Проверенный магазин Водолей ру
Северихину, все эти недели ведшему арьергардные бои с колчаковцами, были неизвестны последние события в дивизии. Азин рассказал ему, что случилось под Бикбардой.
— Я бы давно выпустил Дериглазова из-под ареста, да дело-то ушло в армейский трибунал. Поторопился, погорячился я тогда, — сознался он.
— Торопливость хороша при ловле блох, — постучал фарфоровой трубочкой Северихин. — Глупо, глупо, как в анекдоте. Как в анекдоте про эсера, которого посадила губчека. Спрашивают эсера: «Что делал до семнадцатого года?» — «Сидел и ждал революции». — «Что делаешь теперь?» — «Дождался и сижу…»
— Я виновен перед Дериглазовым, перед собственной совестью. Завтра Дериглазов снова будет комбригом, — окончательно решил Азин.
В салон вошел Пылаев, за ним мужчина — весь в черной хромовой коже. Не только куртка и брюки, но и фуражка и портфель были из черного хрома.
Пылаев представил незнакомца:
— Следователь особого отдела Саблин.
— Послан к вам для проверки классового состава командиров, — добавил Саблин.
— Прошу! — показал Азин на стул. Самоуверенный вид следователя насторожил его, он не терпел, чтобы кто-то пренебрегал им, и на самую легкую дерзость отвечал двойной дерзостью.
Саблин сел, скрипя курткой, поставил на колени брюхатый портфель. Выпуклые, маслянистые, черные глаза уставились на Азина.
Азин выжидающе молчал; ему все больше не нравился Саблин, даже его хромовая куртка и галифе — гладкие, гибкие, холодные, как лягушечья кожа.
— Я познакомился с классовым составом командиров вашей дивизии в штабе армии, — начал Саблин, вытаскивая из портфеля пухлую папку. Шлепнул ею по столу. — Классовый состав удручил меня до невозможности, заявляю это со всей ответственностью. У вас командуют сплошь царские капитаны да поручики.
— Есть и фельдфебели, они заменяют нам фельдмаршалов, — иронически заметил Азин.
— Удивляюсь, как они еще не скомандовали вам: направо — кругом, марш на Москву! — продолжал Саблин, не обращая внимания на иронию Азина. Начдив Азин только что изволил шутить — в дивизии, дескать, есть фельдфебели, равные фельдмаршалам. Одного такого фельдфебеля я увезу сегодня в штаб армии. Судить его будем, и немедленно, как опаснейшего врага…
— Это кого же? — спросил Азин, нервно передернув губами.
— Фельдфебеля Дериглазова. Вот документы, уличающие его во многих преступлениях, — Саблин выбросил на стол бумажки. — Вот, и вот, и вот! В одном из прикамских сел этого контрреволюционера встречали колокольным звоном, в другом он сам, заметьте — сам, был на молебне в его честь. Это же дискредитация нашей пролетарской, антирелигиозной по своей сути власти! Вот жалоба на изнасилование женщины, а эта — на конфискацию самогона. А это… это его собственноручное письмо. Только обнаглевший враг может так грозить военному комиссару, человеку пролетарского происхождения. Нате, полюбуйтесь!
Азин прочел вслух строки с крупными, корявыми, падающими назад буквами:
— «С батальоном своим налечу на Мамадыш и не оставлю от города камня на камне. Тебя же, гниду, выпорю нагайкой, хотя ты и комиссар. Да и не комиссар ты вовсе, а дерьмо собачье. Дрожи, сукин сын, в своем Мамадыше!»
— Как вам нравятся угрозы классового врага?
— Мне стиль его нравится! — захохотал Азин, передавая письмо Северихину. — Тут что-то не то. Мы же Дериглазова знаем.
— А как он малмыжское казначейство ограбил, знаете? Как миллион рублей татарам, своим дружкам, роздал, знаете? — резко спросил Саблин и ухмыльнулся.
Его белозубая ухмылка привела Азина в бешенство, он выдернул из рук Саблина портфель, швырнул к двери.
— Вон отсюда! Сию минуту вон!
Саблин выскочил из салон-вагона.
— Ты нажил себе смертельного врага, — сказал Пылаев.
— Плевал я на него! Кстати, откуда взялся этот тип? В штабе Второй армии я его не видел.
— Саблина перебросили к нам из армии Тухачевского. Он был полковым комиссаром, и вот — назначили следователем особого отдела, — ответил Пылаев.
— Кто же назначил-то? Главком фронта, что ли?
— Реввоенсовет Республики. По личному приказаний Троцкого, потому-то Саблин и чувствует себя так уверенно.
— Самоуверенный гусь! А Дериглазова я не отдам ему в лапы и суда не допущу или сам вместе с ним на скамью подсудимых сяду. Возьми эти жалобы, комиссар, твое святое дело — очищать правду от грязи. — Азин выбежал из салон-вагона.
— Про этот миллион могу целую былину рассказать, — повернулся Северихин к комиссару. — Особенно, как Дериглазов из малмыжского казначейства этот миллион спас, как его татары нам возвращали.
— Каждое слово с ядом, — вздохнул Пылаев, просматривая жалобы. — Если мы станем верить доносам, то загубим лучших борцов революции.
Азин вернулся с Дериглазовым. Комбриг заключил Северихина в объятия; долго похлопывали друг друга по спинам, по плечам, пыхтели, хмыкали, потом уселись за стол. Из своих купе вышли Ева, Лутошкин, Шурмин.
— Забудем бикбардинское дело! Ты на меня не злись, а злишься, то на! Дай в морду! — азартно молил Азин, подставляя щеку Дериглазову.
— Зачем город Мамадыш грозились стереть с лица земли? — весело допытывался Пылаев.
— Пронюхали про мое письмо? — Блаженное удовольствие расплылось по шершавой физиономии Дериглазова, словно все признали его необыкновенные способности расправляться со своими врагами. — Мамадышский ворюга будет знать, как озоровать со мной. У моей супружницы коня конфисковал, разве не стервец он после этого? Что касаемо Мамадыша, ну, там камня на камне, так это в шутку. Я свой Мамадыш люблю.
— А вы в бога верите? — спросил Пылаев.
— Тыщи лет мудрецы бьются над вопросом, есть бог, нет бога, а ты хочешь, чтобы я с бухты-барахты ответил? Подумаю — нет бога, — а кто небо, а кто солнце, а кто землю придумал? Кто бабу сочинил? Если ее не бог создал, тогда кто же? Дьявол?.. Одним словом, вопрос о боге для меня еще в полном тумане.
— Почему вас попы с колокольным звоном встречают?
— А вот это са-вер-шенно иной вопрос! Уж так застращали мужиков антихристом, что в деревнях при нашем появлении все трясутся. Я же, как займу село, шлю нарочного за попом: «Звони в колокола, начинай обедню». Сам при всем народе в церкви морду крещу, бабы и старики смотрят: «Э, думают, какой же он антихрист!»
Разговор разгорался, легко перескакивая с одной темы на другую.
— Мы живем в век идейной борьбы, — говорил Пылаев.
— Страсти сильнее идей, — возражал Лутошкин.
— Всякая страсть социальна. Возьмите лозунг: кто не работает, тот не ест. В нем идея нашей революции, а какая бездна страсти в этой идее! Тут и борьба классов, и судьба народа, и судьбы отдельных людей, и воспитательное значение всякого труда…
— Ну уж, только не всякого, — запротестовал Игнатий Парфенович. Труд будет бессмысленным, когда трудятся рабы, и преступным, если палачи и тюремщики. Бывает, что и они трудятся в поте лица своего.
— При социализме человек станет относиться к труду как к религии. Я верю в божественную силу труда, — упрямо повторил Пылаев.
— Божественная сила труда? — Игнатий Парфенович был поражен непривычным сочетанием знакомых слов. — Что же даст обожествленный труд людям?
— Всеобщее счастье…
— Общего счастья нет. У каждого свое представление о счастье.
— А мы дадим одно понятие, новое.
— Каким же оно будет?
— Я и сам пока не знаю. Произведем опыт, прикинем, примерим…
— Это невозможно, невозможно! — разволновался Игнатий Парфенович. Невозможно, чтобы люди радовались и страдали одинаково.
— Ну, страдать-то может каждый по-своему, — неловко пошутил Пылаев. В истории есть такие примеры.
— А-а, не говорите мне про историю! Ничто так не действует на людей, как страх перед опасностью. Люди всегда беззащитны перед бедой.
— Любит русский интеллигент выдумывать, — насмешливо заметил Пылаев. — Сочинять себе несуществующих врагов — постоянная его забота.
Ева слушала эти споры и смотрела на всех чистыми, проникновенными глазами. Тогда все они, словно по внезапному уговору, перестали говорить о политике и предались наивным воспоминаниям, как это часто бывает среди молодых людей.
Все вспоминали свое отрочество, и каждому казалось, что в голубой высоте неба поют звонкие трубы и струи звуков льются на землю. Это чувство захлестывало их целиком, и радость их была терпкой, как запах вереска.
Наступившая ночь дышала прелью прошлогодних листьев, бормотала ручьями, озарялась кострами. В час, когда утомленные бойцы спали где попало, аромат земли становился сильнее запахов пороха, ружейного масла, ржавого железа.
Азин, Пылаев, Ева, Северихин, Дериглазов, Лутошкин, Шурмин сидели, сдвинув головы, упираясь плечами друг в друга.
— Разве можно забыть луга перед рассветом? Бежишь по седой траве, а подошвы жалит роса. Выскочишь к озеру, да так и замрешь: кувшинки еще не раскрылись, листья круглые, толстые, не шелохнутся, — восторженно говорила Ева. Вздохнув всей грудью, уже совершенно некстати добавила: — Когда выйду замуж, стану рожать одних девочек.
— Это почему же? — спросил Пылаев.
— Девочки будут — войны не будет…
Тогда они заговорили о великой, неистребимой силе материнской любви.
— Не забуду я последних слов матушки, — вспоминал Дериглазов. — Перед смертью своей сказала она: «Когда, сынок, хоронить меня станешь, смотри шапку-то не снимай. Простудиться можно…»
Слова эти потрясли их. Они долго молчали, ведь никто еще не знал более сильной любви, чем материнская. Молчание нарушил Шурмин, прочитал по памяти чьи-то стихи:
>
Но дважды ангел протрубит;
На землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет…
— «И сын от матери отпрянет», — повторил последнюю строку Пылаев. Заметьте: не мать, а сын отпрянет. Это подсознательно сказалось, поэт, может, и не думал, а сердце его сказало так. Не страшно умереть — страшно потеряться в памяти человеческой…
— Ты прав, Пылаев, — согласился Северихин. — Боюсь быть похороненным в чужой земле. Хорошо лежать у родных могил, но только солдата хоронят там, где он упал.
— Бросьте вы о смерти! — поморщился Азин. — Мы живем в дни великой социальной бури. Если нет поэтов, воспевших нашу юность, пусть явятся для прославления нашего натиска…
Они безотчетно старались уберечь в памяти все, что исчезало под действием новых впечатлений. Самая беззаботная часть их жизни уже окончилась, новая началась войнами, революциями. Еще никто из них не знал, что станет делать, когда окончится война, но все они верили в необыкновенное будущее. Жизнь после революции представлялась им продолжением их отрочества — все с теми же золотистыми горизонтами, синими ландшафтами, струями ясных звуков, льющихся с высоты.
Короткие светлые ночи озарялись трубными кликами, гоготаньем, стонами, свистом, писком, хлопаньем крыльев, а в затонах и заводях жила полнозвучная тишина. Опрокинувшись в водяную зыбь, цвело двойное небо. На мелком песчаном дне лежали тени дубов, со дна поднимались белесые горошины воздуха. Утки проглатывали их, словно жемчужины, пичуги пили с пихтовой хвои росу, соловьи прочищали горлышки перед песней любви и подступающего цветенья.
Но об этом весеннем сияющем мире не хотели знать люди.
Вторая армия, сжавшаяся почти до одной азинской дивизии, окопалась на правом берегу реки. Азин вернулся к тем самым Вятским Полянам, откуда прошлым летом его отряд начинал поход на Казань.
Штаб командарма Шорина тоже находился в Вятских Полянах, на пароходике «Король Альберт». Пароходик стоял у железнодорожного моста, под глинистым обрывом.
Азин взбежал по сходням на палубу, полюбовался горбатыми пролетами моста: головокружительно неслись воды, но с такой же быстротой летел вверх по реке и огромный мост.
Азин вошел в пароходный салон. Салон с трудом вмещал обеденный стол, кожаный диван, пару глубоких кресел, пузатый буфет, пианино.
Командарм разговаривал по прямому проводу.
Азин сел в кресло, оно подалось под ним, как моховой пласт. Он старался не слушать командарма, но улавливал его слова против своего желания.
— Катастрофы мы избежали, но какой ценой? В отдельных полках осталось по полсотни бойцов. Красноармейцы и командиры много раз участвовали в штыковых схватках, в рукопашных боях. Если бы я приказал умереть всем умерли бы, товарищ главком. Но ведь нам надо жить для победы. — Командарм замолк. Запавшие его глаза мельком глянули на Азина, потом снова зазвучал его хриплый, отрывистый бас: — Составить списки для награждения никак не могу, товарищ главком. Или всех награждать, или никого…
Шорин, перестав диктовать телеграфисту, сел напротив Азина, собрал морщины на рыжем лице.
— Мой мальчик, ты мужаешь, — сказал он с неожиданной задушевностью. Я рад! Ты теперь не просто воюешь, ты осмысливаешь каждый бой. Это осмысливание меняющихся во время боев событий очень важно. Для армии Колчака гражданская война — или все, или ничего, для нас — только все! Выйдем-ка на берег, — предложил командарм, вставая и беря суковатую палку.
В высоком небе пел жаворонок. Опершись на палку, командарм отыскал место, в котором самозабвенно звенела пичужка, ткнул палкой в эту недосягаемую точку.
— Заливается, пахать зовет. Бойцы тоскуют, мужики ведь. Ты, Азин, парень городской, не знаешь, что такое тоска по земле. — Командарм поднял комок влажной земли, растер в пальцах, понюхал. — Пахать пора, Азин.
Они шли к мосту. С зеленой кручи хорошо проглядывался весенний разлив, отсеченный темной кромкой лесов. От моста прямой полосой уходила к горизонту железнодорожная насыпь, и только она да луговые гривы приподнимались над полыми водами. Левобережное предместье и насыпь удерживал Северихин, — противник не мог до спада воды начать переправу.
— Есть у меня мыслишка, Азин. — Командарм обвел палкой горизонт. Белые выпустили из рук инициативу, они ведь тоже измочалены, но знают: скоро мы начнем контрнаступление. Вопрос только в том, где мы начнем наступать. Белые уверены, что с предмостного плацдарма, — ничего не скажешь, удобный плацдарм.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92