https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/elektricheskiye/
«А ведь прав Долгушин, что в России больше не рождаются гении. Племя литературных гигантов вымерло, Россия опустошена преступлениями, прохвост и шпион стали ее героями. Пролетарий борется с буржуем за перераспределение прав и богатств, им нет дела до взлетов творческого духа, до поэзии, до истории». Маслов остановился, пораженный неожиданной мыслью. «Для чего же надо сохранять на бумажном листке движение истории? Она подделывается тогда, когда делается, и сам я тоже фальшивомонетчик истории. Куда же идти? Да, ведь я иду в кабак!»
Он пошел к городской площади, на которой вздымал в вечернее небо свои синие купола казачий собор. Закат, стекая с куполов, окрашивал стены в синее пламя. Маслов вспомнил, что в прошлом году атаман Анненков похитил из этого собора знамя Ермака.
«Стервец! Украл русскую реликвию и с ней воюет против русских».
А он, прапорщик Маслов, русский дворянин, поэт, против кого сражается он? Против своего народа?
Улюлюканье, гогот, свист оглушили Маслова. У собора толпились люди, а на ограде висели рисованные цветными карандашами портреты: Антон Сорокин печальный, Антон Сорокин — улыбающийся, Антон Сорокин — плачущий. «Жизнь короля сибирских писателей», — кровавыми буквами извещал плакат.
Увидев в кольце любопытных самого Антона Сорокина, поэт стал пробираться к нему. Агент из военного полевого контроля строго спрашивал, для чего Сорокин вывесил свои портреты.
— А почему повсюду портреты какого-то навозника? Я живу здесь двадцать лет и только что полез на забор, а навозник уже все стены запакостил…
— Это кто же навозник?
— Да хотя бы и ты. Навезли вас со всей России, — значит, навозники…
Озадаченный агент начал срывать портреты.
— Ну и свобода, ну и равенство! — насмешливо приговаривал Сорокин, и серое, чахоточное лицо его просияло.
— Пошли в управление контроля, там тебе покажут свободу, научат равенству, — сказал агент.
— Оставьте его в покое! — крикнул Маслов. — Привет Антону Сорокину!
Агент знал, что Маслов из ближайшего окружения адмирала, и, козырнув поэту, отошел. Толпа распалась.
— Ты куда? — спросил Сорокин.
— В «Летучую мышь» пойдем?
— Что станем делать?
— Пить вино, читать стихи.
Кабачок омской богемы находился в полуподвале, на редкость мрачном и скучном, и все же его любили поэты, певички, артисты. В «Летучую мышь» заглядывали дамы великосветского общества, офицеры, банкиры, филеры, здесь гуляли чехи, англичане, французы, японцы. Тайно торговали кокаином, опиумом, золотой валютой, женским телом.
Маслов и Сорокин заняли столик у маленькой сцены. Освещаемые колеблющимся дымным светом свечей, они пили скверное вино, спорили о поэзии, осыпали друг друга колкостями и, как никто здесь, нуждались друг в друге.
— У тебя не хватает раскованной дерзости, ты чересчур уважаешь авторитеты, — издевался Антон Сорокин. — Твой талант направлен к одной цели — как бы не обсказаться смелым словечком. Ты всегда будешь второстепенным поэтом третьего ряда.
— А тебе хочется жить в состоянии дикой свободы? Вот у тебя избыток бесцеремонности и демагогии, это ставит твою поэзию на уровень злобы дня, — возражал Маслов.
— То-то, что злобы дня! Стихи должны бить, как в морду подкова. За дешевую демагогию верховный загоняет в каталажку, на каждое честное слово надевает намордник. — Сорокин сдвинул на кончик облупленного носа очки, и глаза — черные, матового блеска, дьявольской глубины — скользнули по Маслову. — В Колчаковии ложь стала необходимостью, правда опаснее революции, не потому ли вы устраиваете спектакли с виселицами на всех площадях Сибири?
— Политика не тема для поэтических бесед, — миролюбиво возразил Маслов. — И нельзя не верить в авторитеты.
— Самые передовые идеи стареют, самые великие авторитеты умирают. «Все подвергай сомнению», — советовал Маркс. Я следую его совету.
— Ты сказал о наморднике на честное слово, Антон. Ну что же, цензура оберегает нас самих от себя, только и всего. А ты — намордник.
— Развитие мысли за всю историю человечества в глазах цензоров выглядело как ересь, — усмехнулся Антон Сорокин. — Только такие поэты, как ты, не боятся цензуры. Чего бояться блеска там, где ничего не блещет.
В кабачке пошумливали опьяневшие прапорщики, взвизгивали дамы, начинали затейливые споры чехи. На дощатой сцене вспыхнул огонь, появились и сели у костра четыре одетых в отрепья человека. Это был знаменитый в Сибири ансамбль «Бродяги». Четыре баса грянули: «Бродяга к Байкалу подходит, о родине что-то поет», — и кабачок словно продуло ветром.
Антон Сорокин не сводил взгляда с темных, как бы высеченных из мрака певцов. Каторжная песня была для него родной и нетленной и вызывала тоскливую любовь к Сибири.
Маслов, прикрыв веки, тоже слушал песню. Кабак словно наполнился светлым туманом, кедры и сосны, и вершины хребтов, и байкальские воды возникали из него, как из сна. На какие-то мгновения Маслов унесся в будущее, неясное, как туман. Из этого тумана проступали только выразительные глаза Антона Сорокина да его сухой, страдальческий рот.
— У поэтов есть общий язык с природой, но мы не понимаем друг друга. Нас разъединяет политика, отталкивают идеи, — грустно сказал Антон Сорокин.
— Не хочу я спорить, потому что ты все переводишь в плоскость политики. Меня же интересует одна литература. Она, словно Тихий океан с его бесчисленными островами, неоглядна. Мой остров — лирическая поэзия.
— Тогда читай стихи.
Маслов отбросил со лба желтые волосы, в глазах, сизых и узких, зажглось отражение свечи.
Мы носим воду в декапот
Под дикой пулеметной травлей.
Вы рассказали анекдот
Об императоре, о Павле,
Не правда ль, странный разговор
В лесу, под пулеметным лаем?
Мы разошлись и не узнали
Живет ли каждый до сих пор,
Но нас одна и та же связь
С минувшим непрестанно вяжет…
А кто о нашей смерти, князь,
С тоской грядущему расскажет?
От мира затворясь упрямо,
Как от чудовищной зимы,
Трагичный вызов Вальсингама,
Целуясь, повторяем мы.
Ведь завтра тот, кто был так молод,
Был всеми славлен и любим,
Штыком отточенным проколот,
Свой мозг оставит мостовым…
— Последние строчки словно удар ножа. Ты, Маслов, все же поэт, и это роднит нас, хотя наши профессии исключают всякое духовное родство. Ты официальный убийца в мундире, я — мирный счетовод. Но я говорю тебе жизнь убить невозможно…
— Брось, Антон, — попросил, морщась, Маслов. — Я устал от пушечного грома и револьверного лая. Я хочу тишины. И еще тоскую по будничной мудрости жизни. — Подвижные брови Маслова напряглись, ноздри раздулись; он смотрел, не отрываясь, в иссушенное лицо Антона Сорокина, словно ждал от него неведомых истин.
— Поэты ищут краски и запахи, что придают жизни аромат и вкус. Поэтов всегда волнуют трепетные поиски истины. Любви! Счастья! Счастье заключено в поисках счастья, а ты толкуешь о какой-то будничной мудрости, — сказал Сорокин. — Вздор! Жить в одной созерцательной тишине невозможно. Как счетовод я живу бесшумно, как поэт готовлю новый скандал верховному правителю России. Бунтую против зла и несправедливости, а я ведь тоже люблю поэзию. И вот вместо лирических вечеров устраиваю скандалы политического характера, и каждая стерва может перегрызть мне горло. На днях обратился с воззванием закрыть сумасшедшие дома. Вся Сибирь сошла с ума, и нет нужды держать сумасшедших в заключении. А мания безумия совершенно небывалая — боязнь красного цвета. «Стоит пронести по улице красный флаг — моментально затрещат револьверы», — писал я в своем воззвании.
— Зачем тебе это? — тоскливо спросил Маслов. — Ведь тебя действительно измордует первая шавка.
Маслов был свидетелем скандалов Антона Сорокина, дважды спасал его от полевого военного контроля. Маслов не понимал причин, толкавших застенчивого, скромного человека на скандалы. На опасные к тому же скандалы.
— У тебя отважное сердце, ты обладаешь острым умом. Для чего же тебе бессмысленные поступки, Антон?
— Сейчас лучше быть идиотом, чем мудрецом. Сегодня я спасаю большевиков от колчаковских жандармов, завтра спасу от красных тебя. Спасу лишь только потому, что ты поэт, — рассмеялся Антон Сорокин. — Я мягкий, я эластичный? Врешь ты все, Маслов! В моих жилах течет жаркая кровь авантюриста…
Звон гитар, разухабистый хор заглушили слова Антона Сорокина:
Наши наших в морду бьют,
Чехи сахар продают…
С разными вариациями хор исполнил такие же частушки про французов, англичан, американцев. Маслов морщился, словно от зубной боли, слух его оскорбляла балаганная грубость частушек.
Рядом с ними спорили полупьяные прапорщик и капитан. Сперва спорили приглушенно, боязливо, наконец прапорщик распалился:
— Адмирал — правитель, который есть, но которого не существует. Он виновник всех наших несчастий, а я еще должен улыбаться? Что за проклятие повисло над нами! С красными деремся мы, поручики и прапорщики, мы побеждаем, нас предают…
— Твоя болтовня — уже предательство, — сказал капитан.
— Чистого предательства нет, есть обстоятельства, вынуждающие к нему…
Капитан пристукнул кулаком по столешнице.
— Твое счастье, что я не шпион. Беда же адмирала в том, что каждый сопливый прапорщик вроде тебя делает у него политику. Прапорщики устраняют неугодных деятелей, прапорщики ужасают мужиков, прапорщики грабят буржуев. Ты забыл, какие фокусы вытворяет офицерская каста в Омске?
— А я и не помнил. Я кормил вшей на фронте, а тыловая сволочь закрепляла свои успехи моей кровью. Тыловые офицеры гоняются за призраком власти, хотят казаться сильными, вместо того чтобы быть сильными. Нас же, фронтовиков, адмирал обманул самым подлым образом.
— В чем ты видишь обман?
— Наше самопожертвование оплевано, наш патриотизм осмеян. Мы защищали Россию от немцев, защищаем ее от большевизма, а кланяемся своим же военнопленным. Раненый русский офицер умоляет чешского солдата взять его в товарный вагон — до такого срама мы еще не опускались. Я, прапорщик белой армии, должен козырять какому-то генералу Сыровому. Он и генералом-то стал по прихоти Колчака.
— Адмирал имеет право давать звания, на то он и верховный правитель. — Капитан опять пристукнул кулаком. — На то он и диктатор.
— В омской тюрьме ночью расстреливают арестантов, подозреваемых в партизанстве. На рассвете военный трибунал приговаривает расстрелянных к смертной казни. В полдень уже известно — расстрелянные не партизаны, а мирные обыватели. Вот и весь кодекс его диктатуры.
Дверь распахнулась, оркестр перестал играть, офицеры вставали, прищелкивая каблуками, отдавая честь.
В кабачок вошли Колчак и Анна Тимирева, сопровождаемые охранниками. Госпожа Тимирева прошла к столику так, словно пронесла хрустальный сосуд.
Маслов, задыхаясь от покорной нежности, не сводил взгляда с властных, веселых ее губ: казалось невероятным, что в пропахшей винным перегаром атмосфере молча улыбается женщина, одно слово которой сделало бы его счастливым.
На сцене опять заиграл оркестрик. Появилась рыжеволосая певичка, объявила надтреснутым голоском:
— «Гори, гори, моя звезда», любимый романс его превосходительства адмирала Колчака…
Адмирал слушал давно позабытый романс, упершись локтями в столик, подавшись вперед; Анна сидела прямо, победоносно, стараясь уловить смысл романса. Слова возникали и таяли — недоговоренные, непрочувствованные, оставляя легкое беспокойство.
— Современный романс на стихи Георгия Маслова, лучшего поэта Сибири, — объявила певичка.
Ее надтреснутый голосок стал унылым и плачущим, мелодия тускло замерцала в прокуренном воздухе. Маслов недовольно завертелся на стуле, к нему подбежал лакей с бутылкой шампанского, завернутой в снеговую салфетку. Хлопнула пробка, взыграла искристая струя.
— Презент от его превосходительства, — шепнул лакей.
— Вроде шубы с барского плеча! — Антон Сорокин поднялся со стула. Тише, вы, навозники, когда говорит Антон Сорокин — мозговой центр Сибири! Я думаю — я великий писатель, но, возможно, я только хороший счетовод. Другие думают, что они новые наполеоны, а на деле обыкновенное дерьмо…
В зале стало неприятно тихо, все повернулись к Сорокину.
— Предлагаю тост за такого же великого человека, как я. За адмирала Колчака! Пожелаем адмиралу вернуться на военный корабль, а не томиться в степном городишке, где нет ни моря, ни эскадры.
— Я заткну тебе глотку! — Капитан вскочил со стула.
— Никто не поддерживает моего тоста? Тогда вы желаете зла нашему адмиралу. Я бы на его месте…
Охранники схватили за руки Сорокина, поволокли к выходу. Маслов бросился к столику адмирала.
— Он же безумец, ваше превосходительство! Он поэт, но он безумец. Что скажут иностранцы, если сажают в каталажку поэтов, ваше превосходительство!
— Не трогайте безумцев, — попросила Анна, кладя пальчики на рукав адмирала.
— Оставьте его! — Колчак вынул батистовый платок, брезгливо вытер ладони. — Пойдемте, Анна Васильевна. Здесь душно.
3
Пасмурный сидел адмирал в домашнем кабинете миллионера Злокозова.
Богатейший человек, Злокозов кроме золотых приисков на Урале имел сталелитейный завод в Златоусте, паровые мельницы в Петропавловске и Омске, большую дачу в урочище Боровом, под Кокчетавом. Теперь Злокозов гордился, что в его омском особняке поселился верховный правитель России: это придавало и дому, и фамилии фабриканта особый, исторический отблеск.
Десять великолепно обставленных комнат были в распоряжении адмирала и Анны Васильевны. Она, правда, усмешливо говорила, что обстановка похожа на смесь купеческого жирного тщеславия и мещанской изысканной лжи.
Квартиру адмирала охраняли стрелки Мильдсексского батальона, выделенные командиром английского экспедиционного отряда. Адмирал никому не доверял, кроме этих стрелков: англичане были самыми надежными его союзниками.
Адмирал нервно и торопливо курил, положив ноги на решетку камина. Неопределенная тревога овладевала им, словно в кабинете находилось что-то незримое, но угрожающее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92
Он пошел к городской площади, на которой вздымал в вечернее небо свои синие купола казачий собор. Закат, стекая с куполов, окрашивал стены в синее пламя. Маслов вспомнил, что в прошлом году атаман Анненков похитил из этого собора знамя Ермака.
«Стервец! Украл русскую реликвию и с ней воюет против русских».
А он, прапорщик Маслов, русский дворянин, поэт, против кого сражается он? Против своего народа?
Улюлюканье, гогот, свист оглушили Маслова. У собора толпились люди, а на ограде висели рисованные цветными карандашами портреты: Антон Сорокин печальный, Антон Сорокин — улыбающийся, Антон Сорокин — плачущий. «Жизнь короля сибирских писателей», — кровавыми буквами извещал плакат.
Увидев в кольце любопытных самого Антона Сорокина, поэт стал пробираться к нему. Агент из военного полевого контроля строго спрашивал, для чего Сорокин вывесил свои портреты.
— А почему повсюду портреты какого-то навозника? Я живу здесь двадцать лет и только что полез на забор, а навозник уже все стены запакостил…
— Это кто же навозник?
— Да хотя бы и ты. Навезли вас со всей России, — значит, навозники…
Озадаченный агент начал срывать портреты.
— Ну и свобода, ну и равенство! — насмешливо приговаривал Сорокин, и серое, чахоточное лицо его просияло.
— Пошли в управление контроля, там тебе покажут свободу, научат равенству, — сказал агент.
— Оставьте его в покое! — крикнул Маслов. — Привет Антону Сорокину!
Агент знал, что Маслов из ближайшего окружения адмирала, и, козырнув поэту, отошел. Толпа распалась.
— Ты куда? — спросил Сорокин.
— В «Летучую мышь» пойдем?
— Что станем делать?
— Пить вино, читать стихи.
Кабачок омской богемы находился в полуподвале, на редкость мрачном и скучном, и все же его любили поэты, певички, артисты. В «Летучую мышь» заглядывали дамы великосветского общества, офицеры, банкиры, филеры, здесь гуляли чехи, англичане, французы, японцы. Тайно торговали кокаином, опиумом, золотой валютой, женским телом.
Маслов и Сорокин заняли столик у маленькой сцены. Освещаемые колеблющимся дымным светом свечей, они пили скверное вино, спорили о поэзии, осыпали друг друга колкостями и, как никто здесь, нуждались друг в друге.
— У тебя не хватает раскованной дерзости, ты чересчур уважаешь авторитеты, — издевался Антон Сорокин. — Твой талант направлен к одной цели — как бы не обсказаться смелым словечком. Ты всегда будешь второстепенным поэтом третьего ряда.
— А тебе хочется жить в состоянии дикой свободы? Вот у тебя избыток бесцеремонности и демагогии, это ставит твою поэзию на уровень злобы дня, — возражал Маслов.
— То-то, что злобы дня! Стихи должны бить, как в морду подкова. За дешевую демагогию верховный загоняет в каталажку, на каждое честное слово надевает намордник. — Сорокин сдвинул на кончик облупленного носа очки, и глаза — черные, матового блеска, дьявольской глубины — скользнули по Маслову. — В Колчаковии ложь стала необходимостью, правда опаснее революции, не потому ли вы устраиваете спектакли с виселицами на всех площадях Сибири?
— Политика не тема для поэтических бесед, — миролюбиво возразил Маслов. — И нельзя не верить в авторитеты.
— Самые передовые идеи стареют, самые великие авторитеты умирают. «Все подвергай сомнению», — советовал Маркс. Я следую его совету.
— Ты сказал о наморднике на честное слово, Антон. Ну что же, цензура оберегает нас самих от себя, только и всего. А ты — намордник.
— Развитие мысли за всю историю человечества в глазах цензоров выглядело как ересь, — усмехнулся Антон Сорокин. — Только такие поэты, как ты, не боятся цензуры. Чего бояться блеска там, где ничего не блещет.
В кабачке пошумливали опьяневшие прапорщики, взвизгивали дамы, начинали затейливые споры чехи. На дощатой сцене вспыхнул огонь, появились и сели у костра четыре одетых в отрепья человека. Это был знаменитый в Сибири ансамбль «Бродяги». Четыре баса грянули: «Бродяга к Байкалу подходит, о родине что-то поет», — и кабачок словно продуло ветром.
Антон Сорокин не сводил взгляда с темных, как бы высеченных из мрака певцов. Каторжная песня была для него родной и нетленной и вызывала тоскливую любовь к Сибири.
Маслов, прикрыв веки, тоже слушал песню. Кабак словно наполнился светлым туманом, кедры и сосны, и вершины хребтов, и байкальские воды возникали из него, как из сна. На какие-то мгновения Маслов унесся в будущее, неясное, как туман. Из этого тумана проступали только выразительные глаза Антона Сорокина да его сухой, страдальческий рот.
— У поэтов есть общий язык с природой, но мы не понимаем друг друга. Нас разъединяет политика, отталкивают идеи, — грустно сказал Антон Сорокин.
— Не хочу я спорить, потому что ты все переводишь в плоскость политики. Меня же интересует одна литература. Она, словно Тихий океан с его бесчисленными островами, неоглядна. Мой остров — лирическая поэзия.
— Тогда читай стихи.
Маслов отбросил со лба желтые волосы, в глазах, сизых и узких, зажглось отражение свечи.
Мы носим воду в декапот
Под дикой пулеметной травлей.
Вы рассказали анекдот
Об императоре, о Павле,
Не правда ль, странный разговор
В лесу, под пулеметным лаем?
Мы разошлись и не узнали
Живет ли каждый до сих пор,
Но нас одна и та же связь
С минувшим непрестанно вяжет…
А кто о нашей смерти, князь,
С тоской грядущему расскажет?
От мира затворясь упрямо,
Как от чудовищной зимы,
Трагичный вызов Вальсингама,
Целуясь, повторяем мы.
Ведь завтра тот, кто был так молод,
Был всеми славлен и любим,
Штыком отточенным проколот,
Свой мозг оставит мостовым…
— Последние строчки словно удар ножа. Ты, Маслов, все же поэт, и это роднит нас, хотя наши профессии исключают всякое духовное родство. Ты официальный убийца в мундире, я — мирный счетовод. Но я говорю тебе жизнь убить невозможно…
— Брось, Антон, — попросил, морщась, Маслов. — Я устал от пушечного грома и револьверного лая. Я хочу тишины. И еще тоскую по будничной мудрости жизни. — Подвижные брови Маслова напряглись, ноздри раздулись; он смотрел, не отрываясь, в иссушенное лицо Антона Сорокина, словно ждал от него неведомых истин.
— Поэты ищут краски и запахи, что придают жизни аромат и вкус. Поэтов всегда волнуют трепетные поиски истины. Любви! Счастья! Счастье заключено в поисках счастья, а ты толкуешь о какой-то будничной мудрости, — сказал Сорокин. — Вздор! Жить в одной созерцательной тишине невозможно. Как счетовод я живу бесшумно, как поэт готовлю новый скандал верховному правителю России. Бунтую против зла и несправедливости, а я ведь тоже люблю поэзию. И вот вместо лирических вечеров устраиваю скандалы политического характера, и каждая стерва может перегрызть мне горло. На днях обратился с воззванием закрыть сумасшедшие дома. Вся Сибирь сошла с ума, и нет нужды держать сумасшедших в заключении. А мания безумия совершенно небывалая — боязнь красного цвета. «Стоит пронести по улице красный флаг — моментально затрещат револьверы», — писал я в своем воззвании.
— Зачем тебе это? — тоскливо спросил Маслов. — Ведь тебя действительно измордует первая шавка.
Маслов был свидетелем скандалов Антона Сорокина, дважды спасал его от полевого военного контроля. Маслов не понимал причин, толкавших застенчивого, скромного человека на скандалы. На опасные к тому же скандалы.
— У тебя отважное сердце, ты обладаешь острым умом. Для чего же тебе бессмысленные поступки, Антон?
— Сейчас лучше быть идиотом, чем мудрецом. Сегодня я спасаю большевиков от колчаковских жандармов, завтра спасу от красных тебя. Спасу лишь только потому, что ты поэт, — рассмеялся Антон Сорокин. — Я мягкий, я эластичный? Врешь ты все, Маслов! В моих жилах течет жаркая кровь авантюриста…
Звон гитар, разухабистый хор заглушили слова Антона Сорокина:
Наши наших в морду бьют,
Чехи сахар продают…
С разными вариациями хор исполнил такие же частушки про французов, англичан, американцев. Маслов морщился, словно от зубной боли, слух его оскорбляла балаганная грубость частушек.
Рядом с ними спорили полупьяные прапорщик и капитан. Сперва спорили приглушенно, боязливо, наконец прапорщик распалился:
— Адмирал — правитель, который есть, но которого не существует. Он виновник всех наших несчастий, а я еще должен улыбаться? Что за проклятие повисло над нами! С красными деремся мы, поручики и прапорщики, мы побеждаем, нас предают…
— Твоя болтовня — уже предательство, — сказал капитан.
— Чистого предательства нет, есть обстоятельства, вынуждающие к нему…
Капитан пристукнул кулаком по столешнице.
— Твое счастье, что я не шпион. Беда же адмирала в том, что каждый сопливый прапорщик вроде тебя делает у него политику. Прапорщики устраняют неугодных деятелей, прапорщики ужасают мужиков, прапорщики грабят буржуев. Ты забыл, какие фокусы вытворяет офицерская каста в Омске?
— А я и не помнил. Я кормил вшей на фронте, а тыловая сволочь закрепляла свои успехи моей кровью. Тыловые офицеры гоняются за призраком власти, хотят казаться сильными, вместо того чтобы быть сильными. Нас же, фронтовиков, адмирал обманул самым подлым образом.
— В чем ты видишь обман?
— Наше самопожертвование оплевано, наш патриотизм осмеян. Мы защищали Россию от немцев, защищаем ее от большевизма, а кланяемся своим же военнопленным. Раненый русский офицер умоляет чешского солдата взять его в товарный вагон — до такого срама мы еще не опускались. Я, прапорщик белой армии, должен козырять какому-то генералу Сыровому. Он и генералом-то стал по прихоти Колчака.
— Адмирал имеет право давать звания, на то он и верховный правитель. — Капитан опять пристукнул кулаком. — На то он и диктатор.
— В омской тюрьме ночью расстреливают арестантов, подозреваемых в партизанстве. На рассвете военный трибунал приговаривает расстрелянных к смертной казни. В полдень уже известно — расстрелянные не партизаны, а мирные обыватели. Вот и весь кодекс его диктатуры.
Дверь распахнулась, оркестр перестал играть, офицеры вставали, прищелкивая каблуками, отдавая честь.
В кабачок вошли Колчак и Анна Тимирева, сопровождаемые охранниками. Госпожа Тимирева прошла к столику так, словно пронесла хрустальный сосуд.
Маслов, задыхаясь от покорной нежности, не сводил взгляда с властных, веселых ее губ: казалось невероятным, что в пропахшей винным перегаром атмосфере молча улыбается женщина, одно слово которой сделало бы его счастливым.
На сцене опять заиграл оркестрик. Появилась рыжеволосая певичка, объявила надтреснутым голоском:
— «Гори, гори, моя звезда», любимый романс его превосходительства адмирала Колчака…
Адмирал слушал давно позабытый романс, упершись локтями в столик, подавшись вперед; Анна сидела прямо, победоносно, стараясь уловить смысл романса. Слова возникали и таяли — недоговоренные, непрочувствованные, оставляя легкое беспокойство.
— Современный романс на стихи Георгия Маслова, лучшего поэта Сибири, — объявила певичка.
Ее надтреснутый голосок стал унылым и плачущим, мелодия тускло замерцала в прокуренном воздухе. Маслов недовольно завертелся на стуле, к нему подбежал лакей с бутылкой шампанского, завернутой в снеговую салфетку. Хлопнула пробка, взыграла искристая струя.
— Презент от его превосходительства, — шепнул лакей.
— Вроде шубы с барского плеча! — Антон Сорокин поднялся со стула. Тише, вы, навозники, когда говорит Антон Сорокин — мозговой центр Сибири! Я думаю — я великий писатель, но, возможно, я только хороший счетовод. Другие думают, что они новые наполеоны, а на деле обыкновенное дерьмо…
В зале стало неприятно тихо, все повернулись к Сорокину.
— Предлагаю тост за такого же великого человека, как я. За адмирала Колчака! Пожелаем адмиралу вернуться на военный корабль, а не томиться в степном городишке, где нет ни моря, ни эскадры.
— Я заткну тебе глотку! — Капитан вскочил со стула.
— Никто не поддерживает моего тоста? Тогда вы желаете зла нашему адмиралу. Я бы на его месте…
Охранники схватили за руки Сорокина, поволокли к выходу. Маслов бросился к столику адмирала.
— Он же безумец, ваше превосходительство! Он поэт, но он безумец. Что скажут иностранцы, если сажают в каталажку поэтов, ваше превосходительство!
— Не трогайте безумцев, — попросила Анна, кладя пальчики на рукав адмирала.
— Оставьте его! — Колчак вынул батистовый платок, брезгливо вытер ладони. — Пойдемте, Анна Васильевна. Здесь душно.
3
Пасмурный сидел адмирал в домашнем кабинете миллионера Злокозова.
Богатейший человек, Злокозов кроме золотых приисков на Урале имел сталелитейный завод в Златоусте, паровые мельницы в Петропавловске и Омске, большую дачу в урочище Боровом, под Кокчетавом. Теперь Злокозов гордился, что в его омском особняке поселился верховный правитель России: это придавало и дому, и фамилии фабриканта особый, исторический отблеск.
Десять великолепно обставленных комнат были в распоряжении адмирала и Анны Васильевны. Она, правда, усмешливо говорила, что обстановка похожа на смесь купеческого жирного тщеславия и мещанской изысканной лжи.
Квартиру адмирала охраняли стрелки Мильдсексского батальона, выделенные командиром английского экспедиционного отряда. Адмирал никому не доверял, кроме этих стрелков: англичане были самыми надежными его союзниками.
Адмирал нервно и торопливо курил, положив ноги на решетку камина. Неопределенная тревога овладевала им, словно в кабинете находилось что-то незримое, но угрожающее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92