https://wodolei.ru/catalog/unitazy/
Все люди будут стекаться туда на поклонение святым – одни по субботам, другие раз в месяц, а третьи, живущие в отдаленных местах, раз в год. Эти святые поразят смертью врагов христианства. В этом городе в одно и то же время потекут реки крови, вина, масла и меда. Там будут утолять жажду и голод совершенно особым способом, и праведники будут вкушать наслаждения, никогда не пресыщаясь ими. По истечении этого тысячелетнего периода дьявол соберет народы Скифии – Гога и Магога, которые пойдут на Иерусалим с целью уничтожить его, но погибнут от огненного дождя, распространяющего смертоносные газы; после этого воскреснут грешники на вечные мучения, и, наконец, придет день страшного суда, после чего праведники уподобятся ангелам и будут вкушать вечное блаженство…
Встречались там представители других ересей: монтанисты, присциллианцы – вплоть до последователей Карпократа, которые считали, что всеми поступками человечества, даже самыми низменными, руководят высшие силы.
Перегринус хотел было опереться на этих диссидентов в борьбе против христиан. Но потом он решил соединить их всех, чтобы вызвать распри и несогласия в христианской среде.
Онисим проявив необычную терпимость и логику, действуя силой убеждения, понемногу заставил если не отречься от ересей, то по крайней мере отказаться от выполнения обрядов, и настолько объединил всех, что не могло быть и речи о раздорах. Он оставался непримиримым только в отношении донатистов и лишил причастия некую Люцилию, красавицу вдову, ревностную христианку, потому что перед таинством она имела обыкновение целовать кости одного святого из секты донатистов, которого она когда-то любила.
Эта женщина, доведенная до отчаяния, лишила себя жизни, бросившись с высоты одного из зданий теменоса.
Объединению всех этих людей еще способствовала надежда на то, что час торжества близок. Все были уверены в этом. Эти гонения были последними усилиями язычников, их предсмертной судорогой. Победа была на стороне христиан. Онисим очень умело отвлекал их от распрей, наводя разговор на вопрос о том, что они будут делать с побежденными.
– Мы разрушим храмы! Все храмы! – говорили одни.
– Тут надо действовать с величайшей осторожностью, – отвечали на это политики. – Для начала достаточно будет уничтожить только некоторые из них, из моральных соображений: те, например, где происходят обряды священной проституции, как Афаку в Ливане, нечистые храмы в Киликии, Гелиополе, в Сирии и здесь, в Коринфе, храм Афродиты.
Необходимо также уничтожить Дельфы. К оракулу стекается слишком много народа; это становится опасным. Все памятники эллинской религии, эти статуи из мрамора и из слоновой кости, слишком прекрасны. Пока они будут существовать, народу их не забыть; он привязан к ним. Необходимо пресечь жертвоприношения, а для этого существует одно средство разбить статуи.
Клеофон считал это преступлением. Хотя он и не верил в богов, но он любил изображения их, созданные гением эллинов. Он запротестовал со сдержанностью хорошо воспитанного человека:
– Очень многие, – заметил он, – в этом отношении похожи на меня: они привязаны к этим изображениям из-за красоты, а вовсе не из-за религиозного значения их. Вы вызовете негодование, вас примут за варваров. И сами вы от этого ничего не выиграете!
– В таком случае, – отвечали политики, – мы перевезем их в Рим, в Никомидию, в Византию, которую начал возводить Север на одном из берегов Геллеспонта. Мы украсим ими площади и ипподром: мы им придадим светский характер.
– На это я еще согласен, – отвечал Клеофон. Но его беспокоили другие вопросы.
– Вы хотите, – сказал он, – сделаться властителями империи, а между тем не признаете военной службы. Если все подданные цезаря, будучи христианами, откажутся носить оружие, империя прекратит свое существование. Она неминуемо погибнет. У нас не будет сил бороться с варварами.
Христиане со смехом отвечали ему:
– Мы отказываемся от военной службы в империи, потому что империя – наш враг. Но, как только она будет принадлежать нам, дело примет другой оборот. Мы охотно будем служить ей в солдатах против наших врагов, которые в то же время будут и ее врагами. Мы, не колеблясь, поднимем меч на идолопоклонников и будем проповедовать нашу веру, раздвигая границы империи. Для одержания побед надо уметь умирать. Надо уметь умирать и для того, чтобы использовать эту победу. Мы это знаем.
Клеофон отдавал христианам должное и питал к ним симпатию.
Он удивлялся тому спокойствию, которое проявлял Аристодем. Тот объяснил причину этого.
– Ведь я был арестован вовсе не как христианин, – сказал он. – Все знают, что я еврей, а евреи – друзья империи. Я обвиняюсь в деянии, запрещенном эдиктом. И, так как я богат, мне придется дорого заплатить за свое освобождение. Вот и все! Но меня это нисколько не трогает. Тот, кто стремится к наживе, должен уметь терять. Я выйду отсюда, когда мне этого захочется, точно так же, как этот жалкий Ретик…
– Ретик?
– Он позволил арестовать себя в качестве обращенного христианина только для того, чтобы быть сытым. Он отречется, будь уверен, когда это ему надоест. Я его сразу раскусил. Он сам не скрыл это от меня, считая, что я достаточно умен.
Аристодем не скрывал своего скептицизма в вопросе о надеждах христиан.
– Если даже они и выйдут победителями, – говорил он, – то это будет ни к чему, потому что они безумцы. Они хотят, чтобы весь мир исполнял их обряды, поклонялся их богам и исповедовал их веру. Неужели ты думаешь, что люди разных наций могут иметь одни и те же убеждения? Мы, евреи, останемся в стороне сплоченной массой. В нашу среду никто не проникнет. Мы одни будем избранными, мы объединим у себя идеи народности и религии. Таким образом наша раса останется сильной и чистой. Но это время еще далеко; мы его не увидим. Всякий человек, подобно мне, должен заниматься только тем, что ему дает судьба, и стараться сделать это для себя как можно приятнее.
Он предложил однажды Клеофону приблизиться к Миррине, которую находил восхитительной. Опыт подсказывал ему, что она охотнее примет ухаживание двух мужчин, чем одного. Миррина отнеслась к ним с полным равнодушием, думая только о Феоктине, о гибели которого она все еще ничего не знала. У Аристодема не хватало духу нанести ей удар, а кроме того, он спрашивал себя, какая ему от этого может быть польза. Очень часто с ней беседовал Онисим, который не понимал ее упорства и нежелания признать себя христианкой.
– Во всяком случае, – говорил он ей, – горе, постигшее тебя, послано свыше. Ясно, что ты отмечена небом… Ты – уже христианка, благодаря ниспосланным тебе страданиям! Надо, чтобы ты стала ею по доброй воле. Наслаждения, которые ты вкусила, нечисты и преходящи; блаженство будущей жизни вечно.
Она слушала его с видимым нетерпением, прислушиваясь в его речах только к тому, что напоминало ей о прошлом, к которому Онисим относился с таким презрением.
– Феоктина нет! – бормотала она. – Его нет со мной… Но все же он всегда стоит у меня перед глазами… Бывало, под вечер я выходила к нему навстречу и ждала его на горе, над Коринфским заливом. И я искала глазами корабли, которые входили в порт, потому что я не люблю моря без судов: оно похоже на лицо без всякого выражения, и мне делается страшно при взгляде на него. Но в заливе почти всегда были какие-нибудь суда или лодки рыбаков. Со своими красными парусами они точно висели между прозрачной поверхностью воды и ясным небом. Казалось, они украшали море к его приходу, точно так же, как я украшала для него свое лицо румянами. Иногда море бывало синее, ярко-синего цвета с искорками на волнах. Временами оно бывало бледно-лазоревое, без ряби, неподвижное, точно утомленное и презирающее всех… И тогда оно походило на женщину, которую слишком много любили, окружали почестями и вниманием; ей все надоело, даже ее собственная красота… Я думала: «Я никогда не буду такой женщиной! Мне никогда не надоест быть любимой им, не надоест быть красивой». Он был со мной, я любила его, и мимолетная мысль, синева моря, отражение неба на волнах, запах водорослей, который приносил ветер, – все напоминало мне о том блаженстве, в которое я погружусь, когда он заключит меня в свои объятия.
– Он придет! Он непременно придет! Иначе быть не может. Пусть он придет сегодня ночью и прижмется ко мне. И тогда, о богиня любви, возьми меня, скрути меня, брось к ногам моего господина, чтобы я стала им, им одним!
И тем не менее она питала уважение к мужчине, кто бы он ни был. Она всю свою жизнь прожила, повинуясь его голосу, его желаниям. Онисим терпеливо выслушивал ее стоны и плач. Потом он опять говорил с ней ровно и ласково. Но, как только ему казалось, что она прислушивается к его словам, он начинал говорить горячо, с необыкновенной силой.
– До этой минуты ты ошибалась в себе. Твое отчаяние показывает это. Ты привязана к другому рабству, к служению божественной любви, которая никогда не проходит. Все, что ты испытала до сих пор, – ничто! Подобно тому, как тень человека на стене является уродливым и временным изображением его тела, так и чувственные наслаждения являются слабым и неверным отражением бессмертных радостей души. Постарайся вообразить себе, чем будет для тебя любовь вечного бога, который весь – красота, могущество, который весь мир держит в своей деснице, подобно тому, как твой возлюбленный держал в руках камень. И, подумай, этот бог снизойдет на тебя и наполнит собой все твое существо!
Она качала головой:
– И только-то? Ты веришь в бессмертие души! А веришь ты в переселение душ? Иногда я начинаю верить в него. Мне кажется, что когда-то, очень давно, одна женщина любила мужчину, как я – Феоктина. Быть может, она была такая же куртизанка, как я. Быть может, наоборот, она была одной из тех добродетельных женщин, о которых ты постоянно говоришь мне. Она жаждала принадлежать этому человеку, но у него не хватало мужества решиться на этот шаг. И она позволила обмануть себя, точно так же, как ты хочешь обмануть меня. И вот теперь душа ее терзается сожалением, раскаянием – жгучей жаждой этой неудовлетворенной любви. И она решила удовлетворить ее через меня. Я любила, я отдавалась ради нее и ради себя самой. Я любила за всех женщин, которые страшились любви.
– Эти мысли – искушения дьявола, – заметил Онисим.
– Чью ложь породил дьявол: твою или мою? На эту тему можно проговорить целые тысячелетия. Но жизнь людей – это не мечта. У нее есть один закон, и исполнять его – это уже счастье: жизнь создана, чтобы ею жили! Ты живешь, любишь, ты чувствуешь, как у тебя вырастают ветви, которые продолжают твою жизнь… И в действительности смерти нет. Вот о чем я всегда думала! Ты говоришь мне о бесконечном блаженстве божественного обладания? Я оторвана от человека, рабой которого я сделалась, и я жалею теперь только об одном: что он не оставил мне жизни, которая шевелилась бы во мне, воскрешая в себе и его и меня. Вот в чем женщины моего племени видят для себя счастье и истину! Такова была вера эллинов. И я чувствую, что все, что бы ты ни говорил мне, неверно, потому что это не то.
Тут Онисим обыкновенно покидал ее. Он мог еще выносить ее, когда она казалась безумной. Но он терял всякую надежду вывести ее на путь истины, когда она с такой спокойной уверенностью говорила о бессмертии, достойном, по его мнению, только животных, – бессмертии, которое люди, имеющие душу, не могли не презирать.
Обыкновенно, когда уходил Онисим, к Миррине подходил Аристодем, но уже с другими намерениями. Он превозносил ее за ее любовь к жизни и за ее нежелание верить в необходимость жертвы земными радостями ради каких-то эфемерных грез. Он переживал с ней эти прошлые ее радости, которыми она так дорожила. Потом, с искусной дерзостью, он намекал ей на то, что Феоктин не один давал ей эти радости, надеясь довести ее до сознания, что он может быть и не последним. На это она отвечала чрезвычайно просто:
– Да, это правда. Множество мужчин наслаждались моим телом с самых юных моих лет. И из всех этих мужчин, которые прошли мимо меня, я не помню ни одного. Их точно вовсе и не было. Остальные?.. Да, один или двое… Когда я вспоминала их после того, как познакомилась с Феоктином, у меня являлось желание убить их. И, когда в памяти моей встает воспоминание о нескольких блаженных часах, проведенных с ними, мне кажется, что это были не они, а он, и что они были прообразом его…
Хочешь, я расскажу тебе одну странную вещь? Один из этих мужчин, которого, как мне тогда казалось, я любила, дал мне понять, что я еще очень неопытна в любви. С каким презрением я слушала его тогда, так как он не умел ценить дара моей юности! А теперь, когда я вспоминаю его, единственного, я думаю об этом брошенном мне тогда упреке, и тревога наполняет мою душу: «А что если это правда? Что если я могла ему дать больше наслаждений?» И в такие минуты я начинаю презирать себя, потому что мысли мои полны им одним. Если я дала ему хоть одну минуту счастья, я спокойна. Ты сейчас скажешь, что я фантазирую, что я не что иное, как маленькая бедная проститутка, недостойная его, и что он в один прекрасный день бросил бы меня? Не все ли равно!.. Если бы цезарь, великий цезарь, случайно зашел ко мне, ища защиты от непогоды, неужели бы я стала жалеть, что непогода привела его ко мне, а не мои личные достоинства? Неужели мне пришло бы в голову, что он навсегда останется у меня, в моей убогой комнатке? Нет, я была бы счастлива, о, очень счастлива тем, что моя комнатка приняла его под свою защиту хотя бы на одно мгновение! Я верила бы, что она до сих пор существовала только ради этого короткого мгновения. Ради него одного, ради Феоктина!
* * *
Миррина слушала Аристодема, не догадываясь о его намерениях. Он был для нее теперь единственным человеком, с которым она могла говорить о том, что ее еще интересовало в жизни.
– Ты спишь одна? – спросил он ее однажды, теряя терпение.
– На днях, – отвечала она простодушно, – ко мне пришла одна женщина и легла рядом со мной. Она сказала мне:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Встречались там представители других ересей: монтанисты, присциллианцы – вплоть до последователей Карпократа, которые считали, что всеми поступками человечества, даже самыми низменными, руководят высшие силы.
Перегринус хотел было опереться на этих диссидентов в борьбе против христиан. Но потом он решил соединить их всех, чтобы вызвать распри и несогласия в христианской среде.
Онисим проявив необычную терпимость и логику, действуя силой убеждения, понемногу заставил если не отречься от ересей, то по крайней мере отказаться от выполнения обрядов, и настолько объединил всех, что не могло быть и речи о раздорах. Он оставался непримиримым только в отношении донатистов и лишил причастия некую Люцилию, красавицу вдову, ревностную христианку, потому что перед таинством она имела обыкновение целовать кости одного святого из секты донатистов, которого она когда-то любила.
Эта женщина, доведенная до отчаяния, лишила себя жизни, бросившись с высоты одного из зданий теменоса.
Объединению всех этих людей еще способствовала надежда на то, что час торжества близок. Все были уверены в этом. Эти гонения были последними усилиями язычников, их предсмертной судорогой. Победа была на стороне христиан. Онисим очень умело отвлекал их от распрей, наводя разговор на вопрос о том, что они будут делать с побежденными.
– Мы разрушим храмы! Все храмы! – говорили одни.
– Тут надо действовать с величайшей осторожностью, – отвечали на это политики. – Для начала достаточно будет уничтожить только некоторые из них, из моральных соображений: те, например, где происходят обряды священной проституции, как Афаку в Ливане, нечистые храмы в Киликии, Гелиополе, в Сирии и здесь, в Коринфе, храм Афродиты.
Необходимо также уничтожить Дельфы. К оракулу стекается слишком много народа; это становится опасным. Все памятники эллинской религии, эти статуи из мрамора и из слоновой кости, слишком прекрасны. Пока они будут существовать, народу их не забыть; он привязан к ним. Необходимо пресечь жертвоприношения, а для этого существует одно средство разбить статуи.
Клеофон считал это преступлением. Хотя он и не верил в богов, но он любил изображения их, созданные гением эллинов. Он запротестовал со сдержанностью хорошо воспитанного человека:
– Очень многие, – заметил он, – в этом отношении похожи на меня: они привязаны к этим изображениям из-за красоты, а вовсе не из-за религиозного значения их. Вы вызовете негодование, вас примут за варваров. И сами вы от этого ничего не выиграете!
– В таком случае, – отвечали политики, – мы перевезем их в Рим, в Никомидию, в Византию, которую начал возводить Север на одном из берегов Геллеспонта. Мы украсим ими площади и ипподром: мы им придадим светский характер.
– На это я еще согласен, – отвечал Клеофон. Но его беспокоили другие вопросы.
– Вы хотите, – сказал он, – сделаться властителями империи, а между тем не признаете военной службы. Если все подданные цезаря, будучи христианами, откажутся носить оружие, империя прекратит свое существование. Она неминуемо погибнет. У нас не будет сил бороться с варварами.
Христиане со смехом отвечали ему:
– Мы отказываемся от военной службы в империи, потому что империя – наш враг. Но, как только она будет принадлежать нам, дело примет другой оборот. Мы охотно будем служить ей в солдатах против наших врагов, которые в то же время будут и ее врагами. Мы, не колеблясь, поднимем меч на идолопоклонников и будем проповедовать нашу веру, раздвигая границы империи. Для одержания побед надо уметь умирать. Надо уметь умирать и для того, чтобы использовать эту победу. Мы это знаем.
Клеофон отдавал христианам должное и питал к ним симпатию.
Он удивлялся тому спокойствию, которое проявлял Аристодем. Тот объяснил причину этого.
– Ведь я был арестован вовсе не как христианин, – сказал он. – Все знают, что я еврей, а евреи – друзья империи. Я обвиняюсь в деянии, запрещенном эдиктом. И, так как я богат, мне придется дорого заплатить за свое освобождение. Вот и все! Но меня это нисколько не трогает. Тот, кто стремится к наживе, должен уметь терять. Я выйду отсюда, когда мне этого захочется, точно так же, как этот жалкий Ретик…
– Ретик?
– Он позволил арестовать себя в качестве обращенного христианина только для того, чтобы быть сытым. Он отречется, будь уверен, когда это ему надоест. Я его сразу раскусил. Он сам не скрыл это от меня, считая, что я достаточно умен.
Аристодем не скрывал своего скептицизма в вопросе о надеждах христиан.
– Если даже они и выйдут победителями, – говорил он, – то это будет ни к чему, потому что они безумцы. Они хотят, чтобы весь мир исполнял их обряды, поклонялся их богам и исповедовал их веру. Неужели ты думаешь, что люди разных наций могут иметь одни и те же убеждения? Мы, евреи, останемся в стороне сплоченной массой. В нашу среду никто не проникнет. Мы одни будем избранными, мы объединим у себя идеи народности и религии. Таким образом наша раса останется сильной и чистой. Но это время еще далеко; мы его не увидим. Всякий человек, подобно мне, должен заниматься только тем, что ему дает судьба, и стараться сделать это для себя как можно приятнее.
Он предложил однажды Клеофону приблизиться к Миррине, которую находил восхитительной. Опыт подсказывал ему, что она охотнее примет ухаживание двух мужчин, чем одного. Миррина отнеслась к ним с полным равнодушием, думая только о Феоктине, о гибели которого она все еще ничего не знала. У Аристодема не хватало духу нанести ей удар, а кроме того, он спрашивал себя, какая ему от этого может быть польза. Очень часто с ней беседовал Онисим, который не понимал ее упорства и нежелания признать себя христианкой.
– Во всяком случае, – говорил он ей, – горе, постигшее тебя, послано свыше. Ясно, что ты отмечена небом… Ты – уже христианка, благодаря ниспосланным тебе страданиям! Надо, чтобы ты стала ею по доброй воле. Наслаждения, которые ты вкусила, нечисты и преходящи; блаженство будущей жизни вечно.
Она слушала его с видимым нетерпением, прислушиваясь в его речах только к тому, что напоминало ей о прошлом, к которому Онисим относился с таким презрением.
– Феоктина нет! – бормотала она. – Его нет со мной… Но все же он всегда стоит у меня перед глазами… Бывало, под вечер я выходила к нему навстречу и ждала его на горе, над Коринфским заливом. И я искала глазами корабли, которые входили в порт, потому что я не люблю моря без судов: оно похоже на лицо без всякого выражения, и мне делается страшно при взгляде на него. Но в заливе почти всегда были какие-нибудь суда или лодки рыбаков. Со своими красными парусами они точно висели между прозрачной поверхностью воды и ясным небом. Казалось, они украшали море к его приходу, точно так же, как я украшала для него свое лицо румянами. Иногда море бывало синее, ярко-синего цвета с искорками на волнах. Временами оно бывало бледно-лазоревое, без ряби, неподвижное, точно утомленное и презирающее всех… И тогда оно походило на женщину, которую слишком много любили, окружали почестями и вниманием; ей все надоело, даже ее собственная красота… Я думала: «Я никогда не буду такой женщиной! Мне никогда не надоест быть любимой им, не надоест быть красивой». Он был со мной, я любила его, и мимолетная мысль, синева моря, отражение неба на волнах, запах водорослей, который приносил ветер, – все напоминало мне о том блаженстве, в которое я погружусь, когда он заключит меня в свои объятия.
– Он придет! Он непременно придет! Иначе быть не может. Пусть он придет сегодня ночью и прижмется ко мне. И тогда, о богиня любви, возьми меня, скрути меня, брось к ногам моего господина, чтобы я стала им, им одним!
И тем не менее она питала уважение к мужчине, кто бы он ни был. Она всю свою жизнь прожила, повинуясь его голосу, его желаниям. Онисим терпеливо выслушивал ее стоны и плач. Потом он опять говорил с ней ровно и ласково. Но, как только ему казалось, что она прислушивается к его словам, он начинал говорить горячо, с необыкновенной силой.
– До этой минуты ты ошибалась в себе. Твое отчаяние показывает это. Ты привязана к другому рабству, к служению божественной любви, которая никогда не проходит. Все, что ты испытала до сих пор, – ничто! Подобно тому, как тень человека на стене является уродливым и временным изображением его тела, так и чувственные наслаждения являются слабым и неверным отражением бессмертных радостей души. Постарайся вообразить себе, чем будет для тебя любовь вечного бога, который весь – красота, могущество, который весь мир держит в своей деснице, подобно тому, как твой возлюбленный держал в руках камень. И, подумай, этот бог снизойдет на тебя и наполнит собой все твое существо!
Она качала головой:
– И только-то? Ты веришь в бессмертие души! А веришь ты в переселение душ? Иногда я начинаю верить в него. Мне кажется, что когда-то, очень давно, одна женщина любила мужчину, как я – Феоктина. Быть может, она была такая же куртизанка, как я. Быть может, наоборот, она была одной из тех добродетельных женщин, о которых ты постоянно говоришь мне. Она жаждала принадлежать этому человеку, но у него не хватало мужества решиться на этот шаг. И она позволила обмануть себя, точно так же, как ты хочешь обмануть меня. И вот теперь душа ее терзается сожалением, раскаянием – жгучей жаждой этой неудовлетворенной любви. И она решила удовлетворить ее через меня. Я любила, я отдавалась ради нее и ради себя самой. Я любила за всех женщин, которые страшились любви.
– Эти мысли – искушения дьявола, – заметил Онисим.
– Чью ложь породил дьявол: твою или мою? На эту тему можно проговорить целые тысячелетия. Но жизнь людей – это не мечта. У нее есть один закон, и исполнять его – это уже счастье: жизнь создана, чтобы ею жили! Ты живешь, любишь, ты чувствуешь, как у тебя вырастают ветви, которые продолжают твою жизнь… И в действительности смерти нет. Вот о чем я всегда думала! Ты говоришь мне о бесконечном блаженстве божественного обладания? Я оторвана от человека, рабой которого я сделалась, и я жалею теперь только об одном: что он не оставил мне жизни, которая шевелилась бы во мне, воскрешая в себе и его и меня. Вот в чем женщины моего племени видят для себя счастье и истину! Такова была вера эллинов. И я чувствую, что все, что бы ты ни говорил мне, неверно, потому что это не то.
Тут Онисим обыкновенно покидал ее. Он мог еще выносить ее, когда она казалась безумной. Но он терял всякую надежду вывести ее на путь истины, когда она с такой спокойной уверенностью говорила о бессмертии, достойном, по его мнению, только животных, – бессмертии, которое люди, имеющие душу, не могли не презирать.
Обыкновенно, когда уходил Онисим, к Миррине подходил Аристодем, но уже с другими намерениями. Он превозносил ее за ее любовь к жизни и за ее нежелание верить в необходимость жертвы земными радостями ради каких-то эфемерных грез. Он переживал с ней эти прошлые ее радости, которыми она так дорожила. Потом, с искусной дерзостью, он намекал ей на то, что Феоктин не один давал ей эти радости, надеясь довести ее до сознания, что он может быть и не последним. На это она отвечала чрезвычайно просто:
– Да, это правда. Множество мужчин наслаждались моим телом с самых юных моих лет. И из всех этих мужчин, которые прошли мимо меня, я не помню ни одного. Их точно вовсе и не было. Остальные?.. Да, один или двое… Когда я вспоминала их после того, как познакомилась с Феоктином, у меня являлось желание убить их. И, когда в памяти моей встает воспоминание о нескольких блаженных часах, проведенных с ними, мне кажется, что это были не они, а он, и что они были прообразом его…
Хочешь, я расскажу тебе одну странную вещь? Один из этих мужчин, которого, как мне тогда казалось, я любила, дал мне понять, что я еще очень неопытна в любви. С каким презрением я слушала его тогда, так как он не умел ценить дара моей юности! А теперь, когда я вспоминаю его, единственного, я думаю об этом брошенном мне тогда упреке, и тревога наполняет мою душу: «А что если это правда? Что если я могла ему дать больше наслаждений?» И в такие минуты я начинаю презирать себя, потому что мысли мои полны им одним. Если я дала ему хоть одну минуту счастья, я спокойна. Ты сейчас скажешь, что я фантазирую, что я не что иное, как маленькая бедная проститутка, недостойная его, и что он в один прекрасный день бросил бы меня? Не все ли равно!.. Если бы цезарь, великий цезарь, случайно зашел ко мне, ища защиты от непогоды, неужели бы я стала жалеть, что непогода привела его ко мне, а не мои личные достоинства? Неужели мне пришло бы в голову, что он навсегда останется у меня, в моей убогой комнатке? Нет, я была бы счастлива, о, очень счастлива тем, что моя комнатка приняла его под свою защиту хотя бы на одно мгновение! Я верила бы, что она до сих пор существовала только ради этого короткого мгновения. Ради него одного, ради Феоктина!
* * *
Миррина слушала Аристодема, не догадываясь о его намерениях. Он был для нее теперь единственным человеком, с которым она могла говорить о том, что ее еще интересовало в жизни.
– Ты спишь одна? – спросил он ее однажды, теряя терпение.
– На днях, – отвечала она простодушно, – ко мне пришла одна женщина и легла рядом со мной. Она сказала мне:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13