Качество супер, реально дешево 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— А вот и я.
Гево-джан! — сел в постели отец.
Денег не было, они раздобыли где-то муки, напекли хлеба, связали в узел — на две недели еды своему студенту-сыну.
Возвращение тоже было удачное, единственно что, выпрыгнув из вагона, я разбил пятку об лёд, а потом по дороге отморозил её. И когда я шёл, с хлебом за спиной, пятка отчаянно начала болеть. Я подумал — это от усталости, я сел на снег, снял трёх, снял шерстяной носок и стал оттирать ногу, но, отогревшись, она стала болеть ещё сильнее, боль разбухала, боль разбухла и мягкими волнами ударила, разлилась по всей ноге. На секундочку я испугался и даже было завыл «ох, мамочки», но помощи ждать было неоткуда. И я снова надел носок, надел трёх, и когда поднял голову — в снегу присела и смотрела на меня какая-то бездомная, видно, собака.
— Басар? — дружелюбно сказал я, но, медленно отодвинувшись, она не приняла моего дружелюбия, потому что была не собакой, а волком. — Тебя ещё не хватало, падаль несчастная, — проворчал я.
И от этого места до самого Дсеха он шёл рядом со мной, чуть поотстав.
— Что тебе от меня нужно, скотина?! — остановившись, закричал я.
И он остановился тоже (дядька Мушег этой зимой на триста рублей волчьих шкур продал государству). Но потом я был благодарен этому волку, потому что начиная от Айгетака и до самого Дсеха моя обмороженная нога не болела.
Поднимаясь с кожаного кресла, я слегка опёрся о колено Евы Озеровой.
— Колени у тебя что надо, Ева, — сказал я, и мне показалось, что я уже решительно всё сказал. И я покраснел.
— Да? — она протянула мне руку, чтобы, как это принято, я помог ей подняться, и улыбнулась, так, слегка — и улыбнулась и не улыбнулась: — А ведь ты не лишён вкуса, почему ты всё время пишешь о селе?..
— Как это ты определила, лишён я вкуса или нет?
— Носом повела, учуяла.
— А фильмы ты тоже так распознаёшь?
— Твой сценарий должен был получиться хорошим. Так я думала, но сейчас он мне не нравится.
Потом я увидел, что мы направляемся к ресторану и что я шагаю, прихрамывая, как в тот день. Нет, в тот день я не хромал и не шагал, а шёл своей дорогой и не говорил себе, что иду своей дорогой. Я был в селе, потом я был в Ванадзоре. Хлеб был пересолен, почему он был такой солёный?
— Ты иностранный какой-нибудь знаешь?
— Никакого, Ева, ни одного иностранного.
— И по-русски еле объясняешься.
— А то, глядишь, в один прекрасный день ты вдруг увидела бы, что я объясняюсь тебе в любви.
— В любви не объясняются.
— Да? А ты откуда про это знаешь — из кино?
— Ой, — сказала она, — с Кавказа пожаловал темпераментный юноша.
— И не понимает, что гранит нельзя сварить.
— Растопить, — поправила она.
— Всё равно, я не чувствую запаха ваших слов.
— Аромата, — поправила она.
— Ага, я знаю, что запах — это не аромат, но я говорю неправильно, с ошибками и не чувствую запаха своих ошибок.
Навстречу нам шли Армен Варламов с Леонидом Гинзбургом, Армен Варламов сказал по-армянски, громко-прегромко:
— Будешь с ней целоваться? — Будто бы Дом кино находится в небесах, а сам он будто бы тянулся-тянулся, чуть не оторвался от корня, дотянулся наконец до этого самого Дома кино и будто бы изредка только вспоминает и возвращается к своей первооснове. — Поцелуй её имеет смысл, — посоветовал он, удаляясь и беседуя с Гинзбургом о динамизме и статике… чего? — ничего. Было неприятно, было похоже на какое-то групповое изнасилование…
— Посмотрим, посмотрим, — по-армянски, кривляясь и коверкая слова, сказал я ему вслед.
— Говорят, он очень талантлив. Наверное, это так — он до крайности эксцентричен.
— Да. Модные зарубежные журналы рекомендуют быть эксцентричными.
— Что такое «амбюрир»?
— Не знаю.
— Он советует тебе поцеловать меня?
— Нет. Он говорит, что живёт в Лондоне, но вот не забыл родной армянский язык.
— Он посоветовал тебе поцеловать меня. Ваш народ похож на итальянский, вы похожи на итальянцев.
От тарелки поднял голову, ей как будто улыбнулся, меня окинул оценивающим взглядом какой-то мужчина. Когда мы проходили рядом с его столиком, он поднялся, высокий и ладный, похвалил коранчик и сказал, что в восемь часов…
Мой стол был свободен. Просматривая меню, я то и дело вскидывал на него глаза. Я хотел приревновать Еву к нему, но не мог. У меня вот есть любимый стол в ресторане, баранину я не люблю, я люблю говяжью вырезку с грибами, из всех мастей — иссиня-чёрных, просто чёрных, каштановых, золотых, почти белых и конопляно-зелёных волос я люблю тусклые, цвета блеклой конопли волосы и люблю, когда они гладко причёсаны; я не люблю больших громоздких женщин, они до смешного внушают мне ужас; не люблю коротких и полных женщин, высоких и стройных женщин, с тонкой талией и широкими бёдрами — тоже не люблю, не люблю девушек, я люблю женщин чуть поменьше меня, не люблю худых, не люблю толстых. Моя жизнь предоставила мне массу возможностей, именно моя жизнь, а не чья-нибудь ещё, и не в книгах, а в самом Доме кино — сиди и выбирай, смотри, кто тебе нравится и кто не нравится — на здоровье, пожалуйста. Экая роскошь.
— Кто эта сволочь в углу? — я протянул ей меню. — Выбирай.
— Эта сволочь… — она обрадовалась. — Мне холодную осетрину. Белое вино. Маринованные грибы. Всё. Больше ничего.
— У меня коньяк есть. Будешь пить коньяк?
— С рыбой?
— Я буду пить коньяк. Жена прислала.
— Тогда так… две осетрины, полбутылки белого вина и маринованные грибы, две вырезки с грибами, маринованные огурцы, бутылка минеральной, в конце по сто пятьдесят коньяку с апельсиновым соком.
— У меня целая бутылка.
— Ладно, разопьём её потихоньку до восьми. В восемь будет Бергман, Освальд пригласил нас.
— Какой ещё Освальд?
— Освальд, мой муж. Он работает в министерстве, он тебя знает, ему нравится твой сценарий,
— Это он похвалил сейчас твой Коран?
— Он. Он сам не пишет и не снимает — занимает в министерстве небольшую должность, но в смысле вкуса он идеален.
— Твой Освальд зарядку по утрам делает?
— Делает, а что?
— И ты тоже делаешь, я знаю.
— Делаю, а что?
— И я делаю, нам надо беречь наше драгоценное здоровье.
— Я познакомлю вас, может, он тебе пригодится в будущем.
— Скорее я ему пригожусь, так мне кажется.
— А что, — сказала она, — очень может быть.
— Не знаю, Ева, когда я что-нибудь делаю с чужой помощью, какое-то неприятное чувство тут же отравляет мне всё.
— Во всяком случае, ты в Ереване, он — в Москве, а твой сценарий ещё немало тебя помучает. Позвать Освальда?
— Нет, не зови Освальда. Не обижайся, Ева, я ничего не делаю с чужой помощью, во всяком случае, стараюсь жить так, чтобы не прибегать к чьей-либо помощи, не обижайся. Из Еревана привезу тебе в следующий раз пару трёхов, повесишь себе на шею вместе с Кораном.
— Трёхи есть. Освальд привёз. Дай сигарету. Освальд их из Грузии привёз. Ещё у нас есть маленький колокольчик из Суздаля и деревянная богоматерь, мы думаем, тринадцатый век. И ещё… — Официант принёс еду, и мы заулыбались все трое, — небольшой кувшин из Гошаванка.
— Какого Гошаванка?
— Вашего. Севан проезжаешь, потом глубокое ущелье… Мы искупались в холодном Севане, позагорали два дня под горячим солнцем, потом спустились в Дилижанское ущелье, пошли смотреть Гошаванк.
— Это у нас ты так загорела?
Она посмотрела на свои колени:
— Паланга.
— А в Армении когда были?
— Я сделала несколько дубляжей, Освальд написал диалог к одному фильму, когда сорвалась поездка в Японию, мы решили махнуть в Палангу. Но в Паланге было скучно, мы полетели в Ташкент, посмотрели землетрясение. Оттуда прилетели в Ереван.
Опёршись рукой о подбородок, с мирно тлеющей сигаретой возле лба — я размышлял. Мой лоб был красив, в моих глазах была работа мысли, мои пальцы были бледны, никотин из моей сигареты был удалён. Конусообразная белая салфетка спокойно возвышалась по левую сторону от моей тарелки, а где-то рядом, неподалёку от нас, сидел Освальд Озеров и в меру уважал меня… я к нему тоже не без уважения, мы оба воспитанны и любезны настолько, насколько чиста эта тарелка, эта салфетка и этот тупой нож из нержавеющей стали, — потирая висок, я усиленно размышлял… Родившиеся после войны ребята пришли и небрежно, но без вызова расположились за соседним столиком в четырёх кожаных креслах. Не раздумывая особо, они заказали четыре раза по сто граммов водки, две бутылки минеральной, четыре порции холодной закуски и четыре кофе глясе. И полились, потекли за соседним столиком сложные соединения простых слов:
— Война такое же естественное явление, как сам мир, как земля. Желание быть связанным с прошлым приводит к историческим исследованиям. Заманчиво, ещё бы, — закинуть мост в прошлое. А война суть следствие хорошо усвоенного урока истории. Или — уроков. Нескольких сразу. Я иду от моих предков, и сегодняшнее моё поведение продиктовано моими предками только так.
На чистой скатерти, холодное и спокойное, ожидало нас белое вино. Неторопливо поднимался плотный аромат от осетрины, и выдыхалась и убывала сила ржаного хлеба. С наивной ясностью предлагал себя белый хлеб, как дикая кошка, притаилась горчица, ни за что ни про что медленно сгорал, истреблялся трапезундский солнечный табак, и мгновение за мгновением ослабевала притягательность этой женщины, угасало и старилось её полное ликования тело — так отдаляется время, так устаёт кровь, так под моим разумным лбом плавали, перемещаясь с места на место, клетки, они приносили весть, уносили весть, искали пристанища, делали остановку, разрушали имеющиеся связи, умирали.
Мать моих детей не прислала мне письма с красивыми словами — она прислала мне посылку, не купила тёплую одежду для моего сына — купила вяленое мясо, шуршащие орехи и играющий на свету коньяк. Это мясо вобрало в себя всё мягкое солнце прошедшей осени, всю мягкую осень, пропитанную ароматом пшата; всю ярость, остервенелость красного перца Араратских долин, и вкус тысячелетней нахичеванской соли; эти орехи с орешины, что растёт на голых склонах, кишащих змеями, эти орехи насквозь прокалены сухим летним солнцем. Этот коньяк тридцать пять лет подряд втягивал в себя соки дубового бочонка, сделанного из дерева, видавшего другие молнии и другое солнце, с лета тысяча девятьсот тридцать второго года он медленно вытягивал из дубового дерева аромат тех молний и вкус того солнца — этот виноградарь был убит потом под Керчью, а этого коньячного мастера каждый месяц, каждую неделю, каждый день, каждое мгновенье уговаривают распилить дуб, измельчить в опилки, опилки засыпать в коньячное сырьё и в минуту обратить сырьё в коньяк, коньячный этот мастер устал тридцать пят лет подряд сопротивляться их разумности и отстаивать свою святую — от веры — неразумность. Если они ещё раз придут и скажут: неси бочку — он согласится, эта бутылка из последних его коньяков, солнце слабеет от лета к лету, молнии тех прошлых дней укротились, воплотившись в этот дуб и в этот коньяк, тех молний больше нет — моя сонная артерия несла сейчас в мой мозг концентрат самых отборных ароматов земли. Мягко, как тень, со склона соскользнул волк с волчатами, я поперхнулся и зажал рот нашему щенку. Они вышли из кустов, пришли, окружили нашего телёнка и, сгрудившись, как тени, в одно мгновение слопали-сожрали, кровь, крик, мычание, потроха, шкуру, мясо. Потом заметили меня, посмотрели лениво и разбрелись, унося с собой хвост и копыта. Мать отобрала у меня прут и по голеням, по голеням, по голеням, и тут я понял, что волки сожрали нашего телка, и я заплакал: «Вай, телок мой…» — потом она побила этого дуралея — щенка, который не залаял, когда надо было, и не напугал волков — вай, мой щенок…
— Это серьёзный вопрос, Ева, — сказал я, потирая кончиками пальцев свой висок, совсем как Аветик Исаакян на фотографии: — Для этого надо написать, по всей вероятности, целую серию статей. Берёт ли искусство жизнь и разрешает её проблемы, или это жизнь берёт и разрешает в искусстве — как хочет — свои проблемы, скульптор, берёт ли скульптор глину и разрешает задачу глины или же посредством глины разрешает свои собственные задачи. Если жизнь берёт верх и разрешает свои…
Где же в таком случае осталась личность творца в искусстве? А если… Где осталась собственная логика материала? И значит, ты обманул, обманул и…
..................................................
…цирковая тяжеловесность.
Мирно бунтовала, выдыхаясь, дикая сила чёрного хлеба, тихо светились настольная лампа на столе, шея Евы Озеровой, её милый взгляд и холодное белое вино. В этой тишине — я втайне радовался своим возможностям теоретика искусства. Но группа ребят, родившихся после войны, была умнее меня. Восседая в четырёх кожаных креслах за соседним столом, эта группа изрекла безапелляционно и неумолимо:
— Надо истребить всех нищих. Потому что мы возмущаемся, видя, как они побираются, и возмущаемся, когда они не побираются.
— Если я разрешу этот вопрос, если я разрешу его для себя, Ева…
Она взглядом спросила — какой вопрос?
— Искусство — самоцель или оно для жизни?
— Ну? — с вилкой в руке она подождала.
Но родившиеся после войны ребята продолжали изрекать свои блестящие мысли — без страсти, хладнокровно — и не в порядке спора — они изрекали мысль, секунду прислушивались к ней, потом словно бы отходили на шаг, смотрели на неё со стороны и, приблизившись снова, спокойно отсекали от неё часть, кромсали как хотели — как препарирует патологоанатом труп,
— Сфера общественно-политической жизни не стоит того, чтобы ею занимались великие умы, этот бардак всегда был и останется собственностью ничтожных людишек, и да взлетит на воздух эта машина, поскольку жизнь движется согласно своей логике, а государственная машина иногда только может — да и то ненамного — сбить с пути, но при этом она ошибочно полагает, что направляет жизнь — она, — и группа замолчала, решив сделать передышку и энергично уплетая свою порцию лобио и холодного мяса.
В эту минуту я увидел чистую поляну, нашу длинную свинью с оравой сосущих её поросят и трёх мальчишек, вырезающих на ясене: ГЕВОРГ, САМСОН, РАЗМИК, 1947 — так написали мы в тот пасмурный день.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я