но она говорит:
– Такое впечатление, что идет вечная борьба. Хол. Почему так?
Ее вопрос заставляет меня забыть, что моя сестра – хипповый ангел, и вдруг у меня в голове возникает другая картинка: Иисус, держащий свое окровавленное сердце в терновом венке – милосердие.
На следующий день я вижу призрак своего отца. Он одет, как маленький мальчик, шестилетний малыш в полосатой рубашке, но я точно знаю, что это он. Я узнаю бейсболку; это та же бейсболка, в которой я видела его на соревнованиях.
После того как мама уходит на работу, я мою посуду и выглядываю в окно, и тогда вижу его, мальчика, он стоит посреди нашей заросшей лужайки, усыпанной старыми одуванчиками. Он играет с йо-йо и то и дело останавливается, чтобы посмотреть на меня, сматывая бечевку. Шарик и бейсболка у него красные.
Он почему-то напоминает мне Эгга, маленького мальчика из «Отеля «Нью-Гемпшир», книги Джона Ирвинга, которую Жизель заставляет меня читать, потому что ее заставил Сол. Кажется, у моего папы и Эгга действительно много общего. Они оба скоропостижно умерли. И Эгг был не настоящим человеком, просто персонажем, вроде как и призрак у меня в голове. Наверное.
Домыв посуду, я слышу, как Жизель шевелится наверху, тогда я вытираю руки и выхожу на улицу. Я знаю, что с Жизель он не будет разговаривать, что он уйдет, если она спустится, но со мной он будет говорить. Когда я подхожу к нему, он улыбается и просит у меня стакан воды. Я возвращаюсь на кухню и выношу ему стакан, а на обратном пути сбиваю траву свободной рукой, словно это мачете. Он при этом хихикает и сам делает так же, а мотом я отдаю ему воду. Он быстро выпивает; по всей видимости, призракам иногда тоже хочется пить.
– Привет, – наконец говорю я.
– Что? А, привет.
Он продолжает сбивать головки одуванчиков маленькими детско-докторскими руками, произнося что-то вроде «шшух-шшух», и, в конце концов, я прошу его показать еще раз, как он делает кругосветку. Он наматывает бечевку мне на палец и показывает, как правильно бросать йо-йо.
– Так и продолжай, – говорит он, засовывая руки в карманчики джинсов, и выходит на тротуар, прошуршав по траве. – Спасибо за воду.
Он машет рукой и бежит по улице, размахивая ручками у боков и издавая такие звуки, как будто что-то взрывается.
Когда я вхожу в дом, Жизель уже бродит по кухне, еще полусонная, и пытается налить молока в миску без хлопьев. Я кладу йо-йо перед ней на стол.
– Хочешь яичницу? – Я ставлю сковороду на плиту и показываю жестом, чтобы она села.
– Да, спасибо.
Она садится, трет глаза и стонет, пока я готовлю ей завтрак.
– Чего это ты так развеселилась?
– Папа научил меня трюку на йо-йо, – заявляю я в нашей солнечной кухне, а моя сестра просыпается и странно смотрит на меня.
Янтарные желтки булькают на сковороде, а свет нового дня на пару секунд слепит глаза нам обеим.
Мне очень хочется все рассказать мистеру Сэлери, потому что мне кажется, что он все поймет и не потащит меня к какому-нибудь детскому психологу. Но надвигается гроза. И мои руки порезаны, и все слишком сложно, чтобы облечь в слова: мой папа в виде призрака – мальчика, не говоря уж о том, как по ночам Жизель ест бутерброды с жареными сардинами и как они доводят маму до безумия.
И все-таки мне хочется сказать ему, чтобы он не волновался, потому что так полагается говорить, и ты говори… и объясняешь всякие свои странности и семейные причуды людям, которые тебя любят. Потому что он любил меня, он любит меня. Меня, паршивую Холли Васко. Я знаю, мистер Сэлери стоит за меня, даже когда всем остальным учителям наплевать. Он думает, что я самая умная, но не в обычном смысле. Каждый день я выворачиваю колени для махового шага, пока у меня на языке не загорается жидкий яд; он знает, он видит меня, считает секунды моего бега, пока ночь не сходит на мою холодную, одинокую дорожку.
И я хочу сказать ему, что все будет хорошо. Потому что я знаю, что он меня любит, что он любит меня больше всех.
Но есть у меня один фокус: иногда мне нужно стучать головой об стену, чтобы остановиться. Иногда мне надо залезать на забор и прыгать с края этого вертящегося шара.
Иногда я приземляюсь так жестко, что в моей голове прекращается шум, и тогда мертвые наконец замолкают.
Глава 17
Студенты-медики научатся составлять точную историю болезни, включающую в себя такие обязательные сведения, как возраст, пол, общественно-экономическое положение, вероисповедание, инвалидность, род занятий, национальность, культура и сексуальная ориентация.
Иногда у меня такое впечатление, будто вокруг меня одни сумасшедшие и только Сол посередине нормальный.
В последнее время Агнес и Холли стали просто безнадежны.
Агнес, мягко говоря, помешалась на сексе. Это выводит меня из себя, приходится одеваться в бесформенную, мешковатую одежду, иначе она будет считать, что стоит ей отвернуться, как я тут же бросаюсь кокетничать. На прошлой неделе один пациент попросил у меня сигарету, и взгляд у Агнес стал совершенно полоумный – явный признак, что сейчас она за меня возьмется.
– Давай, давай, иди с ним, я знаю, ты хочешь.
– Перестаньте, Агнес.
У мамы появилась теория, что Кен, третий и последний муж Агнес, был единственным мужчиной, который ее любил или не обманул се, как остальные два. Но пора бы ей перестать вламываться в мужские туалеты и обзывать медсестер шлюхами, потому что им правда очень обидно.
А Холли? На нее нельзя даже мельком посмотреть, она сразу огрызается. Мне кажется, что она уже ввязалась в новые неприятности, похуже прежних.
Сейчас из своего окна я вижу, как сестра вяло опирается на грабли, якобы помогает маме в саду на заднем дворе, на ней только лифчик и старые папины пижамные штаны. Она сосет куриную косточку, эта привычка осталась у нее с детства, и мы никак не могли ее отучить. Мама нагнулась под кустом сирени, обрывает сорняки и выговаривает ей:
– Ради бога, Холли, надень хоть что-нибудь, что ты себе позволяешь? У нас не гарем. И вынь эту гадость изо рта, я целый день вам готовлю, а ты воруешь кошачью еду. Если ты будешь есть как кошка, я буду покупать тебе кошачьи консервы, вот так! Бутерброд с кошачьими консервами… ха!
Она оборачивается, чтобы любовно ущипнуть Холли за ягодицу, но Холли отскакивает и отшвыривает грабли в середину двора.
– Не надо! – смеется она и скрывается в доме.
Холли без стука заходит ко мне в комнату, садится на край кровати и листает учебник по анатомии. Потом бросает учебник на иол и натягивает одну из моих футболок.
– Ей-богу, если ты запачкаешь мне эту футболку, я тебя прибью, и пожалуйста, не раскидывай мои учебники. Знаешь, сколько все это стоит?
– Успокойся! – говорит она, ее лицо искривляется подростковой гримаской.
Она вынимает косточку изо рта и глядит на нее. Косточка блестящая и серая. Какое-то время Холли не шевелится и ничего не говорит.
– Слушай, ты не расстраивайся из-за соревнований, ты же все равно можешь поехать в баскетбольный лагерь.
– Не хочу я ехать в этот дурацкий лагерь.
– Холли.
– Да ладно, брось, там погано. И вообще… – ее лицо смягчается, и она вытягивается рядом со мной, – теперь, когда ты дома, я лучше тоже останусь дома на лето.
Она все еще держит косточку в руке.
– Что такое?
– Ничего. Я… ничего.
– Холли.
Я вдруг захотела погладить ее по голове. Я останавливаюсь на полдороге, ожидая, что она отдернется или ударит меня по руке, но она ничего такого не делает, и я ее глажу. Она смотрит на меня и, выставив челюсть! вперед, говорит:
– Что вы с Солом делаете?
– В каком смысле? О чем это ты?
– Я о том, ну, знаешь, что вы делаете.
Она пунцовеет, и я не верю своим глазам: она застеснялась.
Холли, которая за обедом непременно повторяет каждый гадкий анекдот, услышанный в школе. Холли, которая то и дело докладывает мне о пресеченных попытках Джен и остальных ее подружек совершить сексуальные подвиги. Холли, резкая и грубая, которая вечно расхаживает, выставив свое стройное тело напоказ с легкостью и неизменной самоуверенностью, застеснялась. Я застала ее врасплох с ее неопытностью и томлением, и, как обычно, я к этому не готова.
Мне хочется засмеяться, хотя я знаю, что это категорически исключено. Иногда, как сейчас, у меня возникает чувство, что произошла какая-то путаница, что Холли старшая сестра, а я младшая.
– И что же ты хочешь знать? – говорю я сестринским тоном, во всяком случае, мне так хочется думать, отнимаю руку от ее головы и сажусь в кровати.
– Не знаю, – бормочет она, мочки ушей у нее горят алым пламенем. – Как это бывает, ну, то, чем вы занимаетесь. Всякое такое.
– Просто надо действовать естественно. Когда придет время, ты сама поймешь, что нужно делать. Не спи ни с кем, Холли, ты еще маленькая. Если есть кто-то, какой-то человек, которого ты…
Она зарывается лицом в руки.
– Никого нет, – говорит она, как будто принимает решение.
Она медленно поднимается, потягивается по своей привычке и опять берет косточку в рот. Я слышу, как мама зовет ее с заднего двора.
– Иду! – кричит она и морщит лоб, возвращаясь в раздраженное состояние. – Ну да, в общем, спасибо и на том.
– Что? Что ты от меня хочешь? Холли?
– Откуда я узнаю, что мне делать, если ты мне ничего не рассказываешь? – стонет она вдруг испуганным, обвиняющим тоном и шумно сбегает вниз по лестнице.
Я явно подвела нас обеих каким-то непостижимым образом, это всегда бывает так, когда она хочет мне довериться. Как будто моя неспособность передать ей свой опыт отменяет весь мой опыт.
И весь день ее стон крутится у меня в голове, как песня без мелодии, которая никак не замолкает, как бы громко я ни включала радио.
Хирургические операции на сердце:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Дойдя до вершины холма, мы бросаем школьные сумки и садимся высоко над оврагом, вдыхая токсичную смесь запахов загрязненного речного ила и сирени, прорывающейся между деревьями. Я снимаю туфли и гольфы и ступаю в реку. Когда я захожу в воду по колено, Джен закуривает сигарету, которую стянула у сестры Джоанны.
– Хочешь сигаретку? – кричит она.
Я мотаю головой, Джен кашляет после первой затяжки, и тогда я шагаю дальше, пытаясь удержать равновесие на осклизлых мшистых камнях. Я оборачиваюсь на Джен, и она улыбается раздраженной улыбкой. Ее глаза кажутся желтыми из-за фиолетовых синяков, а на щеке маленький порез. Я знаю, что это, пожалуй, не совсем по-христиански с моей стороны, но я рада, что у Джен фонари под глазами. Рада, что не только я осталась с боевыми шрамами.
– Очень жалко, что тебя так разукрасили.
– Ну, мама поорала каких-нибудь полчаса, а потом ей не хватило духу запретить мне ездить на машине, так что в итоге все вышло не так уж плохо.
Джен бросает камешек вверх по течению: раз-два-три-четыре – как заклинание.
– Моя тоже. Джен…
– Угу? – говорит она, выдыхая голубоватый дым.
– Кого он берет ни следующую игру?
Я скучаю по играм с Джен, по тому, как наши тела находят друг друга на площадке, словно двое страстно влюбленных, танцующих танго, как мы умеем пасовать друг другу и прикрывать друг друга с закрытыми глазами и у нас получается забрасывать мяч в корзину.
– Паршиво без тебя на тренировках, Хол, – говорит она, надевая солнечные очки.
– Да уж.
– Как там твоя сестра? Все такая же тощая?
Я киваю. Джен бросает камешек мне в мягкое место, потом еще один и смеется. Я выхожу на берег, взбираюсь по пригорку и кидаюсь в нее листьями и всяким мусором. Я думаю, как на следующий год Джен присоединится ко всем ее сестрам, кузинам и друзьям-итальянцам в старших классах, удастся ли мне стать там своей или нет. Потом Джен учит меня ругаться по-итальянски, и мы смеемся, считая проплывающих мимо уток.
– Как так получилось, что родители никогда не учили тебя говорить по-польски? Или по-венгерски, или кто там ты есть. Пришлая.
Пришлая. Иммигрантка. Только итальянцы – не пришлые. Я пожимаю плечами и вытираю мокрые ноги о сумку Джен.
– Жизель немного говорит по-венгерски.
– Может, они хотели все забыть и иметь свой тайный язык.
– Может.
Когда я возвращаюсь домой, Жизель лежит под кучей одеял на полу гостиной и потеет. Я дотрагиваюсь до ее лба, он горячий, как будто у нее температура. Она распахивает одеяло, я пристраиваюсь рядом с ней и шепчу:
– Что случилось?
– Я… – говорит она.
– Да, что с тобой случилось?
– Живот болит… Кажется, я слишком много съела. Я кладу руку на ее впалый живот, а другую руку на лоб.
– Тебе плохо? Может, позвоним врачу? Или отвезем тебя в больницу?
Она стонет, сворачиваясь в клубок.
– Нет, только не в больницу, наверно, просто колики или что-нибудь в этом роде.
– Ты такая молодец, Жизель, мы тобой очень гордимся.
Жизель ничего не отвечает, только вытирает нос одеялом.
Мне нужно столько всего ей сказать, что я не могу даже говорить по порядку. Мне хочется спросить ее: почему ты забралась так далеко, когда в этом поганом мире нет даже столько места, чтобы так далеко забраться?
Ночью, когда в доме темно и мне не спится, я молюсь, чтобы ее тело стало крепким. Я молюсь, чтобы душа ее выпрямилась, чтобы кончились ее кошмары. Я молюсь, хотя я уже давно не молюсь. Я взываю к Иисусу, хотя он никогда не взывает ко мне.
Когда у меня не работали уши, когда я совала руки в пасти скуливших собак, потому что не могла их слышать, она хватала меня в последний момент, за секунду до того, как начинали течь кровь и слезы.
Потому что Жизель вложила мысли в мою голову и буквы в мой рот, когда ни у кого не хватало терпения. Она думает, что я не помню, но я все помню, как сидела у нее на коленях и повторяла час за часом, пока не стало получаться идеально. Эй-би-си-ди-и…
Ее голос один звучал ясно, когда все остальные голоса глухо шипели или кричали так громко, что мне приходилось запираться в ванной.
Я открыла ее лицо, чтобы она вдохнула прохладного воздуха. Она похожа на растрепанного ангела с белыми пуховыми крыльями, сложенными над плечами. Я хочу рассказать ей об этом образе, но она говорит:
– Такое впечатление, что идет вечная борьба. Хол. Почему так?
Ее вопрос заставляет меня забыть, что моя сестра – хипповый ангел, и вдруг у меня в голове возникает другая картинка: Иисус, держащий свое окровавленное сердце в терновом венке – милосердие.
На следующий день я вижу призрак своего отца. Он одет, как маленький мальчик, шестилетний малыш в полосатой рубашке, но я точно знаю, что это он. Я узнаю бейсболку; это та же бейсболка, в которой я видела его на соревнованиях.
После того как мама уходит на работу, я мою посуду и выглядываю в окно, и тогда вижу его, мальчика, он стоит посреди нашей заросшей лужайки, усыпанной старыми одуванчиками. Он играет с йо-йо и то и дело останавливается, чтобы посмотреть на меня, сматывая бечевку. Шарик и бейсболка у него красные.
Он почему-то напоминает мне Эгга, маленького мальчика из «Отеля «Нью-Гемпшир», книги Джона Ирвинга, которую Жизель заставляет меня читать, потому что ее заставил Сол. Кажется, у моего папы и Эгга действительно много общего. Они оба скоропостижно умерли. И Эгг был не настоящим человеком, просто персонажем, вроде как и призрак у меня в голове. Наверное.
Домыв посуду, я слышу, как Жизель шевелится наверху, тогда я вытираю руки и выхожу на улицу. Я знаю, что с Жизель он не будет разговаривать, что он уйдет, если она спустится, но со мной он будет говорить. Когда я подхожу к нему, он улыбается и просит у меня стакан воды. Я возвращаюсь на кухню и выношу ему стакан, а на обратном пути сбиваю траву свободной рукой, словно это мачете. Он при этом хихикает и сам делает так же, а мотом я отдаю ему воду. Он быстро выпивает; по всей видимости, призракам иногда тоже хочется пить.
– Привет, – наконец говорю я.
– Что? А, привет.
Он продолжает сбивать головки одуванчиков маленькими детско-докторскими руками, произнося что-то вроде «шшух-шшух», и, в конце концов, я прошу его показать еще раз, как он делает кругосветку. Он наматывает бечевку мне на палец и показывает, как правильно бросать йо-йо.
– Так и продолжай, – говорит он, засовывая руки в карманчики джинсов, и выходит на тротуар, прошуршав по траве. – Спасибо за воду.
Он машет рукой и бежит по улице, размахивая ручками у боков и издавая такие звуки, как будто что-то взрывается.
Когда я вхожу в дом, Жизель уже бродит по кухне, еще полусонная, и пытается налить молока в миску без хлопьев. Я кладу йо-йо перед ней на стол.
– Хочешь яичницу? – Я ставлю сковороду на плиту и показываю жестом, чтобы она села.
– Да, спасибо.
Она садится, трет глаза и стонет, пока я готовлю ей завтрак.
– Чего это ты так развеселилась?
– Папа научил меня трюку на йо-йо, – заявляю я в нашей солнечной кухне, а моя сестра просыпается и странно смотрит на меня.
Янтарные желтки булькают на сковороде, а свет нового дня на пару секунд слепит глаза нам обеим.
Мне очень хочется все рассказать мистеру Сэлери, потому что мне кажется, что он все поймет и не потащит меня к какому-нибудь детскому психологу. Но надвигается гроза. И мои руки порезаны, и все слишком сложно, чтобы облечь в слова: мой папа в виде призрака – мальчика, не говоря уж о том, как по ночам Жизель ест бутерброды с жареными сардинами и как они доводят маму до безумия.
И все-таки мне хочется сказать ему, чтобы он не волновался, потому что так полагается говорить, и ты говори… и объясняешь всякие свои странности и семейные причуды людям, которые тебя любят. Потому что он любил меня, он любит меня. Меня, паршивую Холли Васко. Я знаю, мистер Сэлери стоит за меня, даже когда всем остальным учителям наплевать. Он думает, что я самая умная, но не в обычном смысле. Каждый день я выворачиваю колени для махового шага, пока у меня на языке не загорается жидкий яд; он знает, он видит меня, считает секунды моего бега, пока ночь не сходит на мою холодную, одинокую дорожку.
И я хочу сказать ему, что все будет хорошо. Потому что я знаю, что он меня любит, что он любит меня больше всех.
Но есть у меня один фокус: иногда мне нужно стучать головой об стену, чтобы остановиться. Иногда мне надо залезать на забор и прыгать с края этого вертящегося шара.
Иногда я приземляюсь так жестко, что в моей голове прекращается шум, и тогда мертвые наконец замолкают.
Глава 17
Студенты-медики научатся составлять точную историю болезни, включающую в себя такие обязательные сведения, как возраст, пол, общественно-экономическое положение, вероисповедание, инвалидность, род занятий, национальность, культура и сексуальная ориентация.
Иногда у меня такое впечатление, будто вокруг меня одни сумасшедшие и только Сол посередине нормальный.
В последнее время Агнес и Холли стали просто безнадежны.
Агнес, мягко говоря, помешалась на сексе. Это выводит меня из себя, приходится одеваться в бесформенную, мешковатую одежду, иначе она будет считать, что стоит ей отвернуться, как я тут же бросаюсь кокетничать. На прошлой неделе один пациент попросил у меня сигарету, и взгляд у Агнес стал совершенно полоумный – явный признак, что сейчас она за меня возьмется.
– Давай, давай, иди с ним, я знаю, ты хочешь.
– Перестаньте, Агнес.
У мамы появилась теория, что Кен, третий и последний муж Агнес, был единственным мужчиной, который ее любил или не обманул се, как остальные два. Но пора бы ей перестать вламываться в мужские туалеты и обзывать медсестер шлюхами, потому что им правда очень обидно.
А Холли? На нее нельзя даже мельком посмотреть, она сразу огрызается. Мне кажется, что она уже ввязалась в новые неприятности, похуже прежних.
Сейчас из своего окна я вижу, как сестра вяло опирается на грабли, якобы помогает маме в саду на заднем дворе, на ней только лифчик и старые папины пижамные штаны. Она сосет куриную косточку, эта привычка осталась у нее с детства, и мы никак не могли ее отучить. Мама нагнулась под кустом сирени, обрывает сорняки и выговаривает ей:
– Ради бога, Холли, надень хоть что-нибудь, что ты себе позволяешь? У нас не гарем. И вынь эту гадость изо рта, я целый день вам готовлю, а ты воруешь кошачью еду. Если ты будешь есть как кошка, я буду покупать тебе кошачьи консервы, вот так! Бутерброд с кошачьими консервами… ха!
Она оборачивается, чтобы любовно ущипнуть Холли за ягодицу, но Холли отскакивает и отшвыривает грабли в середину двора.
– Не надо! – смеется она и скрывается в доме.
Холли без стука заходит ко мне в комнату, садится на край кровати и листает учебник по анатомии. Потом бросает учебник на иол и натягивает одну из моих футболок.
– Ей-богу, если ты запачкаешь мне эту футболку, я тебя прибью, и пожалуйста, не раскидывай мои учебники. Знаешь, сколько все это стоит?
– Успокойся! – говорит она, ее лицо искривляется подростковой гримаской.
Она вынимает косточку изо рта и глядит на нее. Косточка блестящая и серая. Какое-то время Холли не шевелится и ничего не говорит.
– Слушай, ты не расстраивайся из-за соревнований, ты же все равно можешь поехать в баскетбольный лагерь.
– Не хочу я ехать в этот дурацкий лагерь.
– Холли.
– Да ладно, брось, там погано. И вообще… – ее лицо смягчается, и она вытягивается рядом со мной, – теперь, когда ты дома, я лучше тоже останусь дома на лето.
Она все еще держит косточку в руке.
– Что такое?
– Ничего. Я… ничего.
– Холли.
Я вдруг захотела погладить ее по голове. Я останавливаюсь на полдороге, ожидая, что она отдернется или ударит меня по руке, но она ничего такого не делает, и я ее глажу. Она смотрит на меня и, выставив челюсть! вперед, говорит:
– Что вы с Солом делаете?
– В каком смысле? О чем это ты?
– Я о том, ну, знаешь, что вы делаете.
Она пунцовеет, и я не верю своим глазам: она застеснялась.
Холли, которая за обедом непременно повторяет каждый гадкий анекдот, услышанный в школе. Холли, которая то и дело докладывает мне о пресеченных попытках Джен и остальных ее подружек совершить сексуальные подвиги. Холли, резкая и грубая, которая вечно расхаживает, выставив свое стройное тело напоказ с легкостью и неизменной самоуверенностью, застеснялась. Я застала ее врасплох с ее неопытностью и томлением, и, как обычно, я к этому не готова.
Мне хочется засмеяться, хотя я знаю, что это категорически исключено. Иногда, как сейчас, у меня возникает чувство, что произошла какая-то путаница, что Холли старшая сестра, а я младшая.
– И что же ты хочешь знать? – говорю я сестринским тоном, во всяком случае, мне так хочется думать, отнимаю руку от ее головы и сажусь в кровати.
– Не знаю, – бормочет она, мочки ушей у нее горят алым пламенем. – Как это бывает, ну, то, чем вы занимаетесь. Всякое такое.
– Просто надо действовать естественно. Когда придет время, ты сама поймешь, что нужно делать. Не спи ни с кем, Холли, ты еще маленькая. Если есть кто-то, какой-то человек, которого ты…
Она зарывается лицом в руки.
– Никого нет, – говорит она, как будто принимает решение.
Она медленно поднимается, потягивается по своей привычке и опять берет косточку в рот. Я слышу, как мама зовет ее с заднего двора.
– Иду! – кричит она и морщит лоб, возвращаясь в раздраженное состояние. – Ну да, в общем, спасибо и на том.
– Что? Что ты от меня хочешь? Холли?
– Откуда я узнаю, что мне делать, если ты мне ничего не рассказываешь? – стонет она вдруг испуганным, обвиняющим тоном и шумно сбегает вниз по лестнице.
Я явно подвела нас обеих каким-то непостижимым образом, это всегда бывает так, когда она хочет мне довериться. Как будто моя неспособность передать ей свой опыт отменяет весь мой опыт.
И весь день ее стон крутится у меня в голове, как песня без мелодии, которая никак не замолкает, как бы громко я ни включала радио.
Хирургические операции на сердце:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26