https://wodolei.ru/catalog/unitazy/
в конце концов, это ж были французские монахини средних лет, а не банда подростков, которым тестостерон в голову ударил; более того, от концерта сестры остались в полном восторге, хотя Мустанг Салли заметила за кофе, что лично она предпочитает рок-н-ролл.
И едва стих последний романтический аккорд, Свиттерс взял Фанни за мозолистую ручку, отвел ее к себе в комнату, раздел ее и возлег с нею на рельсы перед стремительно надвигающимся товарняком.
Почему?
Потому что «Чужак в Раю» из «Кисмет» всегда возбуждал в нем… либидозность.
Потому что он упрямо не желал верить, будто «в самом деле неровно дышит» к сестре Домино.
Потому что он – не из тех мужчин, что позволят скомпрометировать себя благоразумным советом.
Потому что он – Свиттерс.
На следующее утро Свиттерс проспал завтрак, притащился, позевывая и попахивая, в офис, устроенный для него в главном здании, – и обнаружил приклеенную к экрану компьютера записку. Его призывали немедленно явиться на совещание к Красавице-под-Маской.
Где-то двумя неделями ранее его представили аббатисе: Домино проводила гостя в ее апартаменты, но с тех пор он виделся с настоятельницей разве что мельком. Впрочем, первая встреча запомнилась ему надолго.
Комната ее оказалась невелика, от силы в два раза больше его собственной, и скудно, хотя и богато меблирована; иначе говоря, были в ней только маленький столик, кресло с плетеным сиденьем, деревянное канапе, комод и в углу – алтарь в окружении деревянных подсвечников; однако пол устилали на диво роскошные ковры, подушки на канапе (очевидно, служившем также и постелью), богато расцвеченные прихотливым узором, чего доброго, похитили из восточного гарема – каким его воображал (и каким, собственно, увидел в Марокко) Матисс; а шторы с кисточками, драпирующие окна и двери, были из парчи, да такой тяжелой, что, пожалуй, переломили бы спину самого выносливого из верблюдов и не поддались бы когтям наизлобнейшей из домашних кошек. Красавица-под-Маской стояла у одного из окон, спиной к Свиттерсу, глядя наружу там, где парча была присобрана; мерцали свечи, и дым благовоний словно бы окутывал каждую молекулу облаком маслянистых ароматов.
Высокая, прямая как шомпол фигура медленно развернулась к нему, и Свиттерс заметил, что лицо ее закрыто покрывалом. Ощущение было такое, словно он в гостях у матриарха бедуинов (если у бедуинов вообще бывают матриархи) или у супруги какого-нибудь захудалого паши (если бы такие визиты дозволялись). Невзирая на висящий над алтарем крест и на икону Богоматери в нефе, атмосфера в комнате со всей определенностью наводила на мысль скорее о Леванте, нежели о Риме. В сознании его тут же всплыли строки из бодлеровского «Приглашения к путешествию» – самого первого стихотворения, досконально изученного им в Беркли, – такие строки, как «в янтарной тишине» или «изысканность восточных драпировок»; и, дожидаясь, пока его представят, он непроизвольно выпалил на французском рефрен: «La, tout n'est qu'ordre et beaute / Luxe, calme et volupte».
Домино и Красавица-под-Маской переглянулись: обе пары глаза словно бы улыбались. Аббатиса монотонным детским голоском велела Свиттерсу сесть подле нее на кушетку, а Домино занялась чаем. А в следующий миг, без какого-либо предисловия и так и не откинув покрывала, она завела с гостем беседу о beaute. Свиттерс поведал ей, что в Америке социально-политические остолопы еще в конце восьмидесятых порубили красоту на кусочки и скормили ее псам в силу целого ряда причин – от невозможности практического ее применения в социальном плане до восстановления справедливости по отношению к тем, кто и что, согласно канонам красоты, безобразны.
Аббатиса спросила, правда ли, что красота воистину бесполезна на что Свиттерс с энтузиазмом воскликнул: «Mais oui!» Он объявил, что великая цель красоты заключена как раз в ее бесцельности, что польза ее для общества коренится в самой бесполезности, что именно отсутствие функции наделяет красоту способностью изымать нас из контекста, особенно политического и экономического, и давать нам впечатления, недостижимые ни в какой другой сфере нашей жизни, в том числе и духовной. Он сравнил обывателей, стремящихся изгнать прекрасное из искусства, архитектуры, одежды и языка, дабы освободить нас от фривольной и дорогостоящей отвлекающей внимание ерунды, с теми учеными, что предлагают взорвать луну, дабы освободить нас, психологически и коммерчески, от последствий приливов и отливов.
Аббатиса согласилась с тем, что мир sans lune воистину обеднел бы: так, например, в пустыне лунный свет – это волшебная глазурь, умастившая сладостью опаленный и зачерствевший торт земли; но, безусловно, критики правы, жалуясь, будто идеи и идеалы физической красоты в худшем случае склонны повергать в уныние некрасивых и неказистых и вселять в них комплекс неполноценности в лучшем случае; при этом наделяя тех, кому без всяких усилий с их стороны с внешними данными повезло, ложным чувством превосходства.
– Ага, – выпалил Свиттерс по-английски, – ну и что? А затем, на ломаном французском, принялся доказывать, что обе эти позиции в равной степени эгоцентричны и потому в равной степени бессмысленны. Более того, поставленный перед неприятной необходимостью выбирать между самодовольной красотой или безобразием, исполненным жалости к самому себе, он всякий раз предпочтет первое, поскольку красота порой способна возвыситься над самодовольством, а вот жалость к самому себе делает безобразие еще более отталкивающим. Впрочем, Свиттерс готов был согласиться, что пластмассовая корона очарования оказывается порой бременем столь же тяжким, как и навозная корона безобразия, и что зачастую различие между ними – лишь вопрос преходящей моды, но никоим образом не объективные, универсальные эстетические показатели.
В ходе этой добродушной перепалки, что продолжалась примерно с полчаса, Домино по большей части помалкивала и слушала. Она подливала им чаю – а на высказывания Свиттерса внешне отреагировала только дважды. В какой-то момент он кивнул в сторону пластмассовой фигурки Пресвятой Девы на алтаре и подивился, отчего это все те, к кому якобы являлась Дева Мария в таких местах, как Фатима и Лурд (в обоих случаях речь шла о невзрачных девчушках), принимались вдохновенно описывать ее физическую красоту, сравнивая ее со звездами телеэкрана или королевами из театральных шоу, когда исторически она, по всей вероятности, была самой обычной среднестатистической девочкой-подростком из пыльного, сонного штетла. При этих словах и Домино, и ее тетя разом вздрогнули, многозначительно подмигнули друг другу, после чего аббатиса предположила, что девочки, конечно же, в силу неизбежной узости кругозора подбирали доступные им сравнения для описании святой красоты Богородицы.
Позже, когда Домино наклонилась налить чаю, каштановые пряди упали ей на лицо, и при виде того, с какой непринужденной грацией монахиня отбросила их назад левой рукой, Свиттерс, не удержавшись, объявил, что сам этот жест – неосознанно отрежиссированное действо исключительной красоты и в итоге итогов более ценен для рода человеческого, нежели, скажем, шестьдесят новых рабочих мест, созданных в районе хронической безработицы благодаря открытию еще одного «Уолмарта». Выпрямившись, Домино шепнула в непосредственной близости от его уха:
– Да ты, дружок, совсем чумовой.
Со своей стороны, Красавица-под-Маской хмыкнула и сравнила Свиттерса с Матиссом, который, по ее словам, идентифицировал женские формы с красотой до такой степени, что для Анри женщина была идеальным символом любви, истины и милосердия; сад чувственных наслаждений и связующее звено (еще более, нежели молитва) между человеком и Богом.
– Должно быть, это страх как лестно, когда тебя обожают но для женщин это ужасное, непосильное бремя. – Она вновь хмыкнула. – Анри был старый дурень, а вы, если не поостережетесь, кончите так же. – Аббатиса рассмеялась. – Но Домино была права. Вы – интересный дурень.
Теперь, когда речь зашла о Матиссе, Свиттерсу захотелось подробно расспросить аббатису об обстоятельствах создания «Синей ню, 1943». Однако не успел он подступиться к делу, как хозяйка встала, видимо, давая понять, что визит подошел к концу. Свиттерс поднялся на ноги, оказавшись лицом к лицу с нею. Настоятельница уступала бы ему в росте на каких-нибудь пару дюймов, не больше, – не будь он на ходулях; и Свиттерс непроизвольно глянул вниз, проверяя, не на «платформе» ли ее туфли. Нет, не на «платформе». Вновь подняв взгляд от ее сандалий, он, к вящему своему восторгу, увидел, что та открепляет покрывало. Свиттерс полагал, что готов ко всему, – но он заблуждался.
Покрывало упало; лицо семидесятилетней аббатисы оказалось столь же округлым, как и у племянницы, и однако ж без всякого двойного подбородка. У нее были большие, хотя и изящной формы, уши, чувственные губы, в уголках которых затаились искренность и нетерпение; нос длиннее и тоньше, чем у Домино, однако не менее совершенной формы; глаза представляли собою ту же престранную смесь серого, зеленого и карего; однако если очи Домино напрашивались на сравнение с, например, припорошенным алмазной пылью напалмом, с амфетаминовыми светляками или с острым халапеньево-женьшеневым газированным коктейлем, глаза Красавицы-под-Маской, воспринимаемые теперь как часть целого, а не отдельно, над покрывалом, словно бы потускнели и обрели прозрачность – так агатовые угли, остывая, превращаются в водянисто-серый пепел. По контрасту с густыми, волнистыми, слоновьего оттенка волосами лицо аббатисы было розовым и юным, да таким нежным и гладким, что кожа воспринималась бы как самая характерная ее черта – если бы не кое-что другое.
Это кое-что другое – то, что разом остужало порыв воскликнуть: «Господи, что за роскошная была женщина в свое время!» – являлось бородавкой. На носу. У самого кончика. И не простая, заурядная, будничная бородавка. То была бородавка исключительная, королева среди бородавок, прогнивший рубин среди драгоценностей бородавочной короны, злобная императрица, охваченная пламенем ведьма, трагическая примадонна в мире бородавок.
В окружности примерно с десятицентовик, красновато-коричневого оттенка, по всей видимости, губчатая на ощупь, неправильных очертаний, бородавка больше всего напоминала огрызок гамбургера, кусочек диковинного мясного фарша, вывалившегося из лепешки тако. Даже пока аббатиса стояла неподвижно, бородавка словно подрагивала, точно крохотное сердечко землеройки, и при этом лучилась – ни дать ни взять гриб, выросший на урановой руде, упражняющийся в цепной реакции деления. Воздушная и комковатая одновременно, точно раздавленная малина, точно щепоть нюхательного табака, точно пучок мха, на котором истекала кровью раненая малиновка, или толстый конец разорвавшейся хлопушки, бородавка мерцала в свете свечи и словно бы увеличивалась на глазах.
Но больше всего сей диковинный нарост потрясал не размером и не цветом, не поверхностью и не текстурой, но двухярусностью (при первом взгляде эта подробность от внимания как-то ускользала): на первой бородавке красовалась вторая, поменьше, «прицепом», так сказать, точно ластик-горбун или пагода из пенорезины.
Свиттерс не знал, что и сказать. Да мало кто на его месте нашелся бы с ответом. Именно поэтому, как позже поведала ему Домино, ее тетушка наконец вновь набросила покрывало и именно поэтому первая нарушила молчание.
– Это дар Господень, – промолвила она.
– Вы уверены? – отозвался Свиттерс.
– Абсолютно. Мой дядя, кардинал Тири, покоя мне не давал отчитывая за чересчур сексапильную внешность. Куда бы я ни шла, мужчины, в том числе и священники, пялились на меня во все глаза или отпускали замечания. Даже послушницы и другие монахини похотливо на меня поглядывали. Моя красота для других стала искушением и тяжким бременем – для меня самой. Я наголо обрила голову, я носила бесформенные одежды – но это ничего не меняло. Тогда я принялась молиться Всевышнему: если Он хочет, чтобы я исполняла Его работу, пусть Он дарует мне какой-нибудь изъян – физический недостаток настолько отталкивающий, чтобы ближние обращали внимание только на дела мои, а не на внешность. Я молилась без устали, молилась в одиночестве в алжирской пустыне, и – voila! – в одно прекрасное утро я проснулась с пористым наростом на носу. Чем больше я молилась – вот уж диаметральная противоположность леди Макбет, – тем омерзительнее становился нарост, но я не унималась; и в своей бездумной жадности, по всей видимости, зашла слишком далеко. Даже моя бородавка вырастила себе бородавку. Если уж мы о чем-то молимся, так молиться надо с осторожностью. В моем преклонном возрасте я вот все гадаю, а не в модели ли меня предназначал Господь с самого начала. Он наделил меня даром красоты – каковой, по вашему мнению, способен сделать этот мир лучше и чище, – а я его отвергла, променяла на другой дар, вот на эту частичку органики, что эффективнее любой маски. Сегодня я зачастую надеваю маску поверх маски, и, сдается мне, в шуме ветра звучит Господень смех.
– Но есть ведь косметическая хирургия, – оптимистично подсказал Свиттерс.
Аббатиса покачала головой. Бородавка, точно кусок волосатого желатина, заходила ходуном.
– Я презрела один божественный дар, второй божественный дар отвергать я не стану.
– Бедная тетушка! – вздохнула Домино, уже выйдя от аббатисы. – Но вы видите, мистер Свиттерс, сколь много силы в молитве? – Вот уже который день подряд Домино уговаривала его помолиться с нею вместе о снятии шаманского проклятия.
– Именно. Если проклятие будет снято, его заменят чем-то еще похуже.
– О, но ведь ваше бедствие – не дар Господень. Оно – от дьявола.
Свиттерс усмехнулся.
– Я бы не был в этом столь уверен, – отозвался Свиттерс, умеряя по возможности шаги ходулей, чтобы не обогнать собеседницу; а в следующий миг ему почудилось, будто откуда-то издалека донесся эзотерический шелест листвы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
И едва стих последний романтический аккорд, Свиттерс взял Фанни за мозолистую ручку, отвел ее к себе в комнату, раздел ее и возлег с нею на рельсы перед стремительно надвигающимся товарняком.
Почему?
Потому что «Чужак в Раю» из «Кисмет» всегда возбуждал в нем… либидозность.
Потому что он упрямо не желал верить, будто «в самом деле неровно дышит» к сестре Домино.
Потому что он – не из тех мужчин, что позволят скомпрометировать себя благоразумным советом.
Потому что он – Свиттерс.
На следующее утро Свиттерс проспал завтрак, притащился, позевывая и попахивая, в офис, устроенный для него в главном здании, – и обнаружил приклеенную к экрану компьютера записку. Его призывали немедленно явиться на совещание к Красавице-под-Маской.
Где-то двумя неделями ранее его представили аббатисе: Домино проводила гостя в ее апартаменты, но с тех пор он виделся с настоятельницей разве что мельком. Впрочем, первая встреча запомнилась ему надолго.
Комната ее оказалась невелика, от силы в два раза больше его собственной, и скудно, хотя и богато меблирована; иначе говоря, были в ней только маленький столик, кресло с плетеным сиденьем, деревянное канапе, комод и в углу – алтарь в окружении деревянных подсвечников; однако пол устилали на диво роскошные ковры, подушки на канапе (очевидно, служившем также и постелью), богато расцвеченные прихотливым узором, чего доброго, похитили из восточного гарема – каким его воображал (и каким, собственно, увидел в Марокко) Матисс; а шторы с кисточками, драпирующие окна и двери, были из парчи, да такой тяжелой, что, пожалуй, переломили бы спину самого выносливого из верблюдов и не поддались бы когтям наизлобнейшей из домашних кошек. Красавица-под-Маской стояла у одного из окон, спиной к Свиттерсу, глядя наружу там, где парча была присобрана; мерцали свечи, и дым благовоний словно бы окутывал каждую молекулу облаком маслянистых ароматов.
Высокая, прямая как шомпол фигура медленно развернулась к нему, и Свиттерс заметил, что лицо ее закрыто покрывалом. Ощущение было такое, словно он в гостях у матриарха бедуинов (если у бедуинов вообще бывают матриархи) или у супруги какого-нибудь захудалого паши (если бы такие визиты дозволялись). Невзирая на висящий над алтарем крест и на икону Богоматери в нефе, атмосфера в комнате со всей определенностью наводила на мысль скорее о Леванте, нежели о Риме. В сознании его тут же всплыли строки из бодлеровского «Приглашения к путешествию» – самого первого стихотворения, досконально изученного им в Беркли, – такие строки, как «в янтарной тишине» или «изысканность восточных драпировок»; и, дожидаясь, пока его представят, он непроизвольно выпалил на французском рефрен: «La, tout n'est qu'ordre et beaute / Luxe, calme et volupte».
Домино и Красавица-под-Маской переглянулись: обе пары глаза словно бы улыбались. Аббатиса монотонным детским голоском велела Свиттерсу сесть подле нее на кушетку, а Домино занялась чаем. А в следующий миг, без какого-либо предисловия и так и не откинув покрывала, она завела с гостем беседу о beaute. Свиттерс поведал ей, что в Америке социально-политические остолопы еще в конце восьмидесятых порубили красоту на кусочки и скормили ее псам в силу целого ряда причин – от невозможности практического ее применения в социальном плане до восстановления справедливости по отношению к тем, кто и что, согласно канонам красоты, безобразны.
Аббатиса спросила, правда ли, что красота воистину бесполезна на что Свиттерс с энтузиазмом воскликнул: «Mais oui!» Он объявил, что великая цель красоты заключена как раз в ее бесцельности, что польза ее для общества коренится в самой бесполезности, что именно отсутствие функции наделяет красоту способностью изымать нас из контекста, особенно политического и экономического, и давать нам впечатления, недостижимые ни в какой другой сфере нашей жизни, в том числе и духовной. Он сравнил обывателей, стремящихся изгнать прекрасное из искусства, архитектуры, одежды и языка, дабы освободить нас от фривольной и дорогостоящей отвлекающей внимание ерунды, с теми учеными, что предлагают взорвать луну, дабы освободить нас, психологически и коммерчески, от последствий приливов и отливов.
Аббатиса согласилась с тем, что мир sans lune воистину обеднел бы: так, например, в пустыне лунный свет – это волшебная глазурь, умастившая сладостью опаленный и зачерствевший торт земли; но, безусловно, критики правы, жалуясь, будто идеи и идеалы физической красоты в худшем случае склонны повергать в уныние некрасивых и неказистых и вселять в них комплекс неполноценности в лучшем случае; при этом наделяя тех, кому без всяких усилий с их стороны с внешними данными повезло, ложным чувством превосходства.
– Ага, – выпалил Свиттерс по-английски, – ну и что? А затем, на ломаном французском, принялся доказывать, что обе эти позиции в равной степени эгоцентричны и потому в равной степени бессмысленны. Более того, поставленный перед неприятной необходимостью выбирать между самодовольной красотой или безобразием, исполненным жалости к самому себе, он всякий раз предпочтет первое, поскольку красота порой способна возвыситься над самодовольством, а вот жалость к самому себе делает безобразие еще более отталкивающим. Впрочем, Свиттерс готов был согласиться, что пластмассовая корона очарования оказывается порой бременем столь же тяжким, как и навозная корона безобразия, и что зачастую различие между ними – лишь вопрос преходящей моды, но никоим образом не объективные, универсальные эстетические показатели.
В ходе этой добродушной перепалки, что продолжалась примерно с полчаса, Домино по большей части помалкивала и слушала. Она подливала им чаю – а на высказывания Свиттерса внешне отреагировала только дважды. В какой-то момент он кивнул в сторону пластмассовой фигурки Пресвятой Девы на алтаре и подивился, отчего это все те, к кому якобы являлась Дева Мария в таких местах, как Фатима и Лурд (в обоих случаях речь шла о невзрачных девчушках), принимались вдохновенно описывать ее физическую красоту, сравнивая ее со звездами телеэкрана или королевами из театральных шоу, когда исторически она, по всей вероятности, была самой обычной среднестатистической девочкой-подростком из пыльного, сонного штетла. При этих словах и Домино, и ее тетя разом вздрогнули, многозначительно подмигнули друг другу, после чего аббатиса предположила, что девочки, конечно же, в силу неизбежной узости кругозора подбирали доступные им сравнения для описании святой красоты Богородицы.
Позже, когда Домино наклонилась налить чаю, каштановые пряди упали ей на лицо, и при виде того, с какой непринужденной грацией монахиня отбросила их назад левой рукой, Свиттерс, не удержавшись, объявил, что сам этот жест – неосознанно отрежиссированное действо исключительной красоты и в итоге итогов более ценен для рода человеческого, нежели, скажем, шестьдесят новых рабочих мест, созданных в районе хронической безработицы благодаря открытию еще одного «Уолмарта». Выпрямившись, Домино шепнула в непосредственной близости от его уха:
– Да ты, дружок, совсем чумовой.
Со своей стороны, Красавица-под-Маской хмыкнула и сравнила Свиттерса с Матиссом, который, по ее словам, идентифицировал женские формы с красотой до такой степени, что для Анри женщина была идеальным символом любви, истины и милосердия; сад чувственных наслаждений и связующее звено (еще более, нежели молитва) между человеком и Богом.
– Должно быть, это страх как лестно, когда тебя обожают но для женщин это ужасное, непосильное бремя. – Она вновь хмыкнула. – Анри был старый дурень, а вы, если не поостережетесь, кончите так же. – Аббатиса рассмеялась. – Но Домино была права. Вы – интересный дурень.
Теперь, когда речь зашла о Матиссе, Свиттерсу захотелось подробно расспросить аббатису об обстоятельствах создания «Синей ню, 1943». Однако не успел он подступиться к делу, как хозяйка встала, видимо, давая понять, что визит подошел к концу. Свиттерс поднялся на ноги, оказавшись лицом к лицу с нею. Настоятельница уступала бы ему в росте на каких-нибудь пару дюймов, не больше, – не будь он на ходулях; и Свиттерс непроизвольно глянул вниз, проверяя, не на «платформе» ли ее туфли. Нет, не на «платформе». Вновь подняв взгляд от ее сандалий, он, к вящему своему восторгу, увидел, что та открепляет покрывало. Свиттерс полагал, что готов ко всему, – но он заблуждался.
Покрывало упало; лицо семидесятилетней аббатисы оказалось столь же округлым, как и у племянницы, и однако ж без всякого двойного подбородка. У нее были большие, хотя и изящной формы, уши, чувственные губы, в уголках которых затаились искренность и нетерпение; нос длиннее и тоньше, чем у Домино, однако не менее совершенной формы; глаза представляли собою ту же престранную смесь серого, зеленого и карего; однако если очи Домино напрашивались на сравнение с, например, припорошенным алмазной пылью напалмом, с амфетаминовыми светляками или с острым халапеньево-женьшеневым газированным коктейлем, глаза Красавицы-под-Маской, воспринимаемые теперь как часть целого, а не отдельно, над покрывалом, словно бы потускнели и обрели прозрачность – так агатовые угли, остывая, превращаются в водянисто-серый пепел. По контрасту с густыми, волнистыми, слоновьего оттенка волосами лицо аббатисы было розовым и юным, да таким нежным и гладким, что кожа воспринималась бы как самая характерная ее черта – если бы не кое-что другое.
Это кое-что другое – то, что разом остужало порыв воскликнуть: «Господи, что за роскошная была женщина в свое время!» – являлось бородавкой. На носу. У самого кончика. И не простая, заурядная, будничная бородавка. То была бородавка исключительная, королева среди бородавок, прогнивший рубин среди драгоценностей бородавочной короны, злобная императрица, охваченная пламенем ведьма, трагическая примадонна в мире бородавок.
В окружности примерно с десятицентовик, красновато-коричневого оттенка, по всей видимости, губчатая на ощупь, неправильных очертаний, бородавка больше всего напоминала огрызок гамбургера, кусочек диковинного мясного фарша, вывалившегося из лепешки тако. Даже пока аббатиса стояла неподвижно, бородавка словно подрагивала, точно крохотное сердечко землеройки, и при этом лучилась – ни дать ни взять гриб, выросший на урановой руде, упражняющийся в цепной реакции деления. Воздушная и комковатая одновременно, точно раздавленная малина, точно щепоть нюхательного табака, точно пучок мха, на котором истекала кровью раненая малиновка, или толстый конец разорвавшейся хлопушки, бородавка мерцала в свете свечи и словно бы увеличивалась на глазах.
Но больше всего сей диковинный нарост потрясал не размером и не цветом, не поверхностью и не текстурой, но двухярусностью (при первом взгляде эта подробность от внимания как-то ускользала): на первой бородавке красовалась вторая, поменьше, «прицепом», так сказать, точно ластик-горбун или пагода из пенорезины.
Свиттерс не знал, что и сказать. Да мало кто на его месте нашелся бы с ответом. Именно поэтому, как позже поведала ему Домино, ее тетушка наконец вновь набросила покрывало и именно поэтому первая нарушила молчание.
– Это дар Господень, – промолвила она.
– Вы уверены? – отозвался Свиттерс.
– Абсолютно. Мой дядя, кардинал Тири, покоя мне не давал отчитывая за чересчур сексапильную внешность. Куда бы я ни шла, мужчины, в том числе и священники, пялились на меня во все глаза или отпускали замечания. Даже послушницы и другие монахини похотливо на меня поглядывали. Моя красота для других стала искушением и тяжким бременем – для меня самой. Я наголо обрила голову, я носила бесформенные одежды – но это ничего не меняло. Тогда я принялась молиться Всевышнему: если Он хочет, чтобы я исполняла Его работу, пусть Он дарует мне какой-нибудь изъян – физический недостаток настолько отталкивающий, чтобы ближние обращали внимание только на дела мои, а не на внешность. Я молилась без устали, молилась в одиночестве в алжирской пустыне, и – voila! – в одно прекрасное утро я проснулась с пористым наростом на носу. Чем больше я молилась – вот уж диаметральная противоположность леди Макбет, – тем омерзительнее становился нарост, но я не унималась; и в своей бездумной жадности, по всей видимости, зашла слишком далеко. Даже моя бородавка вырастила себе бородавку. Если уж мы о чем-то молимся, так молиться надо с осторожностью. В моем преклонном возрасте я вот все гадаю, а не в модели ли меня предназначал Господь с самого начала. Он наделил меня даром красоты – каковой, по вашему мнению, способен сделать этот мир лучше и чище, – а я его отвергла, променяла на другой дар, вот на эту частичку органики, что эффективнее любой маски. Сегодня я зачастую надеваю маску поверх маски, и, сдается мне, в шуме ветра звучит Господень смех.
– Но есть ведь косметическая хирургия, – оптимистично подсказал Свиттерс.
Аббатиса покачала головой. Бородавка, точно кусок волосатого желатина, заходила ходуном.
– Я презрела один божественный дар, второй божественный дар отвергать я не стану.
– Бедная тетушка! – вздохнула Домино, уже выйдя от аббатисы. – Но вы видите, мистер Свиттерс, сколь много силы в молитве? – Вот уже который день подряд Домино уговаривала его помолиться с нею вместе о снятии шаманского проклятия.
– Именно. Если проклятие будет снято, его заменят чем-то еще похуже.
– О, но ведь ваше бедствие – не дар Господень. Оно – от дьявола.
Свиттерс усмехнулся.
– Я бы не был в этом столь уверен, – отозвался Свиттерс, умеряя по возможности шаги ходулей, чтобы не обогнать собеседницу; а в следующий миг ему почудилось, будто откуда-то издалека донесся эзотерический шелест листвы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77