https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-polochkoj/
На небольшом насыпном холмике, создании человеческих рук, фасадом к Сене высился этот дом, являя собой смешение стилей всех наций и эпох, к вящей славе тогдашнего зодчества, которое, презрев педантичный классицизм и разное фривольное рококо, постаралось взамен извлечь отовсюду только самое вычурное, самое манерное и неудобное.
Мало того, что парк разбит был на острове, – его еще окружили искусственным рвом со всевозможными мостиками и мостами – от американского цепного до увитых барвинком нетесаных бретонских. И каждый караулил свой страж с алебардой, в отдельной будке, смахивавшей то на келью, то на маяк; со своим особым рогом, который и трубил по-особому, так что сразу можно было узнать, откуда и через какой мост направляется к дому гость.
За мостами начинались извилистые дорожки, которые совершенно вытеснили к тому времени былую склонность к прямым, как стрела, аллеям между рядами подстриженных деревьев. Всюду – густая чаща, по которой петлять можно часами; обок дорожек непрерывной каймой – цветы; на каждом повороте – то жасминник, образующий естественную беседку с идиллической скамеечкой, то мраморная античная статуя, обвитая (вот удачная идея!) плющом, то клумба целой пышной пирамидой или поддельная руина с агавами и страшилищами кактусами меж камней. Тут – египетский саркофаг с подлинной мумией и неугасающим светильником, куда масло подливалось каждое утро; там – древнеримский алтарь с каменными амфорами, коринфскими вазами и разноцветными камешками, имитацией тех пышек и лепешек, коими боги довольствовались во времена Эгерии, и глупой подписью под ними какого-то шутника: «Продажа бывших паштетов», ничуть, впрочем, не сердившей самого пирожника, так что он даже не счел нужным ее стереть. Кое-где на прогалинах шумными каскадами низвергались фонтаны и водопады, россыпью кристальных брызг теша юрких золотых рыбок. Оттуда сквозь высокие заросли азиатского тростника стекала вода в укромные озерца, по тихой глади которых скользили прекрасные белые лебеди. Они, правда, не пели, как пытаются уверить нас поэты, но зато тем усердней поглощали кукурузу, стоившую тогда подороже отборной пшеницы.
Обойдя все дорожки и подивясь на эти чудеса, гость в конце концов попадал на широкую ступенчатую аллею, которая подымалась к самому тускулу. Каждый уступ ее окаймляли апельсинные деревья, одни еще в цвету, другие уже отягощенные плодами.
Среди этих деревьев и мелькает как раз фигура молодого джентльмена, с коим мы уже имели счастье познакомиться. С той поры минул, однако, целый сезон, и моды успели основательно перемениться; надо, значит, сызнова его представить.
«Каликутская» мода прошла, и юный денди носит длинный, до пят редингот, застегивающийся внахлест широкими перемычками, и панталоны в обтяжку, заправленные в лакированные сапоги. Усов и в помине нет; вместо них от ушей к носу колечками загибаются бакенбарды, придавая лицу совсем необычный вид. Волосы – на прямой пробор, а на них – нечто ни с чем не сообразное, расширяющееся кверху, именуемое chapeau ? la Bolivar, хотя, впрочем, весьма пригодное для защиты от дождя по причине необъятных своих полей.
Вот как выглядел теперь Абеллино Карпати.
На лестнице и в передней банкира слонялось множество бездельников слуг, щеголявших своими расшитыми серебром ливреями. Передавая визитера с рук на руки, поочередно избавляли они его кто от верхнего платья, кто от трости и шляпы, кто от перчаток. Все это на обратном пути приходилось опять у них выкупать за изрядные чаевые.
Абеллино эти важничающие дармоеды хорошо уже заприметили. Ведь венгерские вельможи отлично усвоили, что за границей национальную честь нужно поддерживать прежде всего перед лакеями, а единственный способ этого – сорить деньгами: за каждый стакан воды, за поднятый носовой платок золотые отваливать. Надобно знать, что иных денег изящный кавалер при себе и не носит, да и те лишь самые новенькие и спрыснутые обильно одеколоном или духами, дабы смыть всякий след чужих прикосновений.
Шляпа, трость и перчатки во мгновение ока у Абеллино были отобраны. Один лакей позвонил другому, тот выбежал в соседнюю комнату и, едва кавалер наш миновал прихожую, уже выскочил обратно с известием, что мосье Гриффар готов его принять, и распахнул высокие двери красного дерева, ведущие в личный кабинет хозяина.
Там и сидел Гриффар, весь обложившись газетами (ибо, кстати сказать, одни только венгерские магнаты рассуждают: на то и лето, чтобы их не читать). Мосье же Гриффар читал, и как раз – про последние победы греков, совсем благодаря этому приободрясь и избавясь от неприятного осадка, который оставили у него наветы в одной английской газетке, где некий мистер Уотс шаг за шагом с точным указанием источников тщился уличить этого надутого гордеца, этого безбожника лорда Байрона в том, что стихи свои он попросту наворовал из разных мест. Эта полемика и принесла мистеру Уотсу известность – на несколько лет.
Перед банкиром на маленьком столике китайского фарфора стоял серебряный чайный сервиз, и он временами прихлебывал из плоской широкой чашечки, – вероятно, чай с сырым яйцом, который подслащал молочным сахаром: это было новейшее открытие тогда, полезнейшее, как говорили, средство от грудных болезней, но страшно дорогое, так что очень многие знатные лица считали модным хворать грудью, лишь бы только его употреблять.
Кабинет банкира ровно ничем не напоминал прежнюю его паштетную. Скупая особняки эмигрантов, он и камердинеров их нанимал, а понаторелый камердинер, несравненный этот воспитатель, кого только не научит тем великосветским несообразностям, которым столь дивится, но никак не может усвоить tiers ?tat: разные там китайцы, филистеры да гуманитарии. Массивная мебель – кресла, диваны, столы и бюро – вся эбенового дерева с серебряной инкрустацией, обитая белым кашемиром с цветами по бордюру, – расставлена была не по стенам или углам, а посреди комнаты либо же наискосок, лицом в угол: такая уж мода. Мебель же, словно воплотившая в громоздких, тяжелых своих очертаниях европейскую скуку и прозу двадцатых годов, перемежалась для необходимого равновесия стройными, с изящным орнаментом коринфскими вазами, дорогими античными статуэтками из недавно откопанной Помпеи и пестрыми, блистающими серебром и позолотой столиками китайского фарфора. Ковры на полу – все ручной работы; на многих вышито крупно: «На память…» – надпись, не усыпляющая, однако, подозрения, что все они за большие деньги куплены самим банкиром. На стенах – тисненые серебром гобелены, а по ним через равные промежутки с потолка до самого пола – узорчатые тибетские шали, посередине перехваченные серебряными змейками. В промежутках – великолепные гравюры на стали (картины маслом не для солидных кабинетов, скорее для гостиных), изображающие знаменитых поэтов и знаменитых рысаков. Все они – близкие знакомые банкира: одни воспевают его, другие возят.
Все это уже достаточно показывает, какой толковый, внятливый к веленьям времени камердинер был у банкира.
Да и сам он – весьма достойный, с первого взгляда располагающий к себе седовласый господин лет семидесяти с приветливым, дружелюбным даже лицом. Не только наружностью, но и манерами своими живо напоминает он Талейрана, к искренним почитателям коего и принадлежит. Удивительной красы белоснежная шевелюра, румяное, гладко выбритое и оттого еще более моложавое лицо, целые все до единого, сверкающие белизной зубы и руки, приятные той особой мягкой свежестью, какая бывает разве лишь у месящих всю жизнь сладкое тесто кондитеров.
Увидя в дверях Карпати, финансист тотчас отложил газету, которую читал без очков, и, поспешив навстречу, приветствовал гостя со всей возможной любезностью.
Вся возможная любезность согласно великосветскому этикету заключалась в том, что встречающий подымался на цыпочки и, поднося кончики пальцев к губам, уже издали принимался кивать, кланяться и ладонями вверх простирать вперед руки, на что прибывший отвечал в точности тем же.
– Монсеньор! – воскликнул юный «merveilleux» («несравненный»: так величались светские львы). – Весь ваш – с головы до пят.
– Монсеньор! – столь же шутливо-изысканно ответствовал мосье Гриффар. – И я тоже – вместе с моим винным погребком.
– Ха-ха-ха! Хорошо сказано, прекрасный ответ! – расхохотался молодой денди. – Через час это ваше бонмо разлетится по всем парижским салонам. Ну, какие новости, дорогой мой сюзерен, владыка моих капиталов? Только, пожалуйста, приятные, неприятных не хочу.
– Самое приятное, – сказал банкир, – опять видеть вас в Париже. И еще приятней – у себя!
– Ах, вы всегда так любезны, мосье Гриффар, – бросаясь в кресло, возразил юный «incroyable» («невозможный»: тоже фатовской светский титул); в кресло бросаться в Париже, правда, уже вышло из моды, полагалось верхом садиться на стул, оборотив его задом наперед и облокотясь на спинку, но этого Абеллино еще не мог знать. – Eh bien, – продолжал он, оглядывая себя в карманное зеркальце: цел ли пробор. – Если вы только эту приятную новость имеете мне сообщить, я сообщу вам другую, но похуже.
– Какую же?
– А вот какую. Вы ведь знаете, что я отправился в Hongrie за одним наследством. Это майорат, приносящий доход в полтора миллиона.
– Знаю, – со сдержанной улыбкой отозвался банкир, поигрывая пером.
– И вы со временем, наверно, также узнаете, что в азиатской той стране, где мой майорат, нет ничего ужасней законов – за исключением разве дорог. Но нет, законы все-таки хуже. Дороги хоть в сухую погоду сносные, а законы никудышные и в дождь и в вёдро.
Тут наш «несравненный» помедлил, словно давая время банкиру оценить его остроумие.
Но тот лишь улыбался загадочно.
– Вообразите себе, – продолжал Абеллино, выпячивая грудь, а правую руку закидывая за кресло, – у этих крючкотворов есть такая книга, огромная-преогромная, вроде амбарной, где собраны все законы еще с первобытных времен. Даже такой, например, есть, что un cocu (по-венгерски соответствующего слова, слава богу, нет), застав неверную жену с любовником, имеет право убить обоих на месте. К тому же страна эта кишит сутягами; даже крестьяне состоят из землепашцев и сутяг: в Венгрии и крестьяне ведь попадаются дворянского звания, – не знаю уж почему. И вот они только и делают, что затевают всякие тяжбы. А на все это море сутяг, крючкотворов и тяжебных дел – по одному-единственному судье в каждом департаменте, да и тот сеет себе рапс да палинку гонит летом; но и это еще с полбеды. А вот если случится ему в кои-то веки вынести справедливый приговор, осужденный вправе решению этому воспротивиться, – вилами, дубинами прочь прогнать судебных исполнителей и подать апелляцию в целых три инстанции, высшая из которых называется, знаете как? «Септемтриональная курия».
– Очень забавные вещи вы мне рассказываете, – рассмеялся мосье Гриффар, с некоторым, однако, недоумением: зачем ему знать их столь уж досконально.
– Увы, придется уж вам меня выслушать, коли хотите и остальное понять. Есть в венгерском языке еще одно злокозненное выражение: «Intra dominium et extra dominium», что по-французски значит «в имении и вне имения». Ну вот, если ты «вне» поместья, так ни с чем и оставайся, имей хоть полнейшее-располнейшее право на него, а кто «в нем», хоть стократ самозванец, тот и будет там сидеть и над тобой же насмехаться, потому что волен тянуть с делом, сколько его душеньке угодно. Так и со мной. Представьте: богатейший майорат, полтора миллиона дохода почти уже у вас в руках, вы мчитесь туда, чтобы принять наследство, и вдруг находите свое место занятым.
– Понятно, Монсеньор, – сказал банкир со странной усмешкой, – значит, и в вашем богатом майорате тоже «intra dominium» сидит какой-то самозваный кознодей, который не желает уступать своих прав и упрямо держится за один параграф в той большущей книжище, гласящий: «Прижизненного наследования не бывает».
– Так вы знаете?… – сделал наш денди большие глаза.
– Только то, что злонамеренный узурпатор, который распоряжается вашим наследством, – не кто иной, как собственный ваш дядя. Дядя, у которого, когда его разбивает удар и ему пускают кровь, хватает бестактности прийти в себя и опять завладеть вашим именьем, ставя вас в трудное положение. Ведь как ни толста и обширна та книга, ни одна самая малая статейка в ней не дает все-таки права вчинить дядюшке иск за то, что он не помер.
– Вы хотите меня дезавуировать?! – вскричал, вскакивая, Карпати. – Ведь я же всем и каждому говорю, что начинаю процесс.
– Успокойтесь, – усадил его банкир. – Все вам верят, и прекрасно. Правда нужна только мне, потому что я банкир. А я имею обыкновение молчать. Мне семейные тайны непальского махараджи известны не хуже, чем образ жизни самого высокопоставленного испанского гранда. И embarras de richesse, затруднения из-за богатства одного выгодны мне не меньше, нежели прикрываемая показной роскошью бедность другого. Я могу дать точный отчет об имущественном положении любого иностранца, приезжающего в Париж с какой угодно помпой и по какой угодно дороге. На днях прибыли три венгерских графа: двое пешком обошли всю Европу, а третий на пароходе вернулся из Америки, ни разу за все путешествие не покинув верхней палубы. Но я-то знаю: у всех троих хозяйство налажено дома так отлично, что они и меня бы еще могли деньгами ссудить. Зато князь с очень звучным именем из одной северной державы, который прикатил недавно через ворота Сен-Дени (шестерка белых коней, карета раззолочена, стремянные в шляпах с перьями: уж, кажется, богач, но мне-то лучше знать), – у того, у бедняги, все состояние умещается в кошельке, потому что на имения его наложен секвестр за какую-то политическую прокламацию.
– Хорошо, сударь, но мне-то вы зачем все это рассказываете?
– В доказательство того, что тайны сердечные и карманные всегда были и будут, но повелители финансового мира умеют их не только выведывать, но и хранить, и вы в ваших деликатных обстоятельствах смело можете говорить всем о них прямо противоположное, не рискуя даже тени сомнения вызвать ни у кого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64