https://wodolei.ru/catalog/vanny/170na70cm/
Я пишу "Мириам",
но речь идет не о Мириам, это просто слово, и не более. Тому, кто его
прочтет, ничего не будет понятно. И тогда я все зачеркиваю и начинаю
сначала.
- Дело двигается, - говорил я комиссару, - написал уже страниц
двадцать, осталось только знаки препинания расставить. Я лгал, говоря, что у
меня уже написано страниц двадцать, и по-прежнему выдирал из тетради
исписанные страницы и бросал их в реку с моста Сикста. Обрывки бумаги
порхали в воздухе, взмывали вверх, падали вниз, описывали широкие круги, а
потом ложились на воду или на песок. Даже мои уродливые фразы взлетали с
необычайной легкостью, я видел, как они парили под арками моста. Листья тоже
летают, говорил я себе. Той осенью я видел, как они отрываются от деревьев
и, прежде чем лечь на землю, описывают широкие круги. Я выхватывал взглядом
листок, только что отделившийся от ветки, и прослеживал все его пируэты и
плавные покачивания, пока он не опускался на воду. Часто я бросал целые
тетрадные листы - один за другим - и, прижавшись к перилам, смотрел, как
они, подхваченные воздушным течением, взмывают вверх, потом опускаются и
вновь взмывают. Каждый летает по-своему, говорил я себе, чайки летают на
свой манер, ласточки - на свой, листы бумаги и листья деревьев по-иному,
ангелы же совсем по-особому, самолеты тоже. Слова летят по электромагнитным
волнам - молниеносно и бесшумно и даже в конце полета остаются звонкими и
четкими. Торговец марками летать не может. Где это слыхано, чтобы торговец
марками взлетал в воздух? И нищий тоже не может летать, я сам тому
свидетель. Я сообщил об этом комиссару, и комиссар сказал, что я прав. Даже
полицейские комиссары не летают, сказал он. Похоже, что мы и в самом деле
становимся друзьями - я и комиссар. Пожалуй, уже даже стали. А каннибал
может летать?
"Захваченная врасплох, запятая, жертва не оказала сопротивления, -
снова застучал на своей "Оливетти" комиссар. - Вопреки сказанному выше,
нижеподписавшийся исключает какую бы то ни было преднамеренность своего
поступка и заявляет, что действовал, побуждаемый необъяснимым импульсом".
- Отказываюсь от всего, сказанного ранее, - заявил я. Потом у меня
как-то само собой сорвалось с языка имя Бальдассерони.
- Ага, вероятно, у вас есть побудительная причина, - сказал комиссар. -
Ревность.
- Бальдассерони - червяк, - сказал я, - можно ревновать к червяку? Он -
лейтенант Лиги Криминальной Филателии. Девушка увязла по горло в делах этой
самой Лиги.
- Нет, нет и нет, - сказал комиссар. - Бальдассерони заявил, что он не
знает такой девушки, что по его мнению, вся эта история - сплошная выдумка
владельца магазина почтовых марок на виа Аренула, то есть
нижеподписавшегося.
- Пусть Бальдассерони будет поосторожнее и не рубит сук, на котором
сидит, - сказал я. - Члены Лиги Криминальной Филателии всегда ходят по краю
пропасти, как мафиози и им подобные. Они ничего не скажут, не имеют права
говорить, прикидываются, будто ничего не знают. Я уже страниц тридцать
написал, - сказал я комиссару, - скоро я вам их покажу.
Часами сидел я за прилавком над листом бумаги, как настоящий писатель.
Заходили клиенты, но я выставлял их. Когда ты владеешь магазином, куда
каждый имеет право зайти беспрепятственно, к тебе могут проникнуть всякие
непрошеные гости, шпики. Если ты выставляешь кого-нибудь из своего магазина,
говорил я себе, закон на твоей стороне или нет? Он на стороне клиента или на
стороне торговца? Против закона я идти не мог. Аль-Капоне вляпался из-за
какой-то пустяковой истории с налогами. У меня нет времени, говорил я
покупателям, простите, я занят.
Комиссар все пыхтел. Пыхти, пыхти, синьор комиссар.
- Ревность отпадает. Тогда что же?
- Нет, - говорил я, - тут дело не в ревности.
В Риме поднялся сильный ветер. Он срывал вывески, черепицу с крыш,
разваливал печные трубы. Ветер сломал ветви деревьев и большую букву "М"
фирмы "Мотта" на площади Барберини. Настоящий ураган, страшная сила. Ущерб
исчисляется шестьюстами миллионами лир, писала одна утренняя газета. "Паэзе
сера" утверждала, что ущерб превысил миллиард лир. Самолеты не могли
взлетать в аэропорту "Фьюмичино", сорвало крыши с купален в Остии. Говорят,
скорость ветра достигала ста километров в час. Смерч, циклон. Можно было бы
улететь на крыльях ветра, спрятаться в какой-нибудь безвестной деревушке.
Так нет же, я продолжал сидеть в своем магазине за прилавком и писать
показания для комиссара. Я делал это ради Мириам. Мириам, они сомневаются в
твоем существовании. Сколько раз можно рассказывать и рассказывать, как ты
была одета, причесана, какой у тебя цвет волос и глаз, как называются твои
любимые сигареты ("Ксанфия" или "Турмак"?), сколько тебе было лет. Я так
много рассказываю, что меня могут принять за обманщика, фантазера. Я
совершил невероятный поступок, но ведь и сама реальная действительность
бывает невероятной и не лезет ни в какие ворота. Потом явился Бальдассерони
и заявил, что ты существовала только в моем воображении. Но, если не
существовало тебя, значит, не существовало и меня, и наоборот.
Комиссар все ждет моих страничек.
- Нужно быть пунктуальным, - говорит он, - и излагать все, как есть, по
порядку.
- Аминь, - отвечаю я.
Ничего смешного я тут не вижу, между прочим. До меня все еще доносятся
подавленные смешки, но я не обращаю на них внимания. Комиссар что-то
выстукивает на своей старой черной "Оливетти", он уже исписал целую страницу
мелкими буковками, разными там словами.
- Пожалуй, уже все ясно, - сказал он. - Остается прочесть, подтвердить
и расписаться. Я расписался и ушел.
Если пришедшее на ум слово срывается и улетает. следующее слово не
может прилепиться к предыдущему (которое улетело) и, если окна открыты,
улетает и оно. Сколько раз мне представлялась возможность видеть, как оно
вьется над почерневшими от сажи крышами и террасами и удаляется на
северо-запад, то есть в сторону моря. Что это - чистое совпадение? -
спрашиваешь себя. Закрывать окно бессмысленно, это создаст о твоей комнате
еще больший беспорядок. А вот написанные слова остаются на бумаге, они
навечно пригвождены к ней. К написанному слову можно подойти и спереди и
сзади, обойти вокруг него, схватить его и запереть о ящик, носить с собой в
бумажнике, а если хочешь. можешь его даже сжечь. Так что держи ручку
наготове, жди терпеливо и, когда слово появится, кидайся на него, пока оно
не улетело. Будь осторожен, потому что многие слова односложны, они
скользки, как угри, прыгучи, как кузнечики, наделены дьявольской хитростью и
не так-то просто заманить их в ловушку. А есть и вовсе слова-невидимки.
Глава 15
Я отказываюсь обсуждать эту тему, все, тема закрыта. Хватит, история
окончена.
Я шагаю по аллеям Пинчетто Веккьо, вдоль рядов кипарисов, мимо
памятников из гранитной крошки с цементом, облупившихся от сырости и
выставляющих напоказ свою железную арматуру. Арматура изъедена ржавчиной,
маленькие железные калитки тоже проржавели. Цоколи из белого камня
травертина покрылись мхом, бронза окислилась, графитная краска оставила на
травертине грязные потеки, гравий на дорожках зарос травой, два черных
дрозда гоняются друг за другом под кустами пифоспорума. Здесь тишина,
зелень, а летом - тень, аромат смолы и земли. Ходить по этим аллеям на
закате, смотреть на окрестности с маленького бельведера, что позади церкви,
наблюдать издали и сверху уличное движение под красным закатным солнцем -
вот мое нынешнее занятие.
Сюда, где кончается городская окраина, с северо-востока долетают запах
деревни, звон коровьих колокольчиков - коровы пасутся чуть подальше, за
Тибуртино Терцо. Эти аллеи почти всегда пустынны, мелкий и мягкий гравий
пружинит так, словно под ним слои поролона. Таким мне представляется рай. Но
это не рай. Я уверен.
Спустившись по каменной лесенке, я возвращаюсь на площадку у входа, где
все сверкает новой бронзой и дорогими породами мрамора -- очень солидного и
хорошо отшлифованного чинерино, светлого и темного мондрагоне, камня
Бильени, черного бельгийского, базальта. (Я знаю не меньше сортов мрамора,
чем Бальдассерони, а может, еще и больше.) Это место - просто находка для
коллекционера (я, как всегда, имею в виду Бальдассерони). Мрамор и бронза
сверкают на солнце, и я брожу среди мрамора и бронзы, но черная туча вот-вот
нависнет надо мной, закроет от меня солнце.
Я помню, как сказал комиссару, что бросил что-то в Тибр. Чиленти
бросила в Тибр дохлого Рафаэля, но я же не Чиленти, хотя путаница тут
получается изрядная. Я мог бы (но сразу же отказался от этой идеи)
провернуть останки через мясорубку и потом раскидать их из окошка своей
машины или бросить весь сверток на главной свалке в районе Тибуртины, куда
свозят мусор со всей столицы. Или растворить все в каустической соде, как
пишут в газетах. Каустик разъедает и растворяет что угодно, может, даже души
умерших. Был момент, когда я хотел отнести сверток в комиссариат полиции,
положить его на стол комиссара и сказать: вот, синьор комиссар. А потом
посмотреть на выражение его лица. Но почему-то я здесь, хожу со свертком под
мышкой вдоль монументальных портиков под суровыми взглядами синьоров и
строгими - матрон.
Я лениво плетусь прочь от площадки перед входом и направляюсь по аллее
к новым участкам, прислушиваясь к своим шагам на свежем асфальте, еще
шершавом от мелкого гравия, которым его посыпали. Какое буйство мрамора,
зеленых газонов (сколько же здесь цветов весной!), позолоченного стекла и
бронзы, красного и черного гранита, фарфора, смальты, искусственного опала.
Двое мужчин в полотняных форменных фуражках молча копают могилу, чуть в
стороне мраморщик электрофрезой подравнивает плиты твердого боттичино и
словно бы стыдится шума, производимого его машиной, и хочет попросить у меня
прощения.
Я возвращаюсь назад по аллее, спускаюсь по отлогой дорожке на южную
сторону и вступаю в светлый и опрятный квартал, чем-то напоминающий
некоторые кварталы Лозанны. В Лозанне я никогда не был, но именно такой я ее
себе представляю. Указатель извещает, что я вступаю на территорию Пинчетто
Нуово. Значит, вот это - Пинчетто Нуово, говорю я себе. Прекрасно. Я
опускаюсь на какую-то ступеньку, кладу свой сверток на мраморную плиту и
закуриваю сигарету. Нельзя позволять собакам свободно бегать в таком месте,
говорю я себе. Вон здоровенная немецкая овчарка носится по аллеям,
неуверенно обнюхивая деревья. Она подбегает, чтобы понюхать мой сверток, и я
начинаю махать руками и кричать, чтобы отпугнуть ее.
Поднявшись, я снова принимаюсь ходить, но ноги ужасно ломит, а голова
пылает, как рейхстаг тогда, при Гитлере. Издалека до меня доносится голос
Мириам (я не хотел здесь называть ее имя), она снова зовет меня, но я не
отвечаю. Я занят, я сейчас занимаюсь тобой, мог бы я ей сказать, но ничего
не говорю. Слышатся чьи-то голоса и музыка вдалеке. Да что тут происходит?
Можно было бы оставить сверток за кустом, перебросить его через ограду,
положить под каким-нибудь кипарисом. А потом? То, что я сейчас делаю, не
похоже ни на что из того, что я делал уже раньше. Но я же ничего не делаю,
говорю я себе, просто прогуливаюсь, хожу туда-сюда, и все. Разве это
называется что-то делать? Так что же все-таки происходит?
Я вышел на маленькую унылую поляну без деревьев, заполненную белыми
обелисками - этакий восточный городок из тех, что можно увидеть на снимках в
старой энциклопедии. В начале аллеи сквозь кусты олеандра проглядывает
эмалированная табличка. Читаю надпись: Sangue sparso(*Пролитая кровь -
(итал).). Этот квартал называется Sangue sparso, говорю я себе. Здесь
обширные участки, словно только что вскопанные под посадку персиковых
деревьев или виноградных лоз (какие там лозы!). Оглядываюсь вокруг. Никого.
Я мог бы вырыть здесь в свежей земле небольшую ямку, но не хочу оставлять
свой сверток в таком унылом месте. Здесь совсем нет деревьев - даже птицам
присесть некуда - нет ни капли тени летом, повсюду одни лишь цементные
столбики и железные цепи. У моих ног валяется моток колючей проволоки.
Уныние. Концлагерь. Вдруг в куче проржавевшего металла я вижу что-то
интересное. Если только это не мираж. Из лома поднимается знаменитое чудо
ботаники - черная роза. Роза загадки и сокровенной тайны. "Sub rosa" - так
звали ее древние... Я оставлю мой сверток у черной розы, чуда ботаники,
символа загадки и сокровенной тайны. Да нет же. Это совсем другая роза -
бронзовая, отполированная дождями и почерневшая от солнца.
Я плетусь в другую сторону, к верхней части кладбища, к трем Уступам -
первому, второму и третьему. Небо все темнеет, черная туча остановилась как
раз между мной и солнцем, уже приближается ее холодная тень. Какой это
закат, если солнце меркнет, вместо того чтобы медленно заходить. Я спускаюсь
по Уступу первому, потом по второму, пересекаю террасу, занятую маленькими
геометрически правильными клетками оград. Ни сантиметра свободного, ни
клочка земли. Терпение, терпение, говорю я себе.
За Уступом третьим я вижу наконец участок с невысокими временными
обелисками, деревянными колышками, обломками травертина, утонувшими в жидком
бетоне, кусочками мрамора, гранита. Это уже на самом краю, у Восточной
стены. Асфальт кончился, кончился и гравий, начались аллейки с утрамбованным
грунтом. Табличка извещает, что мы еще в Семенцайо. Так называется эта
отдаленная зона. Здесь я вижу двух женщин:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
но речь идет не о Мириам, это просто слово, и не более. Тому, кто его
прочтет, ничего не будет понятно. И тогда я все зачеркиваю и начинаю
сначала.
- Дело двигается, - говорил я комиссару, - написал уже страниц
двадцать, осталось только знаки препинания расставить. Я лгал, говоря, что у
меня уже написано страниц двадцать, и по-прежнему выдирал из тетради
исписанные страницы и бросал их в реку с моста Сикста. Обрывки бумаги
порхали в воздухе, взмывали вверх, падали вниз, описывали широкие круги, а
потом ложились на воду или на песок. Даже мои уродливые фразы взлетали с
необычайной легкостью, я видел, как они парили под арками моста. Листья тоже
летают, говорил я себе. Той осенью я видел, как они отрываются от деревьев
и, прежде чем лечь на землю, описывают широкие круги. Я выхватывал взглядом
листок, только что отделившийся от ветки, и прослеживал все его пируэты и
плавные покачивания, пока он не опускался на воду. Часто я бросал целые
тетрадные листы - один за другим - и, прижавшись к перилам, смотрел, как
они, подхваченные воздушным течением, взмывают вверх, потом опускаются и
вновь взмывают. Каждый летает по-своему, говорил я себе, чайки летают на
свой манер, ласточки - на свой, листы бумаги и листья деревьев по-иному,
ангелы же совсем по-особому, самолеты тоже. Слова летят по электромагнитным
волнам - молниеносно и бесшумно и даже в конце полета остаются звонкими и
четкими. Торговец марками летать не может. Где это слыхано, чтобы торговец
марками взлетал в воздух? И нищий тоже не может летать, я сам тому
свидетель. Я сообщил об этом комиссару, и комиссар сказал, что я прав. Даже
полицейские комиссары не летают, сказал он. Похоже, что мы и в самом деле
становимся друзьями - я и комиссар. Пожалуй, уже даже стали. А каннибал
может летать?
"Захваченная врасплох, запятая, жертва не оказала сопротивления, -
снова застучал на своей "Оливетти" комиссар. - Вопреки сказанному выше,
нижеподписавшийся исключает какую бы то ни было преднамеренность своего
поступка и заявляет, что действовал, побуждаемый необъяснимым импульсом".
- Отказываюсь от всего, сказанного ранее, - заявил я. Потом у меня
как-то само собой сорвалось с языка имя Бальдассерони.
- Ага, вероятно, у вас есть побудительная причина, - сказал комиссар. -
Ревность.
- Бальдассерони - червяк, - сказал я, - можно ревновать к червяку? Он -
лейтенант Лиги Криминальной Филателии. Девушка увязла по горло в делах этой
самой Лиги.
- Нет, нет и нет, - сказал комиссар. - Бальдассерони заявил, что он не
знает такой девушки, что по его мнению, вся эта история - сплошная выдумка
владельца магазина почтовых марок на виа Аренула, то есть
нижеподписавшегося.
- Пусть Бальдассерони будет поосторожнее и не рубит сук, на котором
сидит, - сказал я. - Члены Лиги Криминальной Филателии всегда ходят по краю
пропасти, как мафиози и им подобные. Они ничего не скажут, не имеют права
говорить, прикидываются, будто ничего не знают. Я уже страниц тридцать
написал, - сказал я комиссару, - скоро я вам их покажу.
Часами сидел я за прилавком над листом бумаги, как настоящий писатель.
Заходили клиенты, но я выставлял их. Когда ты владеешь магазином, куда
каждый имеет право зайти беспрепятственно, к тебе могут проникнуть всякие
непрошеные гости, шпики. Если ты выставляешь кого-нибудь из своего магазина,
говорил я себе, закон на твоей стороне или нет? Он на стороне клиента или на
стороне торговца? Против закона я идти не мог. Аль-Капоне вляпался из-за
какой-то пустяковой истории с налогами. У меня нет времени, говорил я
покупателям, простите, я занят.
Комиссар все пыхтел. Пыхти, пыхти, синьор комиссар.
- Ревность отпадает. Тогда что же?
- Нет, - говорил я, - тут дело не в ревности.
В Риме поднялся сильный ветер. Он срывал вывески, черепицу с крыш,
разваливал печные трубы. Ветер сломал ветви деревьев и большую букву "М"
фирмы "Мотта" на площади Барберини. Настоящий ураган, страшная сила. Ущерб
исчисляется шестьюстами миллионами лир, писала одна утренняя газета. "Паэзе
сера" утверждала, что ущерб превысил миллиард лир. Самолеты не могли
взлетать в аэропорту "Фьюмичино", сорвало крыши с купален в Остии. Говорят,
скорость ветра достигала ста километров в час. Смерч, циклон. Можно было бы
улететь на крыльях ветра, спрятаться в какой-нибудь безвестной деревушке.
Так нет же, я продолжал сидеть в своем магазине за прилавком и писать
показания для комиссара. Я делал это ради Мириам. Мириам, они сомневаются в
твоем существовании. Сколько раз можно рассказывать и рассказывать, как ты
была одета, причесана, какой у тебя цвет волос и глаз, как называются твои
любимые сигареты ("Ксанфия" или "Турмак"?), сколько тебе было лет. Я так
много рассказываю, что меня могут принять за обманщика, фантазера. Я
совершил невероятный поступок, но ведь и сама реальная действительность
бывает невероятной и не лезет ни в какие ворота. Потом явился Бальдассерони
и заявил, что ты существовала только в моем воображении. Но, если не
существовало тебя, значит, не существовало и меня, и наоборот.
Комиссар все ждет моих страничек.
- Нужно быть пунктуальным, - говорит он, - и излагать все, как есть, по
порядку.
- Аминь, - отвечаю я.
Ничего смешного я тут не вижу, между прочим. До меня все еще доносятся
подавленные смешки, но я не обращаю на них внимания. Комиссар что-то
выстукивает на своей старой черной "Оливетти", он уже исписал целую страницу
мелкими буковками, разными там словами.
- Пожалуй, уже все ясно, - сказал он. - Остается прочесть, подтвердить
и расписаться. Я расписался и ушел.
Если пришедшее на ум слово срывается и улетает. следующее слово не
может прилепиться к предыдущему (которое улетело) и, если окна открыты,
улетает и оно. Сколько раз мне представлялась возможность видеть, как оно
вьется над почерневшими от сажи крышами и террасами и удаляется на
северо-запад, то есть в сторону моря. Что это - чистое совпадение? -
спрашиваешь себя. Закрывать окно бессмысленно, это создаст о твоей комнате
еще больший беспорядок. А вот написанные слова остаются на бумаге, они
навечно пригвождены к ней. К написанному слову можно подойти и спереди и
сзади, обойти вокруг него, схватить его и запереть о ящик, носить с собой в
бумажнике, а если хочешь. можешь его даже сжечь. Так что держи ручку
наготове, жди терпеливо и, когда слово появится, кидайся на него, пока оно
не улетело. Будь осторожен, потому что многие слова односложны, они
скользки, как угри, прыгучи, как кузнечики, наделены дьявольской хитростью и
не так-то просто заманить их в ловушку. А есть и вовсе слова-невидимки.
Глава 15
Я отказываюсь обсуждать эту тему, все, тема закрыта. Хватит, история
окончена.
Я шагаю по аллеям Пинчетто Веккьо, вдоль рядов кипарисов, мимо
памятников из гранитной крошки с цементом, облупившихся от сырости и
выставляющих напоказ свою железную арматуру. Арматура изъедена ржавчиной,
маленькие железные калитки тоже проржавели. Цоколи из белого камня
травертина покрылись мхом, бронза окислилась, графитная краска оставила на
травертине грязные потеки, гравий на дорожках зарос травой, два черных
дрозда гоняются друг за другом под кустами пифоспорума. Здесь тишина,
зелень, а летом - тень, аромат смолы и земли. Ходить по этим аллеям на
закате, смотреть на окрестности с маленького бельведера, что позади церкви,
наблюдать издали и сверху уличное движение под красным закатным солнцем -
вот мое нынешнее занятие.
Сюда, где кончается городская окраина, с северо-востока долетают запах
деревни, звон коровьих колокольчиков - коровы пасутся чуть подальше, за
Тибуртино Терцо. Эти аллеи почти всегда пустынны, мелкий и мягкий гравий
пружинит так, словно под ним слои поролона. Таким мне представляется рай. Но
это не рай. Я уверен.
Спустившись по каменной лесенке, я возвращаюсь на площадку у входа, где
все сверкает новой бронзой и дорогими породами мрамора -- очень солидного и
хорошо отшлифованного чинерино, светлого и темного мондрагоне, камня
Бильени, черного бельгийского, базальта. (Я знаю не меньше сортов мрамора,
чем Бальдассерони, а может, еще и больше.) Это место - просто находка для
коллекционера (я, как всегда, имею в виду Бальдассерони). Мрамор и бронза
сверкают на солнце, и я брожу среди мрамора и бронзы, но черная туча вот-вот
нависнет надо мной, закроет от меня солнце.
Я помню, как сказал комиссару, что бросил что-то в Тибр. Чиленти
бросила в Тибр дохлого Рафаэля, но я же не Чиленти, хотя путаница тут
получается изрядная. Я мог бы (но сразу же отказался от этой идеи)
провернуть останки через мясорубку и потом раскидать их из окошка своей
машины или бросить весь сверток на главной свалке в районе Тибуртины, куда
свозят мусор со всей столицы. Или растворить все в каустической соде, как
пишут в газетах. Каустик разъедает и растворяет что угодно, может, даже души
умерших. Был момент, когда я хотел отнести сверток в комиссариат полиции,
положить его на стол комиссара и сказать: вот, синьор комиссар. А потом
посмотреть на выражение его лица. Но почему-то я здесь, хожу со свертком под
мышкой вдоль монументальных портиков под суровыми взглядами синьоров и
строгими - матрон.
Я лениво плетусь прочь от площадки перед входом и направляюсь по аллее
к новым участкам, прислушиваясь к своим шагам на свежем асфальте, еще
шершавом от мелкого гравия, которым его посыпали. Какое буйство мрамора,
зеленых газонов (сколько же здесь цветов весной!), позолоченного стекла и
бронзы, красного и черного гранита, фарфора, смальты, искусственного опала.
Двое мужчин в полотняных форменных фуражках молча копают могилу, чуть в
стороне мраморщик электрофрезой подравнивает плиты твердого боттичино и
словно бы стыдится шума, производимого его машиной, и хочет попросить у меня
прощения.
Я возвращаюсь назад по аллее, спускаюсь по отлогой дорожке на южную
сторону и вступаю в светлый и опрятный квартал, чем-то напоминающий
некоторые кварталы Лозанны. В Лозанне я никогда не был, но именно такой я ее
себе представляю. Указатель извещает, что я вступаю на территорию Пинчетто
Нуово. Значит, вот это - Пинчетто Нуово, говорю я себе. Прекрасно. Я
опускаюсь на какую-то ступеньку, кладу свой сверток на мраморную плиту и
закуриваю сигарету. Нельзя позволять собакам свободно бегать в таком месте,
говорю я себе. Вон здоровенная немецкая овчарка носится по аллеям,
неуверенно обнюхивая деревья. Она подбегает, чтобы понюхать мой сверток, и я
начинаю махать руками и кричать, чтобы отпугнуть ее.
Поднявшись, я снова принимаюсь ходить, но ноги ужасно ломит, а голова
пылает, как рейхстаг тогда, при Гитлере. Издалека до меня доносится голос
Мириам (я не хотел здесь называть ее имя), она снова зовет меня, но я не
отвечаю. Я занят, я сейчас занимаюсь тобой, мог бы я ей сказать, но ничего
не говорю. Слышатся чьи-то голоса и музыка вдалеке. Да что тут происходит?
Можно было бы оставить сверток за кустом, перебросить его через ограду,
положить под каким-нибудь кипарисом. А потом? То, что я сейчас делаю, не
похоже ни на что из того, что я делал уже раньше. Но я же ничего не делаю,
говорю я себе, просто прогуливаюсь, хожу туда-сюда, и все. Разве это
называется что-то делать? Так что же все-таки происходит?
Я вышел на маленькую унылую поляну без деревьев, заполненную белыми
обелисками - этакий восточный городок из тех, что можно увидеть на снимках в
старой энциклопедии. В начале аллеи сквозь кусты олеандра проглядывает
эмалированная табличка. Читаю надпись: Sangue sparso(*Пролитая кровь -
(итал).). Этот квартал называется Sangue sparso, говорю я себе. Здесь
обширные участки, словно только что вскопанные под посадку персиковых
деревьев или виноградных лоз (какие там лозы!). Оглядываюсь вокруг. Никого.
Я мог бы вырыть здесь в свежей земле небольшую ямку, но не хочу оставлять
свой сверток в таком унылом месте. Здесь совсем нет деревьев - даже птицам
присесть некуда - нет ни капли тени летом, повсюду одни лишь цементные
столбики и железные цепи. У моих ног валяется моток колючей проволоки.
Уныние. Концлагерь. Вдруг в куче проржавевшего металла я вижу что-то
интересное. Если только это не мираж. Из лома поднимается знаменитое чудо
ботаники - черная роза. Роза загадки и сокровенной тайны. "Sub rosa" - так
звали ее древние... Я оставлю мой сверток у черной розы, чуда ботаники,
символа загадки и сокровенной тайны. Да нет же. Это совсем другая роза -
бронзовая, отполированная дождями и почерневшая от солнца.
Я плетусь в другую сторону, к верхней части кладбища, к трем Уступам -
первому, второму и третьему. Небо все темнеет, черная туча остановилась как
раз между мной и солнцем, уже приближается ее холодная тень. Какой это
закат, если солнце меркнет, вместо того чтобы медленно заходить. Я спускаюсь
по Уступу первому, потом по второму, пересекаю террасу, занятую маленькими
геометрически правильными клетками оград. Ни сантиметра свободного, ни
клочка земли. Терпение, терпение, говорю я себе.
За Уступом третьим я вижу наконец участок с невысокими временными
обелисками, деревянными колышками, обломками травертина, утонувшими в жидком
бетоне, кусочками мрамора, гранита. Это уже на самом краю, у Восточной
стены. Асфальт кончился, кончился и гравий, начались аллейки с утрамбованным
грунтом. Табличка извещает, что мы еще в Семенцайо. Так называется эта
отдаленная зона. Здесь я вижу двух женщин:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22