https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/180na80/
Слушайте задание! Этюд. Протяжённость — пять кадров, исходные — больной и врач, время — пятнадцать минут! — Он посмотрел на часы. — Раз, два, три… начали!
— Что мы вам, школьники, что ли, Георгий Константинович!
— Поощрение — три бутылки шампанского, распиваем вместе!
— Мало! — закапризничала аудитория.
— Пять, — просиял он.
— С киевскими котлетами!
— С киевскими котлетами, Игнатьев, очень хорошо. Почему бы и нет?
— А ваша жена вас домой пустит после этого?
— У меня нет тёщи, Гурамишвили.
— Совсем как у Антониони. Счастливый человек! — Он убрал записную книжку в карман, завинтил самописку. — Значит, пять бутылок шампанского, Георгий Константинович. Не раздумали?
— Ни в коем случае, Гурамишвили. При условии, конечно, что этюд мне понравится.
— Такого замечательного человека днём с огнём не сыщешь — ни в Восточной Грузии, ни в Западной, клянусь, — пуговица на пиджаке Гурамишвили отлетела, зацепившись за стол. — Пять бутылок шампанского есть пять бутылок шампанского. Значит, так. Забирающаяся в карман рука и женский крик — первый кадр. Рука, отпускающая поручень в трамвае, и топот ног — второй кадр. Рука хирурга с хирургическим ножом, слабое постанывание — третий кадр. Залитые потом и медленно открывающиеся веки, пауза — четвёртый кадр. Медленно оживающая рука, которая потихоньку тянется к карману врача, — пятый кадр! Где шампанское?!
— Расшифруйте.
— Пожалуйста — вор залезает в карман, убегает, убегая, попадает под трамвай или автомобиль. Несчастный случай. Дальше. Врач его оперирует, вор возвращается к жизни, вор оживает, и рука его сама тянется к карману врача.
Секунду все молчали, потом кто-то сказал «бум!» — будто бы пробка выстрелила, потом — совсем как вылетевшая из шампанского пробка — очень похоже взорвался смех в нашей аудитории. Потом сквозь этот смех мы разглядели, что дверь в аудиторию раскрылась и на нас с дежурной своей улыбкой смотрит директор наших курсов, бывший полковник разведывательной службы, ныне кинодраматург — четыре его фильма получили премии на кинофестивалях, — в дверях стоял и улыбался Леонид Михайлович Вайсберг.
— Что случилось, господа-товарищи? Что тут происходит?
Говорят, во время второй отечественной войны он был самым крупным специалистом в разведке по вопросам Ближней Азии, Турция, говорят, не начала войну против нас исключительно благодаря его деятельности. Сценарии свои он пишет всегда в соавторстве. Картины по его сценариям были неплохими картинами в своё время. И трудно понять сейчас, трудно понять, была ли дана премия ему или она была дана его соавтору или обоим вместе, учитывая богатейший материал, ему одному известный. Выявление попытки Рузвельта в Тегеране к самоубийству наши неосведомлённые головы связывают с Вайсбергом. Он слышит эти наши перешёптывания — и не слышит их. Он не опровергает этих слухов — он их и не подтверждает. Он только улыбается и спрашивает по-свойски, домашним тоном:
— Ну, как наши дела? Гурамишвили, у тебя? Ах, что за счастье в этом году привалило, что за таланты собрались на этот раз. Мнацаканян, у тебя что слышно?
Высокий, крепкий и поджарый, он сдержанно и небрежно дал понять Полонскому, что тот слишком распустил вожжи, улыбающийся, свежий и оживлённый, он дал понять разведёнке Изе Витауте, что — вот — вернулся уже из командировки, и наконец какой-то незначительной репликой он всем нам дал понять, что заметил отсутствие Лакербая, Калихана Мухтарова и Михаила Безродного, потом он вроде бы до смерти обрадовался, растаял прямо-таки — так обрадовался этюду Гурамишвили, не преминув заметить, однако, что человек не падает так низко и цель искусства — не демонстрирование низких поступков и низменных качеств, он всерьёз возмутился и заставил всех возмутиться с ним вместе — он не на шутку рассердился на войну во Вьетнаме, — курс должен от имени работников искусства направить письмо протеста в соответствующие органы, а что, соберитесь да и напишите, — а вообще-то он пришёл, чтобы сказать, что — перемена, что следует пойти всем выпить по чашечке кофе с кусочком пирожного. Чашечку кофе или хотя бы стакан соку — для поддержания бесценных наших сил.
— Что за таланты, ну что за таланты, как на подбор, — улыбаясь, пропел он. В эту минуту — себя, а после и министра финансов он уговорит, что каждый набор даёт стране тридцать талантливых специалистов, которые могут силой искусства внедрить в сердца человеческие любое решение партии, и недоверчивый и скупой министр финансов неожиданно для самого себя отпустит четыре миллиона рублей, а он снова отберёт новую группу свежих ребят — из юристов, фехтовальщиков, прозаиков, студентов и сельских учителей.
Оказывается, Вайсберг пришёл — при чём тут кофе и пирожное? — он пришёл, чтобы из тридцати человек выделить и положить руку на плечо Мнацаканяну, чтобы, восхитившись первоначальным вариантом его сценария (сценарий надо считать вариантом, непременно вариантом), — он пришёл, чтобы напророчить Мнацаканяну удачу, верную удачу — первоклассную картину, чудо-фильм, ясно?
— Большая часть работы уже сделана, ты молодец, я поклонник твоего таланта, но зритель — ты знаешь, зритель требует своё — введи в сценарий женщину или девушку, линию любви или хотя бы любовный эпизод. Кстати, как поживает поэт Шираз? Ты знаком с ним? По-моему, это на редкость хороший поэт.
— Но, Леонид Михайлович, я не могу ввести в свой сценарий девушку или женщину, любовную интригу или любовную историю. Отсутствие женщин в жизни пастухов в горах — одна из тем сценария.
— Вот как?
— Да. Они бросают всё и уходят с гор ещё и потому, что в горах нет женщин.
— И я и ты, Мнацаканян, мы оба прекрасно знаем, что они не бросают своих гор и не уходят никуда. А так, пошумят немножко, пошумят и успокоятся — они любят своё дело и продолжают пасти овец среди чистейших пастбищ и холодных, сказочных родников.
— Не уходят, говорите? А как же тогда возник разрыв в нашем сельском хозяйстве, Леонид Михайлович?
— Никакого такого разрыва в нашем сельском хозяйстве нет. Мы оба с тобой — и я, и ты — знаем это совершенно чётко, точно.
— И что же это вышло? Правда?
— Абсолютная. Во время войны американская помощь — я говорю про наше с ними торговое соглашение — так вот, пресловутая американская помощь дала нам всего лишь пять процентов употребляемых товаров. Остальные девяносто пять процентов давало наше сельское хозяйство, при том что от нас были отрезаны Украина, Белоруссия, Кубань и вся центральная чернозёмная часть. Ясно тебе? Они с гор не уходят, твоя картина едет в Канн, приносит полкилограмма золота тебе и миллион долларов нашему государству, твоя жена и все женщины начинают прыгать возле тебя, так и носятся вокруг своего прекрасного Мнацаканяна, и моё начальство довольно мною и радуется, потому что у него есть повод радоваться и быть довольным мною. Пойми, Мнацаканян, очень многие бы хотели быть сейчас на твоём месте. Многие просто мечтают об этом, кого ни возьми.
С тысяча девятьсот сорок первого по тысяча девятьсот сорок восьмой я ел зимой — картошку, летом — отвар из травы, один месяц — грубые мясные отруби, две недели — похлёбку из чечевицы, американская помощь, что и говорить, составила полпроцента наших тогдашних расходов. В поле упал в обморок от голода наш лучший косарь Вани — да, но как мне объяснить этому человеку, как мне растолковать ему сейчас…
— Леонид Михайлович, они бросили горы, пришли в город, сделались рабочими, прорабами, начальниками милиции, секретарями райкомов, директорами высших курсов. Как же мне говорить, что они не ушли оттуда, когда их там уже нет?
— Ты их очень любишь?
— Я один из них.
— В таком случае, дорогой Мнацаканян, тебе не надо ехать в Канн, поезжай в горы, стань снова пастухом.
Мой подбородок задрожал. Я возненавидел этого человека, возненавидел его плавный русский язык, его логику. Я не скрыл своей вражды:
— А вы станьте моим соавтором, поезжайте в Канн и получите там свои полкилограмма золота.
Вайсберг засмеялся и со мной вместе спустился на второй этаж, всё так же обнимая меня за плечо. Мрамор и ковровые дорожки под нашими ногами были приятны, внимательное поглядыванье девушек было приятно, и я вдруг увидел, что мне нравится эта наша беседа с Вайсбергом.
— Заключает ли искусство в себе хоть малую, самую малую долю неправды, Мнацаканян, как ты думаешь? Вымысла?
— Я взял реальные события и реальных людей. Я даже имена оставил, не стал менять — чтобы не допустить даже самой малейшей доли неправды. Один из этих людей мой дядя, брат моего отца.
— Мой дорогой Мнацаканян, для того чтобы зритель понял, что твои пастухи оставляют горы и уходят оттуда потому только, что там отсутствуют женщины, вот что ты для этого делаешь: ты на полгода лишаешь этого зрителя возможности видеть собственную жену и других женщин тоже. Ты запираешь его в тёмной комнате, кормишь шоколадом и орехами и полгода подряд крутишь ему свою занудную ленту, и только тогда до твоего зрителя доходит, что пастухи уходят с гор, потому что там нет женщин.
— Ах, так. — Я выскользнул из-под руки Вайсберга. Руки в карманах, я встал перед Вайсбергом. Встал на защиту своей точки зрения. — А если я введу в картину жару, здоровых и сильных мужчин, равномерный ритм косьбы, а рядом где-то, там, сбоку, пройдёт-мелькнёт полуодетая, то ли одетая, то ли раздетая, не поймёшь, самая обыкновенная красавица, красавица горожанка — не станет разве ясно, что они оставляют горы, потому что там нет женщин?
Он молча улыбнулся. Он грустно улыбнулся и покачал головой.
— Великолепно, — сказал он потом. — Великолепно. Ты собираешь лишённых пола изнеженных комфортом столичных киноактёров, собираешь их и везёшь в поле — мол, здоровые и сильные косари, потом собираешь со всей деревни косы, суёшь им в руки — а теперь машите и пламенно поглядывайте на залётную красавицу из города, — и тебе кажется, что таким образом ты сводишь до минимума степень неправды. До чего же хорошо, — сказал он, — прекрасно просто. Шат лав э, — сказал он то же самое по-армянски. — Дорогой мой, поколение, родившееся в двадцатом — двадцать шестом годах, сложило головушки на войне, те, что родились в двадцать шестом — тридцать шестом годах, сплошь с язвой желудка, следующее за ними поколение — аспиранты в очках, ты где это видел сорок здоровых мужчин, чтобы собрать их, организовать косьбу и удивить Вайсберга и Романова?
Мой ответ вырвался из меня сам, независимо от меня:
— А мы пойдём и снимем в горах моего отца односельчан моего отца!
Он не улыбнулся, он посмотрел на меня, язвительно скривившись, подозвал к себе Еву Озерову и сказал все ещё мне:
— Что ты морочишь всем голову? Можно подумать, село твоего отца в Курдистане, что ты тут в экзотику всё играешь…
Он взял из рук Евы Озеровой, отобрал у неё какую-то игрушку величиной со спичечный коробок, раскрыл… полистал — и это была никакая не игрушка, это был Коран. Ева обменяла грубую английскую зажигалку на миниатюрный Коран, Ева должна была повесить этот Коран на серебряную цепочку и приспособить его куда-нибудь на платье или на костюм. Она надела сегодня замшевый костюм из обработанной оленьей шкуры, и её бёдра, её грудь и её плечи не излучают сегодня никакого тепла из-под этой искусно обработанной оленьей шкуры.
— Я подумаю, Леонид Михайлович, очень вам признателен, — сказал я Вайсбергу и безвольно отодвинулся от них.
Вот это вот кожаное кресло, а это пол, крытый линолеумом, вот стены, крашенные матовой масляной краской, вот Ева Озерова во весь свой замшевый рост, вот и классический рисунок её ног под слабо поблёскивающим капроном в высоких сапожках, а вот неоновые светильники, которые отбрасывают на лица холодный белый свет, это мои чёрные новые ботинки, а вон там юноши сорок шестого года рождения и девушки, ещё того моложе, на московском жаргоне гладкой скороговорочкой анализируют психологически-философские предпосылки возникновения фашизма, а вон ещё в углу Армен Варламов объясняет какому-то соразмерному женскому существу, что бороду он, собственно говоря, отпустил по случаю пятидесятой годовщины Большой резни — это когда в 1915-м младотурки устроили резню и уничтожили два с половиной миллиона армян.
— Вот какие турки мерзавцы, — самодовольно заключает он, а вот отделилась, отошла от Вайсберга и направилась ко мне Ева Озерова.
Ева Озерова подошла, села рядом, попросила сигарету и, закинув ногу на ногу, подождала, пока я зажгу зажигалку.
— Антониони тебе понравился? — спросила она.
— Ещё как, — сказал я.
— Он вскрывает первородные инстинкты, движущие жизнью, — чётко и хладнокровно определила она, и в эту минуту с острым покалыванием зачесалась моя пятка в блестящем чёрном ботинке.
Брезентовые туфли могли намокнуть и мешать при ходьбе — я надел сплетённые отцом трёхи и, продираясь через лёд и лунное сияние, сопровождаемый холодным лаем всех дсеховских собак, добрался из Ванадзора до станции, я побежал рядом с товарным поездом, пропустил все вагоны, прыгнул и коленями и пальцами вцепился изо всех сил в последний вагон. Пальцы мои примёрзли к холодной кромке железа, и я подумал, что это даже хорошо, а то, пока я искал, куда бы поставить ногу, мне ничего не стоило скатиться вниз, под колеса. Шапка моя еле держалась на голове — сейчас слетит, колени были изодраны в кровь, но крови не было, потому что было холодно.
— Еду в Шулавер, — обманул я проводника, — бабушка умерла.
Он взял меня под тулуп, и от этой ласки я немного раскис. Я растрогался, но так и не сказал ему, что должен слезть через три станции — пусть думает, что деньги где-то возле Шулавера получит. Когда поезд стал отходить от моей станции, но ещё не набрал как следует скорость, я выскочил из-под его тулупа и спрыгнул на землю.
Вот так всё и шло с самого начала — хорошо: и то, что я не испугался дсеховских собак и снежного ветра, и что кладбища не испугался — всё…
На рассвете я толкнул дверь нашего дома и сказал, улыбаясь:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
— Что мы вам, школьники, что ли, Георгий Константинович!
— Поощрение — три бутылки шампанского, распиваем вместе!
— Мало! — закапризничала аудитория.
— Пять, — просиял он.
— С киевскими котлетами!
— С киевскими котлетами, Игнатьев, очень хорошо. Почему бы и нет?
— А ваша жена вас домой пустит после этого?
— У меня нет тёщи, Гурамишвили.
— Совсем как у Антониони. Счастливый человек! — Он убрал записную книжку в карман, завинтил самописку. — Значит, пять бутылок шампанского, Георгий Константинович. Не раздумали?
— Ни в коем случае, Гурамишвили. При условии, конечно, что этюд мне понравится.
— Такого замечательного человека днём с огнём не сыщешь — ни в Восточной Грузии, ни в Западной, клянусь, — пуговица на пиджаке Гурамишвили отлетела, зацепившись за стол. — Пять бутылок шампанского есть пять бутылок шампанского. Значит, так. Забирающаяся в карман рука и женский крик — первый кадр. Рука, отпускающая поручень в трамвае, и топот ног — второй кадр. Рука хирурга с хирургическим ножом, слабое постанывание — третий кадр. Залитые потом и медленно открывающиеся веки, пауза — четвёртый кадр. Медленно оживающая рука, которая потихоньку тянется к карману врача, — пятый кадр! Где шампанское?!
— Расшифруйте.
— Пожалуйста — вор залезает в карман, убегает, убегая, попадает под трамвай или автомобиль. Несчастный случай. Дальше. Врач его оперирует, вор возвращается к жизни, вор оживает, и рука его сама тянется к карману врача.
Секунду все молчали, потом кто-то сказал «бум!» — будто бы пробка выстрелила, потом — совсем как вылетевшая из шампанского пробка — очень похоже взорвался смех в нашей аудитории. Потом сквозь этот смех мы разглядели, что дверь в аудиторию раскрылась и на нас с дежурной своей улыбкой смотрит директор наших курсов, бывший полковник разведывательной службы, ныне кинодраматург — четыре его фильма получили премии на кинофестивалях, — в дверях стоял и улыбался Леонид Михайлович Вайсберг.
— Что случилось, господа-товарищи? Что тут происходит?
Говорят, во время второй отечественной войны он был самым крупным специалистом в разведке по вопросам Ближней Азии, Турция, говорят, не начала войну против нас исключительно благодаря его деятельности. Сценарии свои он пишет всегда в соавторстве. Картины по его сценариям были неплохими картинами в своё время. И трудно понять сейчас, трудно понять, была ли дана премия ему или она была дана его соавтору или обоим вместе, учитывая богатейший материал, ему одному известный. Выявление попытки Рузвельта в Тегеране к самоубийству наши неосведомлённые головы связывают с Вайсбергом. Он слышит эти наши перешёптывания — и не слышит их. Он не опровергает этих слухов — он их и не подтверждает. Он только улыбается и спрашивает по-свойски, домашним тоном:
— Ну, как наши дела? Гурамишвили, у тебя? Ах, что за счастье в этом году привалило, что за таланты собрались на этот раз. Мнацаканян, у тебя что слышно?
Высокий, крепкий и поджарый, он сдержанно и небрежно дал понять Полонскому, что тот слишком распустил вожжи, улыбающийся, свежий и оживлённый, он дал понять разведёнке Изе Витауте, что — вот — вернулся уже из командировки, и наконец какой-то незначительной репликой он всем нам дал понять, что заметил отсутствие Лакербая, Калихана Мухтарова и Михаила Безродного, потом он вроде бы до смерти обрадовался, растаял прямо-таки — так обрадовался этюду Гурамишвили, не преминув заметить, однако, что человек не падает так низко и цель искусства — не демонстрирование низких поступков и низменных качеств, он всерьёз возмутился и заставил всех возмутиться с ним вместе — он не на шутку рассердился на войну во Вьетнаме, — курс должен от имени работников искусства направить письмо протеста в соответствующие органы, а что, соберитесь да и напишите, — а вообще-то он пришёл, чтобы сказать, что — перемена, что следует пойти всем выпить по чашечке кофе с кусочком пирожного. Чашечку кофе или хотя бы стакан соку — для поддержания бесценных наших сил.
— Что за таланты, ну что за таланты, как на подбор, — улыбаясь, пропел он. В эту минуту — себя, а после и министра финансов он уговорит, что каждый набор даёт стране тридцать талантливых специалистов, которые могут силой искусства внедрить в сердца человеческие любое решение партии, и недоверчивый и скупой министр финансов неожиданно для самого себя отпустит четыре миллиона рублей, а он снова отберёт новую группу свежих ребят — из юристов, фехтовальщиков, прозаиков, студентов и сельских учителей.
Оказывается, Вайсберг пришёл — при чём тут кофе и пирожное? — он пришёл, чтобы из тридцати человек выделить и положить руку на плечо Мнацаканяну, чтобы, восхитившись первоначальным вариантом его сценария (сценарий надо считать вариантом, непременно вариантом), — он пришёл, чтобы напророчить Мнацаканяну удачу, верную удачу — первоклассную картину, чудо-фильм, ясно?
— Большая часть работы уже сделана, ты молодец, я поклонник твоего таланта, но зритель — ты знаешь, зритель требует своё — введи в сценарий женщину или девушку, линию любви или хотя бы любовный эпизод. Кстати, как поживает поэт Шираз? Ты знаком с ним? По-моему, это на редкость хороший поэт.
— Но, Леонид Михайлович, я не могу ввести в свой сценарий девушку или женщину, любовную интригу или любовную историю. Отсутствие женщин в жизни пастухов в горах — одна из тем сценария.
— Вот как?
— Да. Они бросают всё и уходят с гор ещё и потому, что в горах нет женщин.
— И я и ты, Мнацаканян, мы оба прекрасно знаем, что они не бросают своих гор и не уходят никуда. А так, пошумят немножко, пошумят и успокоятся — они любят своё дело и продолжают пасти овец среди чистейших пастбищ и холодных, сказочных родников.
— Не уходят, говорите? А как же тогда возник разрыв в нашем сельском хозяйстве, Леонид Михайлович?
— Никакого такого разрыва в нашем сельском хозяйстве нет. Мы оба с тобой — и я, и ты — знаем это совершенно чётко, точно.
— И что же это вышло? Правда?
— Абсолютная. Во время войны американская помощь — я говорю про наше с ними торговое соглашение — так вот, пресловутая американская помощь дала нам всего лишь пять процентов употребляемых товаров. Остальные девяносто пять процентов давало наше сельское хозяйство, при том что от нас были отрезаны Украина, Белоруссия, Кубань и вся центральная чернозёмная часть. Ясно тебе? Они с гор не уходят, твоя картина едет в Канн, приносит полкилограмма золота тебе и миллион долларов нашему государству, твоя жена и все женщины начинают прыгать возле тебя, так и носятся вокруг своего прекрасного Мнацаканяна, и моё начальство довольно мною и радуется, потому что у него есть повод радоваться и быть довольным мною. Пойми, Мнацаканян, очень многие бы хотели быть сейчас на твоём месте. Многие просто мечтают об этом, кого ни возьми.
С тысяча девятьсот сорок первого по тысяча девятьсот сорок восьмой я ел зимой — картошку, летом — отвар из травы, один месяц — грубые мясные отруби, две недели — похлёбку из чечевицы, американская помощь, что и говорить, составила полпроцента наших тогдашних расходов. В поле упал в обморок от голода наш лучший косарь Вани — да, но как мне объяснить этому человеку, как мне растолковать ему сейчас…
— Леонид Михайлович, они бросили горы, пришли в город, сделались рабочими, прорабами, начальниками милиции, секретарями райкомов, директорами высших курсов. Как же мне говорить, что они не ушли оттуда, когда их там уже нет?
— Ты их очень любишь?
— Я один из них.
— В таком случае, дорогой Мнацаканян, тебе не надо ехать в Канн, поезжай в горы, стань снова пастухом.
Мой подбородок задрожал. Я возненавидел этого человека, возненавидел его плавный русский язык, его логику. Я не скрыл своей вражды:
— А вы станьте моим соавтором, поезжайте в Канн и получите там свои полкилограмма золота.
Вайсберг засмеялся и со мной вместе спустился на второй этаж, всё так же обнимая меня за плечо. Мрамор и ковровые дорожки под нашими ногами были приятны, внимательное поглядыванье девушек было приятно, и я вдруг увидел, что мне нравится эта наша беседа с Вайсбергом.
— Заключает ли искусство в себе хоть малую, самую малую долю неправды, Мнацаканян, как ты думаешь? Вымысла?
— Я взял реальные события и реальных людей. Я даже имена оставил, не стал менять — чтобы не допустить даже самой малейшей доли неправды. Один из этих людей мой дядя, брат моего отца.
— Мой дорогой Мнацаканян, для того чтобы зритель понял, что твои пастухи оставляют горы и уходят оттуда потому только, что там отсутствуют женщины, вот что ты для этого делаешь: ты на полгода лишаешь этого зрителя возможности видеть собственную жену и других женщин тоже. Ты запираешь его в тёмной комнате, кормишь шоколадом и орехами и полгода подряд крутишь ему свою занудную ленту, и только тогда до твоего зрителя доходит, что пастухи уходят с гор, потому что там нет женщин.
— Ах, так. — Я выскользнул из-под руки Вайсберга. Руки в карманах, я встал перед Вайсбергом. Встал на защиту своей точки зрения. — А если я введу в картину жару, здоровых и сильных мужчин, равномерный ритм косьбы, а рядом где-то, там, сбоку, пройдёт-мелькнёт полуодетая, то ли одетая, то ли раздетая, не поймёшь, самая обыкновенная красавица, красавица горожанка — не станет разве ясно, что они оставляют горы, потому что там нет женщин?
Он молча улыбнулся. Он грустно улыбнулся и покачал головой.
— Великолепно, — сказал он потом. — Великолепно. Ты собираешь лишённых пола изнеженных комфортом столичных киноактёров, собираешь их и везёшь в поле — мол, здоровые и сильные косари, потом собираешь со всей деревни косы, суёшь им в руки — а теперь машите и пламенно поглядывайте на залётную красавицу из города, — и тебе кажется, что таким образом ты сводишь до минимума степень неправды. До чего же хорошо, — сказал он, — прекрасно просто. Шат лав э, — сказал он то же самое по-армянски. — Дорогой мой, поколение, родившееся в двадцатом — двадцать шестом годах, сложило головушки на войне, те, что родились в двадцать шестом — тридцать шестом годах, сплошь с язвой желудка, следующее за ними поколение — аспиранты в очках, ты где это видел сорок здоровых мужчин, чтобы собрать их, организовать косьбу и удивить Вайсберга и Романова?
Мой ответ вырвался из меня сам, независимо от меня:
— А мы пойдём и снимем в горах моего отца односельчан моего отца!
Он не улыбнулся, он посмотрел на меня, язвительно скривившись, подозвал к себе Еву Озерову и сказал все ещё мне:
— Что ты морочишь всем голову? Можно подумать, село твоего отца в Курдистане, что ты тут в экзотику всё играешь…
Он взял из рук Евы Озеровой, отобрал у неё какую-то игрушку величиной со спичечный коробок, раскрыл… полистал — и это была никакая не игрушка, это был Коран. Ева обменяла грубую английскую зажигалку на миниатюрный Коран, Ева должна была повесить этот Коран на серебряную цепочку и приспособить его куда-нибудь на платье или на костюм. Она надела сегодня замшевый костюм из обработанной оленьей шкуры, и её бёдра, её грудь и её плечи не излучают сегодня никакого тепла из-под этой искусно обработанной оленьей шкуры.
— Я подумаю, Леонид Михайлович, очень вам признателен, — сказал я Вайсбергу и безвольно отодвинулся от них.
Вот это вот кожаное кресло, а это пол, крытый линолеумом, вот стены, крашенные матовой масляной краской, вот Ева Озерова во весь свой замшевый рост, вот и классический рисунок её ног под слабо поблёскивающим капроном в высоких сапожках, а вот неоновые светильники, которые отбрасывают на лица холодный белый свет, это мои чёрные новые ботинки, а вон там юноши сорок шестого года рождения и девушки, ещё того моложе, на московском жаргоне гладкой скороговорочкой анализируют психологически-философские предпосылки возникновения фашизма, а вон ещё в углу Армен Варламов объясняет какому-то соразмерному женскому существу, что бороду он, собственно говоря, отпустил по случаю пятидесятой годовщины Большой резни — это когда в 1915-м младотурки устроили резню и уничтожили два с половиной миллиона армян.
— Вот какие турки мерзавцы, — самодовольно заключает он, а вот отделилась, отошла от Вайсберга и направилась ко мне Ева Озерова.
Ева Озерова подошла, села рядом, попросила сигарету и, закинув ногу на ногу, подождала, пока я зажгу зажигалку.
— Антониони тебе понравился? — спросила она.
— Ещё как, — сказал я.
— Он вскрывает первородные инстинкты, движущие жизнью, — чётко и хладнокровно определила она, и в эту минуту с острым покалыванием зачесалась моя пятка в блестящем чёрном ботинке.
Брезентовые туфли могли намокнуть и мешать при ходьбе — я надел сплетённые отцом трёхи и, продираясь через лёд и лунное сияние, сопровождаемый холодным лаем всех дсеховских собак, добрался из Ванадзора до станции, я побежал рядом с товарным поездом, пропустил все вагоны, прыгнул и коленями и пальцами вцепился изо всех сил в последний вагон. Пальцы мои примёрзли к холодной кромке железа, и я подумал, что это даже хорошо, а то, пока я искал, куда бы поставить ногу, мне ничего не стоило скатиться вниз, под колеса. Шапка моя еле держалась на голове — сейчас слетит, колени были изодраны в кровь, но крови не было, потому что было холодно.
— Еду в Шулавер, — обманул я проводника, — бабушка умерла.
Он взял меня под тулуп, и от этой ласки я немного раскис. Я растрогался, но так и не сказал ему, что должен слезть через три станции — пусть думает, что деньги где-то возле Шулавера получит. Когда поезд стал отходить от моей станции, но ещё не набрал как следует скорость, я выскочил из-под его тулупа и спрыгнул на землю.
Вот так всё и шло с самого начала — хорошо: и то, что я не испугался дсеховских собак и снежного ветра, и что кладбища не испугался — всё…
На рассвете я толкнул дверь нашего дома и сказал, улыбаясь:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15