https://wodolei.ru/brands/Alvaro-Banos/
– А теперь на эти два явора взгляните. Какие великолепные, высокие деревья! У одного листва словно посветлее, это женский экземпляр, потемнее же – мужской. Первое делают светлее вот эти кисти семян, которыми оно покрыто. Тоже счастливая пара; а поглядите-ка на тот одинокий явор, подальше. Совсем пожелтел, бедняга. Не нашел себе спутника жизни. Бессердечный какой-то садовник посадил его рядом с орехом, а тот ему не пара, вот и желтеет, чахнет; этакая жалость.
Ах, знал бы он, как терзает шутливыми своими историями бедную женщину.
– Так что и растения бывают несчастливы в любви… Но что с вами, боже мой, как вы побледнели!
– Ничего, сударь, так, дурнота бывает иногда, – сказала Фанни, безо всякого стеснения опираясь на руку Рудольфа.
Тот истолковал ее движение по-своему. Но он заблуждался.
Это был жест отчаяния – того отчаяния, которое собачонку, брошенную в клетку ко льву, заставляет заигрывать с грозным зверем.
Прижавшись к спутнику, она просунула свою руку в его: будь что будет! Сердце готово разорваться, так пусть разрывается.
То была головокружительная страсть глядящего вниз с высокой башни, испытывающего искушение кинуться вниз и разбиться.
Так дошли они до изобилующей всякой растительностью теплицы, где как раз распустилась великолепная белоснежная георгина с нежно-розоватой сердцевинкой – цветок, в Европе тогда еще весьма редкий. Рудольф нашел ее очень красивой, сказав, что только в Шенбрунне видел лучше.
Разговаривая обо всяких пустяках, они продолжали прогуливаться по парку. Рудольф думал, что завоевал уже эту женщину, она – что уже достаточно согрешила, чтобы погибнуть безвозвратно.
Согрешила – пред кем? Перед светом? Нет. И не перед мужем или Рудольфовой женой. Пред собой! Пусть она целый долгий час всего лишь прогуливалась под руку и не говорила ничего, кроме вещей самых безобидных, ничего не значащих или шуточных. Но сердце, сердце ее полнилось греховным счастьем в этот час! И что из того, если никто о том не знает, если ей одной лишь ведомо: счастье ее – краденое. Что из того, ежели сама обокраденная не подозревает всей его ценности? Грех тем тягостней ложится на душу.
Наконец они вернулись в дом.
На минуту Фанни оставила гостя с мужем. Лишь на минуту, ей самой показавшуюся мгновением; а потом просидела с ними до позднего вечера.
Отправляясь спать, Рудольф на столике у дверей отведенной ему комнаты обнаружил букет в изящной китайской вазе. В середине возвышалась та самая великолепная георгина.
Он думал, что понял все.
На следующий день мужчины до самого обеда опять занимались так называемыми делами. Проекты всякие сочиняли, общественные начинания обсуждали, скуку нагоняли друг на друга политическими умствованиями; тут уж не до женщин.
После обеда пошел дождь, повлекший два осложнения сразу: Янош раззевался вдвое против вчерашнего, Фанни же нельзя было скрыться в парк, где под открытым небом опасность меньше.
Лихорадочный жар – вот что ощущала она во всем теле. Она подметила, она знала: мужчина этот, предмет ее безумного обожания, сам хочет, чтобы его полюбили. Если это игра, то какая ужасная! А если правда, еще страшнее.
Стук в дверь. Едва она успевает отозваться: «Войдите», Рудольф уже на пороге.
Фанни не бледна уже больше, щеки ее горят огнем. При виде Рудольфа вскакивает она с кушетки и, пробормотав в полном замешательстве, что сейчас вернется, бросается вон из комнаты. Какую-нибудь собеседницу хотелось найти, которая бы ее выручила. Но ни в соседней комнате, ни в другой, ни в третьей никого. Даже служанок нет. Бог знает, куда все подевались. С обескураживающей этой мыслью пришлось воротиться.
Рудольф же заметил перед ее уходом, что она читала какую-то книгу, проворно ее отложив и набросив на нее платок, чтобы скрыть от него.
И ему, в чьих интересах было глубже проникнуть в характер этой женщины, захотелось узнать, что за книжку она прячет столь старательно. Ведь эти сегодняшние лицемерки про современную молодежь, про новых Мессалин читают, а какими недотрогами прикидываются.
Он сдернул с книги платок и поднял ее. Молитвенник. И меж страниц, на которых он сам раскрылся, – два сплющенных цветка: ирис и амарант…
Все легкомыслие Рудольфа вмиг улетучилось. Сердце его сжалось. Только сейчас он уразумел, какую затеял игру.
Те самые цветы, недавние. И тождество это настолько его потрясло, поглотив все внимание, что он опомнился, только когда пред ним, вся дрожа, остановилась Фанни.
Тайна раскрыта. И утратившая ее испугалась не меньше, чем овладевший.
Оба отпрянули друг от друга.
Молча смотрел Рудольф на молодую женщину, она – на него. Как красива, как пленительно прекрасна в немой своей скорби была эта женщина, которая медленно, безотчетным движением сплела руки и прижала их к груди, силясь сдержать готовое вырваться рыдание.
– Боже мой! – позабыв свою роль, вымолвил глубоко тронутый Рудольф.
Только теперь наконец он все понял.
Эти слова сострадания сломили силы Фанни. Она рухнула в кресло, и слезы полились по ее щекам.
– Почему вы плачете? – ласково взяв ее за руку, спросил Рудольф с участием, хотя прекрасно знал почему.
– Зачем вы приехали сюда? – дрожащим от страстного чувства голосом возразила Фанни, не пытаясь уже более сдерживаться. – Зачем, когда каждый день даю я обет никогда вас больше не видеть, даже мест избегаю, где могу с вами встретиться, – зачем надо было вам отыскивать меня? Теперь я погибла: господь оставил меня. Всю жизнь не было в моем сердце места мужчине, лишь ваш образ хранился в нем. Но сокрытый – глубоко-глубоко. Зачем вам понадобилось опять вызывать его? Не видели вы разве, как бежала я отовсюду, где вы только являлись? Не ваши ли руки последний раз удержали меня, когда я смерти самой неслась навстречу? Ах, сколько мне тогда пришлось из-за вас перестрадать. О, зачем только нужно было вам приезжать, чтобы увидеть меня в таком отчаянии, такой жалкой. Жалкой.
И, плача, она закрыла лицо руками.
Рудольф искренне пожалел о содеянном.
– Ну вот, вы знаете, что одну неразумную женщину воспоминание о вас повергает в отчаяние, – окрепшим уже голосом сказала Фанни, подымая платок с выдавшего тайну молитвенника и отирая глаза. – Какая вам польза, скажите? Счастливее вы будете оттого? А я вот гораздо несчастней стала, потому что самую даже мысль о вас должна гнать от себя теперь.
О, как страдал, какую душевную боль испытывал молодой человек, нанеся рану сердцу столь благородному!
Но что мог он сказать? И какие слова могут послужить тут утешением? Оставалось лишь, протянув руки, дать их покрыть слезами и поцелуями; позволить бедной женщине с безнадежной страстью пасть ему в объятья, чтобы излить в судорожных рыданиях невыразимое свое блаженство и невыразимую муку…
Выплакавшись у него на груди, Фанни наконец притихла.
– Клянусь вам, – слабым, но решительным голосом сказала она, – богом, который будет меня судить, клянусь, что, если еще раз увижу вас, час этот будет и смертным моим часом. Поэтому, если есть у вас хоть капля сострадания, постарайтесь меня избегать. Не о любви умоляю вас, только о жалости. А там уж небо пусть сжалится надо мной.
Прекрасные глаза Рудольфа затуманились слезами. Бедняжка заслуживала счастья, а счастлива была в жизни лишь минуту. Ту минуту, когда рыдала у него на груди.
А теперь уж поистине незачем и жить.
Рудольф оставил несчастную и, едва дождавшись пробуждения Карпати, попрощался и уехал обратно в Сент-Ирму.
Всю дорогу был он взволнован и опечален.
Всю дорогу слезы бедняжки жгли ему руки, лицо и сердце, ее рыдания отзывались в ушах и душе. До самого дома.
А дома выбежала навстречу другая женщина, веселая, оживленная, милая, и сладостными поцелуями стерла следы горьких слез.
– Ах, так ты в Мадараше был! – погрозила она ему проказливо. – Так я и думала, что шпионить поедешь туда. Ну и что же ты там узнал?
– Что ты права, – ответил Рудольф с нежностью, – женщины – вовсе не слабодушные создания.
– Ну, значит, мир. Как там Фанни?
– Подобрее будь с этой женщиной, она очень, очень несчастлива.
Радость Флоры была безмерна, и легкое облачко на челе мужа скоро растаяло в ее лучах. Рудольф был наверху блаженства. Но даже в самые счастливые минуты ощущал он жгучие слезы на своем лице, слышал слова, которых больше не мог позабыть…
Приметила ли это умница Флора? Угадала ли что чутким своим сердечком?… Ангельское ее личико ни разу не выдало ничего.
XXVI. Пренеприятные открытия
Простимся покамест с нашими знакомцами. Поступим, как американские редакторы: дадим отдохнуть публике, а сами отправимся на несколько месяцев на воды или поохотиться на буйволов. Вернемся – тогда и угостим знатными охотничьими историями.
Курортный сезон тем временем как раз окончится, и вся знать съедется на зимние свои квартиры. Уже многие начинают бывать в Пеште, открывая здесь свои светские салоны, что, без сомнения, немалый блеск придает столице.
Вот и Сен-Ирмаи прибыли; оба, красавица жена и рыцарь муж, истинные кумиры света. Все стараются завязать с ними знакомство, и немало дам и кавалеров вздыхает кто по ней, кто по нему, – разумеется, без взаимности.
Но больше всего шума наделало прибытие г-на Кечкереи. Где же он-то побывал, куда ездил? По стране путешествовал для познания разных пленительных мест. И в газетах было про это – даже в каких домах он обедал и как его принимали: с превеликим почетом повсеместно. Настоящей экспедицией покорения сердец стало это турне: всех восхитил, всех очаровал, везде оставил о себе незабвенные воспоминания, где бы ни появился. Так писали газеты– с непременным попутным расшаркиваньем перед радушными, великодушными, прекраснодушными дамами и девицами, кои счастливы были видеть его у себя.
Однако и он прибыл наконец! Он, без кого, право, скучен был бы зимний сезон. До его приезда и речи не заходило ни о каких балах или раутах. Для таких вещей особое призвание нужно, настоящий талант, коим и обладал в избытке друг наш Кечкереи. Ибо уж коли свет зовет Кечкереи «другом», и нам не пристало иначе его величать.
Первой его заботой было основать порядочный клуб – того рода, что ныне зовутся «казино», и, пройдя через неизбежные при выборе членов передряги, клуб этот стал вполне устойчивой корпорацией самых именитых и достойных джентльменов, в качестве каковой мы и имеем честь ее представить.
Сам г-н Кечкереи тоже был в ней фигурой не последней и, положив себе перед каким-нибудь вечером быть особенно обаятельным, такие коварные анекдоты рассказывал о своей поездке, что даже бильярдисты прибегали из-за своих столов послушать его язвительные истории, после которых едва ли и разумно было бы ему вторично показываться во многих радушных, великодушных и прекраснодушных семействах.
Вот и сейчас он, видно, что-то новенькое припас; шепчется все со знакомыми, предупреждая: увидите меня с Абеллино – сразу, мол, подходите, забавная разыграется сцена.
– Что там с Абеллино могло стрястись? Уж больно игривые намеки делает наш друг Кечкереи, – обратился Ливиус к Рудольфу. – Обыкновенно он уважительней относился к будущему владельцу майората.
Рудольф пожал плечами. Очень ему нужен этот Абеллино.
А он, легок на помине, входит как раз! Та же чванная, строптивая поступь, тот же требовательно-надменный взор, будто все вокруг – лакеи; та же отталкивающая красота: правильные, но бездушные черты.
– А, добрый вечер, Бела, добрый вечер! – еще издали верещит наш друг Кечкереи, не трогаясь, однако, с места, где сидит, обнявши колени, точно трефовый валет со старинной венгерской карты.
Абеллино устремился прямо к нему в сопровождении целой свиты прервавших игру вистёров и бильярдистов – обстоятельство, которое он приписал значительности своей персоны.
– Поздравляю! – резким носовым голосом воскликнул Кечкереи, приветственно помахивая в воздухе длинными своими руками.
– С чем это еще ты, валет?
Как видно, и ему бросилось в глаза упомянутое сходство.
Все засмеялись; первые лавры сорвал Абеллино.
– Разве ты не знаешь, я от дядюшки твоего, дорогой.
– А, это дело другое, – переменил тон Абеллино, решив быть помягче: Кечкереи ведь для него же старается, и, верно, добрые вести привез. – Ну, что поделывает милый старикан?
– Так почему я и поздравляю-то тебя. Все тебя целуют, обнимают, кланяться велят. Старик жив-здоров, крепехонек, как яблочко ядреное. О нем можешь не тревожиться, дядюшка в добром здравии. А вот тетенька приболела – да не на шутку: чем дальше, тем серьезней будет болезнь.
– Бедная тетенька, – молвил Абеллино, соображая про себя: вот с чем он поздравляет, вот она, добрая весть. Воистину добрая: может, помрет еще. – И что же с ней такое?
– Что? Да очень плохая у нее болезнь. А как лицом, фигурой переменилась, просто не узнать. Где ее щечки румяные, где талия стройная… ничего не осталось.
«Так ей и надо, – подумал Абеллино злорадно, – вот наказание за противоестественный брак со стариком. Так и надо!»
– Да-да, мой друг, – продолжал Кечкереи, – последний раз, как я у них был, доктора уже запретили ей и верхом кататься и в коляске.
Абеллино и тут не догадался бы, не покатись вдруг со смеху несколько слушателей посообразительней, что подошли позабавиться и сразу поняли намек. Этот смех открыл глаза Абеллино.
– Тысяча чертей! Ну если ты правду говоришь…
– А зачем бы мне иначе поздравлять?
– Но это же подло! – вне себя вскричал Абеллино.
Стоявшие вокруг невольно пожалели его, и самые мягкосердые потихоньку удалились. Каково, в самом деле, – страшно даже подумать! – оказаться вдруг на грани нищеты человеку, кого все только что (да и сам он себя) считали миллионером.
Лишь Кечкереи его не пожалел. Он не жалел неудачников, он одних счастливчиков жаловал.
– Ничего, значит, не остается, кроме как покончить с собой, – процедил сквозь зубы Абеллино. – Или – с этой женщиной.
– Ну если ты убийство замышляешь, Питаваля почитай, – отозвался, как можно громче, Кечкереи на это ожесточенное бормотание.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64