https://wodolei.ru/catalog/vanni/
Старый рынок, до половины изничтоженный сыростью и отпечатками пальцев, каплями пота и каблуками туфель, голубиными коготками и ящиками с овощами, замаранный утечками с мясных рядов, испещренный блестками лососиной чешуи, благоухающий розами, сырыми креветками и мочой, – слава Небесам, на всю зиму освобожденный от требовательного любопытства из серии «развлекайте-ка меня за бесплатно» зевак-туристов с окраин, рынок бурлил торговцами рыбой, вьетнамскими фермерами, продавцами цветов и фруктов, прославленными шеф-поварами и любящими покушать домохозяйками, гурманами и наркоманами и неудачниками всех сортов; тут варили кофе, тут увязывали в замысловатые фигурки воздушные шарики; кишели тут и офисные служащие, и продавщицы, алкаши и хищники всех наций, горшечники и кукольники; пенсионеры, попрошайки, проститутки и (чтобы покончить с буквой «п») политические полемисты, простаки, панки, поэты и полисмены; а к ним в придачу – музыканты, жонглеры, пожиратели огня (только в хорошую погоду), ученики чародеев и праздношатающиеся бездельники, к которым, по всей видимости, принадлежал и он, Свиттерс.
Или нет? Никто из завсегдатаев рынка, законопослушных и не очень, не смог бы подобрать для него соответствующего ярлыка или понять, зачем он торчит среди них всякий день. Как покупатели, лишь завидев его застывшее в неподвижности инвалидное кресло, машинально искали взглядом оловянную кружку и аккордеон либо эквиваленты таковых, точно так же и обитатели этого места упорно выискивали хоть какой-нибудь ключ к его raison d'etre – и тоже тщетно. Порой Свиттерс принимался стучать по клавишам лэптопа, но по большей части, день заднем, неделя за неделей, он просто сидел там, наблюдая за нескончаемым шествием вокруг него или неотрывно глядя на дождь. Пошли слухи, что он – тайный «фараон», но когда число арестов не увеличилось, а напротив, было замечено, что к нему время от времени цепляется рыночная охрана (обычно за то, что стоит на одном месте слишком много часов или дней подряд), и когда он пристрастился к вырезанию крохотных лодочек из дощечек от сломанных ящиков – он оснащал кораблики парусом из салатного листка и пускал их в наполненные дождевой водою канавы, – конкретно это подозрение постепенно развеялось.
Однако сбросить Свиттерса со счетов как одного из множества праздных зевак не смог бы никто: слишком уж властно ощущалось его присутствие, слишком уж невозмутимо он держался. В то время как он никогда не потрясал пачками банкнот и не блистал золотыми украшениями, одевался он в превосходного покроя костюмы поверх пижонских футболок, а широкие плечи обычно театрально драпировало черное кашемировое пальто, точно плащ оперного злодея. Из «переметной сумы» его кресла торчал сотовый телефон, однако разговаривал он по нему нечасто (Маэстра предпочитала электронную почту, контингент Сакраменто на связь с внешним миром не выходил, а Бобби Кейса к февралю перевели на Окинаву), а когда все же им пользовался, то явно не в целях бизнеса. Скрытный, хотя едва ли застенчивый, Свиттерс прикрепил к спинке кресла аккуратную табличку: «Я НЕ ЖЕЛАЮ РАЗГОВАРИВАТЬ НИ ОБ ИИСУСЕ, НИ О БОЛЕЗНЯХ», – ибо бесчисленные назойливые доброжелатели были свято убеждены, что их знакомый Травник Двадцать Первого Века либо Спаситель, знакомый им по воскресной школе, непременно поддержит и исцелит болящего, уж какое бы там несчастье ни лишило его способности к самостоятельному передвижению. Во имя сохранения сиропа «Bay!» необходимо было дать им острастку.
Однако были и такие, кто с ним все же заговаривал, – по большей части женщины. Видимо, просто устоять не могли. В жизни своей Свиттерс не выглядел таким красавцем. Он отрастил длинные волосы, и теперь светлые пряди обрамляли его лицо – с летописью шрамов, – так что общий эффект был еще более интригующим. Благодаря влажному климату, преобладанию вегетарианской диеты и свободе распоряжаться своим временем как угодно цвет лица его приобрел насыщенный, теплый оттенок возрожденческой картины, а глаза походили на два сопла, так и бьющие зеленой энергией. Изъяснялся Свиттерс с велеречивой помпезностью, смягчаемой и оживляемой толикой раскованной манерной медлительности. Он производил впечатле ние – кто знает, соответствовало оно истине или нет, одновременно образованного человека и мошенника, неисправимого показушника – и при этом в высшей степени замкнутого, властной натуры – которая то и дело нахально показывает власти «нос»; того, кто подпал бы под его влияние, подобный пример увел бы в направлении, прямо противоположном тому, которое в обществе принято считать благоразумным, выгодным или праведным. Словом, для всех, кроме «недостающего звена», он заключал в себе немалую притягательность.
Маргарет, поспешающая со свежеиспеченными пирожками обратно за рабочий стол в юридической фирме, Мелисса, «майкрософтная вдовушка», с корзинкой горгонзолы и зимних груш, возвращающаяся в предместье; Дев, чьи груди под дешевым пушистым свитером тяжестью не уступали капустным кочанам, которыми та торговала на своем лотке; эти и другие, такие разные и при этом чем-то похожие, робко опускались на колени перед креслом – так, чтобы оказаться со Свиттерсом лицом к лицу и чтобы их ненароком не услышали – и, кто смущенно, а кто и посмелее, говорили:
– Я тебя тут частенько вижу.
– Да, – ответствовал Свиттерс. – Я тоже на тебя все поглядываю. – И хотя слова его не всегда соответствовали истине, эта маленькая ложь не обременяла его совесть, даже когда он чувствовал, как сверху вниз по спине собеседницы прокатывается дрожь и с прямо-таки слышным резким щелчком утверждается в клиторе.
– Ты кто такой? Нет, я имею в виду, зовут тебя как? Чем ты занимаешься?
– Я – Свиттерс, друг как Господа, так и дьявола. – И, встретив опасливое недоумение, пояснял: – Восходящий по лишенной ступеней лестнице. – И еще: – Астронавт двухдюймовых высот.
Тут-то они, как правило, и отступались. Несколько ошарашенная женщина одаривала его долгим, недоуменным, хотя не то чтобы раздраженным взглядом, и с той же застенчивой приветливостью, с которой опускалась на колени, она вставала, бормоча: «Всего тебе хорошего», или «Смотри, не промокни», или еще какую-нибудь добродушную банальность и уходила – и, замешкавшись на мостовой и открывая зонтик, в большинстве случаев грустно оглядывалась через плечо. Впоследствии он нередко видел ее на рынке вновь и обменивался с ней одной из тех исполненных безнадежного желания улыбок, что подобны маркам для отправки в пределах страны на письме с заграничным адресом. Подходили ли эти женщины вторично? Никто, кроме Дев – Дев, которая была слишком невежественна и слишком отягощена невзгодами, чтобы ее обескуражили загадочные эпиграммы и утверждения, напрочь лишенные логики; она-то в один прекрасный день и последовала за ним в его квартирку, где беспредельно его усладила. По всей видимости, и он тоже немало ее усладил, потому что впоследствии Дев уверяла, что инвалидное кресло ей нужнее, чем ему.
Дев вернулась. Приходила она дважды или трижды в неделю. Обычно рано утром, пока братья нагружали овощами лоток, за которым она и торговала вплоть до вечера. Она расстегивала лифчик – так фермер разгружает тачку; она стягивала трусики – и Свиттерсу казалось, будто он вновь вернулся на Амазонку. У Дев были мясистые губы, обветренные румяные щеки и веки словно скорлупки от каштанов под выпуклыми темными бровями; бедра у нее были необъятные, а расчетливости – с гулькин нос. Рослая православная доярка славянских кровей, красивая грубой, примитивной красотой, она была проста и честна в мыслях и чувствах, а тело ее, напротив, источало аромат прихотливый и пикантный. К пяти сорока пяти она всегда покидала его комнату, но ее мускусный запах висел в комнате весь день. Очень скоро Свиттерс уже облекался в нее вместе с одеждой, ощущал ее вкус в хлебе и сигаретах.
Обои шли пузырями – и так и застывали; оконные стекла запотевали – и оставались запотевшими от влажности Дев. Вскрикивания Дев распугивали голубей с подоконников, а ведь городские голуби привычны к любому шуму человеческому. Лонная дуга Дев была что хижина шамана. На бедрах ее пировали плодовые мушки.
Практически ничего общего у них не было, ровным счетом никаких тем для беседы, но ее программа, похоже, эротикой и исчерпывалась; в этой двадцатидевятилетней (самая старшая в списке Свиттерсовых женщин) грудастой фаталистке ровным счетом ничего не напоминало о Сюзи. Порой, когда он вытряхивал ее – ее запахи, ее короткие волоски – из своих простыней, глаза Свиттерса едва не наполнялись слезами благодарности. Со временем он понял, что Дев воспринимает его как некую загадочную, исполненную драматизма личность, и эта грань его образа (подлинная или иллюзорная) завораживает ее не меньше, чем ту же Маргарет или Мелиссу, однако Дев согласна иметь дело с тайной и мудро не стремится разгадать ее или развеять, что другие непременно бы сделали. Когда же Свиттерс открыл в Дев это качество, его приязнь к ней переросла в привязанность, и он взял за привычку просыпаться незадолго до пяти, радостно предвкушая, как та постучит в дверь – он научил Дев особому условному стуку, чтобы знать, что пришла ласковая, нежная Дев, а не кто-либо из докучных ковбоев Мэйфлауэра Фицджеральда.
«О Дев, бездумная Дев, это ты – воплощение тайны. Невзирая на бессчетные ключи к разгадке, главным образом обонятельные по природе своей, что ты щедро оставляешь, уходя».
Если Дев стала той круглой прокладкой, что плотно закупорила сироп «Bay!» в его теле, тем уплотнителем, что предотвратил утечку эмоционального кислорода (а такового, в результате увольнения, разрыва с Сюзи и кандакандерского проклятия, послужившего первопричиной первых двух событий, и без того ощущалась острая недостача), – то же можно сказать и о студентках художественного училища. Не то чтобы девушки-художницы когда-либо заглядывали в его комнату, по отдельности или вместе – и, по правде говоря, не все они были девушками, – но их присутствие на рынке Пайк-плейс и знакомство с ними помогли Свиттерсу доплыть до конца этого странного периода его жизни – в буквальном смысле так же, как и в переносном.
Со своего двухдюймового возвышения он наблюдал, как те едва ли не всякий день просачиваются на рынок из художественного училища на Элиотт-авеню – ходили они, как правило, парочками, иногда по одной либо втроем, но никогда – целой оравой, хотя вместе учились и одевались, точно близнецы или клоны: черные беретики, черные свитера с высокими, завернутыми воротниками, тужурки, на тужурках приколоты значки со словами грубого социального протеста (один такой обличал противоправные действия ЦРУ и воздавал хвалу Одубону По), с сережками в ушах, губах и носах. При них, как правило, наблюдались этюдники, а также наборы красок, фотоаппараты и порой мольберты; и каждая или каждый, в зависимости от предпочитаемого материала – будь то карандаш, чернила, пастель, акварель или фотопленка, – принимались увековечивать свою любимую черту рынка: людей, товар или архитектуру. Они стремились к невозмутимой отчужденности, но их живость и любопытство обузданию поддавались с трудом. Сколько бы они ни пытались приблизиться ктому цинизму и скуке, с которыми свой гений рекламировали художники постарше, дальше эксцентрично-враждебных поз или вызывающего посасывания сигарет они не заходили. Свиттерс находил студенток-художниц очаровательными и открыто флиртовал с ними, даже когда те оказывались юношами; и хотя те в искушенности своей слишком смущались, чтобы опускаться перед креслом на колени подобно девицам вроде Маргарет и Мелиссы, многозначительным выражением лиц и поощрительными жестами они, сами того не замечая, демонстрировали, сколь глубоко одобряют незнакомца.
Одобрение было подвергнуто испытанию, поколеблено и наконец утверждено максимально прочно одним январским днем, когда двое художников – представители по меньшей мере двух полов – вручили ему фотографию, что женская (во всяком случае, анатомически) составляющая парочки сделала с него, как ей казалось, без его ведома. Скользнув по карточке взглядом и похвалив работу, Свиттерс назвал потрясенной девице точную дату и время дня, когда снимок был сделан, и охарактеризовал погоду непосредственно перед съемкой, в ходе съемки и после съемки, а также в подробностях описал конфету, поедаемую ее другом, пока та нацеливала телеобъектив: рутинная работа для агента-цэрэушника. Или она всерьез думала, что неопытная любительница, да еще такая хорошенькая, может щелкнуть его с какого бы то ни было расстояния – без того, чтобы ее немедленно взяли на заметку и запомнили?
Пытаясь справиться с волнением, девушка сообщила, что ее факультетский куратор пожаловался, будто табличка на кресле – на фотографии она сияла во всей красе – может оскорбить чувства больных и верующих; Свиттерс же, воспользовавшись возможностью, ответствовал, что, со своей стороны, уверен: студентка-фотограф, конечно же, немедленно отвергла это ханжеское подталкивание к самоцензуре, ибо любому художнику, достойному этого гордого имени, по барабану, не оскорбят ли, часом, его выстраданные детища какую-то там референтную группу – небольшую либо многочисленную, настроенную благодушно или же злобно.
– Человечество само по себе оскорбительно, – с удовольствием разъяснял он. – И жизнь – предложение крайне оскорбительное, от начала и до конца. Пожалуй, тем, кто оскорблений не в силах вынести, стоит взять да и покончить со всем этим раз и навсегда, и, пожалуй, те, кто требует материальной компенсации за оскорбление, заслуживают того, чтобы с ними покончил кто-нибудь другой.
Если Свиттерс и позволил себе малость преувеличить вящего эффекта ради, афоризм сработал: студентки так и отпрянули, словно от огненно-острого чили, который приняли было за безобидный экзотический гвоздичный перчик.
Однако приворотное зелье может обжечь десны, а самые сильные афродизиаки зачастую кажутся премерзкими на вкус, по крайней мере поначалу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77