https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/deshevie/
— Чьи стихи вы читали? — спросил командарм.
— А, не все ли равно! — Музыкант поднял над головой смычок, резко опустил на скрипку.
Скрипка вскрикнула, словно от боли, потом запела. Тухачевскому почудилось — на заиндевелых стеклах вспыхивают синие, алые, оранжевые искры, мохнатые веточки инея трепещут, как звездный свет, а звуки бетховенской музыки перемещают, перестраивают нежную радугу красок, синее становится алым, оранжевое — голубым. Властный голос скрипки уносил его в необозримые дали, манил к еще не открытым высотам.
Он очнулся, когда скрипка смолкла, а Никифор Иванович проговорил:
— Пушки могут стать обыденностью жизни, музыка — никогда. В музыке Бетховена слышен гром революции…
— Славный инструмент. — Музыкант с сожалением доложил скрипку на стол.
— Я дарю ее вам! Пусть это будет подарок человека, который мечтает стать мастером скрипок, но пока лишь любитель музыки. — Тухачевский приказал адъютанту: — Выдайте этому товарищу валенки. Отвезите его домой.
— Что за талантище! — восторгался Никифор Иванович. — Будто обмыл мою душу в родниковой воде.
Тухачевский посмотрел на члена Реввоенсовета смеющимися глазами: музыка была для него и радостью жизни, и необходимостью, и той свободой, без которой невозможно жить и работать.
30
Давид Саблин снова ощущал себя значительной личностью: он наслаждался властью, и наслаждение тлело в каждой оспинке его тугого лица. Власть делала Саблина более ярким и броским: даже комиссары и командиры стали относиться к нему с повышенным почтением.
Саблин работал с утра до позднего вечера: допрашивал арестованных, рылся в архивах колчаковского полевого контроля.
В Особый отдел шли люди по самым неожиданным делам; в иных приходящих Саблин подозревал контрреволюционеров. Он обладал исключительной памятью на лица, помнил даже мимолетные встречи, при допросах любил постращать и унизить, показать свою власть над людьми.
В комнату вошел человек в бараньем полушубке, сдернул малахай, протер заиндевелые веки, но не успел открыть рта, как Саблин насмешливо воскликнул:
— Блудный сын Курочкин явился? Думал, что здесь его белогвардейские дружки дожидаются. Зачем пожаловал, Курочкин?
— Здравствуйте, товарищ Саблин! — растерянно улыбнулся вошедший.
— Эсер большевику не товарищ! Погончики-то с плечиков вон?
— Я у Колчака не служил, — возразил Курочкин, — я в подполье скрывался, а сейчас хочу вступить в Красную Армию.
— Красная Армия — армия классовая, а ты эсер. Ваш брат заговоры любит устраивать. Забыл? Контрреволюционные мятежи затевать. Не помнишь?
— Я ни в заговорах, ни в мятежах не участвовал…
— Кое-какие меньшевики да эсеры в помощниках у адмирала ходили, говорил Саблин, сразу распаляясь злобой к Курочкину. — У нас еще до революции разногласия были. Вспомни ссылку. Ты тогда не верил в пролетарскую революцию, а такое неверие равноценно измене. Вот именно измене! А как ты позже распинался в защиту Учредительного собрания, лобызался с Керенским!..
— Ни с кем я не лобызался, зря на меня клепаешь, — бормотал Курочкин, ошарашенный обвинениями Саблина, растерянно глядя на его низкий, широкий лоб.
— Стану я на такого паскудника клепать! — рассвирепел Саблин. Захотелось поставить к стенке Курочкина, но Саблин подавил свой жгучий порыв. «У меня нет формальных оснований для расстрела. Этот тип объявил при свидетелях о своем желании служить в Красной Армии. Если о расстреле узнают Тухачевский или Никифор Иванович, мне не поздоровится. А надо попугать его». Он приказал начальнику караула:
— Выведи этого субчика во двор — и в расход…
Начальник караула нехотя поднялся, не веря в серьезность саблинского приказа. Курочкин побелел, огоньки в зрачках потухли, руки опустились.
— Как ты смеешь измываться над человеком! — раздался глухой гневный голос Никифора Ивановича. Он стоял в полураскрытой двери с какой-то папкой в руке и слышал весь разговор Саблина с Курочкиным. — Как ты смеешь! Если этот человек в чем-то виновен, то надо доказывать вину, а не угрожать расстрелом. Оружие на стол! — крикнул Никифор Иванович.
Саблин торопливо вынул из кобуры маузер.
— А теперь отправляйся на гауптвахту. Десять суток! Я отстраняю тебя от обязанности следователя.
Выслав из комнаты Саблина и Курочкина, Никифор Иванович присел к столу, раскрыл папку. С горечью человека, обманутого в самых лучших чувствах, выдрал из папки шелковый белый лоскуток. На нем тушью мельчайшими буквочками было выведено: «Сим удостоверяется, что товарищ Садке Шандор работает представителем Сибуралбюро при ЦК РКП(б)».
— Подпись тут моя, ничего не скажешь. — Никифор Иванович отбросил лоскут. — Почти год действовал провокатор, а мы верили ему, как самому надежному товарищу, и только случай помог разоблачить Садке.
С той минуты, когда Никифор Иванович убедился, что Садке провокатор, какая-то непонятная опасность постоянно чудилась ему: так бессознательно опасаются чучела гадюки.
Никифор Иванович приказал привести арестованного.
Высокий, атлетически сложенный, красивый человек встал у порога, окинул бархатистыми глазами кабинет, стол с грудой бумаг. Как и раньше, он произвел впечатление на Никифора Ивановича, только сейчас это было совсем иное впечатление. Ненависть и презрение испытывал он к разоблаченному теперь провокатору, виновнику гибели многих товарищей.
— Сибуралбюро направило в Омск двух представителей с крупной суммой для подпольного комитета партии. Деньги были запрятаны в выдолбленное сиденье кошевки. Что случилось с ними?
— Они расстреляны. Деньги — кажется, три миллиона рублей — поступили в адмиральскую казну…
— Старик-крестьянин вез в Челябинск директивы Центрального Комитета партии. Он бесследно исчез.
— Это мое дело, мое дело, — поспешно согласился Садке. — Крестьянина повесили в Челябинске…
— Охранка летом арестовала видных деятелей омского подполья.
— Это я выдал их.
— Провал конспиративной квартиры в Омске и гибель Артемия тоже ваше дело?
— Да.
Никифор Иванович смотрел на матовое, чистое, с остроконечной бородкой лицо Садке. «Его физиономия — всего лишь маска, двоедушная, циничная, примитивная, но и страшная в своем примитиве. Время старого режима порождало таких моральных уродов, время белой тьмы утроило их уродство».
— Почему вы стали на путь предательства?
— Честолюбцы стремятся к власти, люди страстей — к удовольствиям.
— Клейма предательства с вас уже не смоешь, как с леопарда пятен.
— Зря вы сказали про леопарда. Лишь бы сравнить меня с зверем, сказали. А сравнение с Иудой уже устарело?
— Библейский предатель был все-таки человеком.
— Ну да, ну конечно, он предал только господа бога. Для меня ваши слова о предательстве не имеют никакого значения. Я боролся с вами с помощью лицемерия и ненависти: ненависть придавала силы, лицемерие служило ширмой. В борьбе с вами хороши любые средства, допустимы все способы, полезны всякие уловки, но я еще обладал незаметной, убийственной властью. Я скрывал свои тайны, но погружался в раскрытие ваших…
Никифор Иванович терпеливо выслушал провокатора, ответил с нескрываемым презрением:
— Могучие исторические явления не обходятся без грязной пены. С вами разговор будет не длиннее выстрела…
31
Командиры Пятой армии уже несколько дней ожидали этой новости: Тухачевский отзывался с Восточного фронта.
— На Кавказ нашего командарма посылают. Он свернул шею Колчаку, свернет шею и Деникину, — говорил Никифор Иванович начдиву Генриху Эйхе. А вас Реввоенсовет назначает командармом Пятой. Возражать, надеюсь, не будете? — Лицо Никифора Ивановича осветилось широкой, сердечной улыбкой: ему доставляло удовольствие сообщать людям приятные новости.
В резиденции бывшего верховного правителя теперь стало шумно: командиры и комиссары Пятой армии собрались на прощальный вечер в честь отъезжающего командарма. Никифор Иванович молча прислушивался к спорам молодых людей. «Они не только сыновья своих отцов, они — дети нынешнего великого времени, — думал он. — Разрушая старое, они творят новое и творчеством этим совершенно отличаются от людей предыдущих поколений». Доносились до него и беспечные, глубокомысленные или хвастливые фразы. Говорили все сразу, утверждая свою, часто туманную, без точных очертаний, мысль.
— Ты все-таки ответь: бытие определяет сознание или ничто человеческое нам не чуждо?
— В жизни ничего нельзя восстановить иначе, как в форме искусства.
— А как же идеи?
— Идеи под пулями приобретают четкие формы.
— У тебя нет своего понимания будущего. Ты будущее представляешь по чужим словам.
— Смерть одного — трагедия, гибель миллиона — статистика.
— Стремление к счастью — прекрасно! Достижение полного счастья катастрофа.
— Не произноси парадоксов!
— Парадоксами насыщена вся история. Сен-Жюст рубил головы во имя Республики. Наполеон делал то же самое ради личной власти.
— К черту наполеонов и сен-жюстов! Все они — прошлое, мы — новые люди истории. В человеке всегда живет ощущение будущего.
— Браво, новый человек! Ты повторил изречение Цицерона, жившего за тысячу лет до тебя.
— Я что, по-твоему, нуль? — хорохорился кто-то. — Я личность!
— Я не из тех, кто правой и левой ногами стоит на разных истинах.
— Поражен широтой мышления нашего командарма, — говорил Альберт Лапин. — Ценю в Тухачевском не только ум, ценю совесть. Она необходима полководцу, как поэту чуткость слова.
— Латышей люблю — нация отважных! — сказал Никифор Иванович. — Латыши войдут в легенды революции.
Ему было над чем поразмышлять в окружении этих молодых, страстных, отчаянно смелых людей с самостоятельными идеями и твердыми принципами. И это доставляло старому большевику-подпольщику удовольствие: недаром все-таки он и его товарищи жили на земле.
Вошел Тухачевский, и общий шум сразу улегся. Никифор Иванович подметил выражение будничной озабоченности на лице командарма.
— Простите, что задержался, — сказал Тухачевский. — Я выезжаю в Москву сегодня ночью. У всех у нас уйма дел и в обрез времени, а сейчас приходится особенно беречь время. Жизнь скупа на лишние минуты. Командарм прошел к столу, выждал мгновение. — Весь девятнадцатый год мы сражались и побеждали. Предлагаю тост за победу над Колчаком. И за скорую встречу. Я убежден — скоро мы все соберемся на юге. — Тухачевский остановил взгляд серых ясных глаз на Витовте Путне. — Мой друг Путна недавно издал приказ по своему полку. Вот что он писал: «У наших врагов лучшие французские, английские и русские генералы, у них есть ученые, а мы простые рабочие и мужики. Если мы дадим генералам возможность думать, они нас передумают и победят. Не давайте им думать, товарищи красноармейцы!» Дорогой Путна, твой приказ оригинален, но ты неправ. Рабочие и крестьяне за год прошли такую школу войны, что многие из них стали комбригами, комдивами, командармами революции. Из солдат они превратились в стратегов, научились бить и царских и иноземных генералов. Лучшее свидетельство этому то, что мы в Омске. Мы «передумали» наших неглупых врагов и победили. Но, побеждая, мы не имеем права на зазнайство. Учиться надо нам всем — от комбата до главкома, ибо без военных знаний нет хороших командиров. Без точных наук невозможно создавать новую, победоносную армию народа. И еще в одном неправ Путна. Он полагает, что все ученые у контрреволюции, но лучшие-то умы русской интеллигенции с народом.
Никифор Иванович поднялся, сказал задыхающимся от волнения голосом:
— Счастливого пути, командарм. Я рад, что дожил до времени, когда революция вскормила своих орлов.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
Восточный фронт, еще недавно разбросанный на необозримых пространствах, сократился до узенькой полосы между Сибирской трансмагистралью и Московским трактом.
Пятая армия преследовала отступающие войска Колчака. Под командование Генриха Эйхе, из Третьей армии в Пятую, перешли две дивизии; начальником Тридцатой дивизии новый командарм назначил Альберта Лапина.
Белые отходили на Новониколаевск, оставляя на своем вьюжном пути тысячи трупов. Умершие от тифа, от ран, замерзшие люди лежали в брошенных вагонах, в станционных залах, просто на перронах.
Под Барабинском белые приостановились: Каппель решил дать здесь бой наступающим красным.
В ночь на первое декабря, когда к Барабинску подошла бригада Грызлова, вовсю разыгралась метель. На Московском тракте, на железной дороге вырастали сугробы, казалось, земля и небо растворились в белом месиве. В метели и развернулся бой, больше похожий на скоротечную ожесточенную схватку.
Грызлов не мог применить пулеметы: в кожухах застыла вода. Красноармейцы дрались с белыми врукопашную. В эти ночные часы сам Грызлов был несколько раз на волосок от смерти, его спасало или собственное мужество, или бесстрашие бойцов.
К рассвету белые оставили Барабинск. Грызлов ввалился на станционный телеграф, чтобы сообщить о взятии городка. Пока колдовали над испорченным аппаратом, вбежал связной.
— Енерала поймали! — торжествующе сообщил он.
— Что за генерал?
— Кабыть сами Кильчак, бородища до пупа!
— Давай его сюда, полюбуюсь твоим генералом.
Связной ввел сивобородого казака в одной гимнастерке; над головой держал он свой полушубок и баранью папаху с кокардой.
— Ты откуда? — грозно спросил Грызлов.
— Из Семипалатного я, казак тамошний.
— Почему против народа идешь?
— Дак я же цареву службу несу. Верой-правдой отечеству служу.
— Верой-правдой? Ты царю с помещиками служишь, а царь-то уже на том свете. К стенке б тебя, старого хрыча, и дыма не останется. В какой части служил?
— У Анненкова, в Семипалатном. Про черного атамана слыхал, чать?
— Зверь, говорят, первостатейный?
— Не приведи бог! — Казак перекрестился. — Второго такого не токмо в сибирских краях, во всей России нет.
— Кем же ты у него был? Рядовой или поднимай выше?
— Знаменосец я. Святое знамя носил.
— Святое! Ух ты!.. Белое знамя — постыдное знамя!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92