https://wodolei.ru/catalog/unitazy/uglovye/
– Дело, значица, такое...
Мичман смущенно кашлянул в кулак. «Вот, черт, как же начать!»
– Да уж вижу, Артем Николаевич, какое дело.
Глаза Любы настороженно сузились. Уж больно необычен был этот приход, и сам мичман какой-то взволнованный и вроде бы не в своей тарелке. «Неужто подсыпается?» – подумала Люба с удивлением. Недавно с Лубенцовым разговор был, и вот – на тебе! Вот уж от кого не ожидала. Уж кто-кто, но мичман! Люба уважала его, чувствуя в нем и доброту, и совестливость. А тут вон как дело оборачивается! Все же мужик – он мужиком и остается: мимо бабы, не скосив глаз, не пройдет. Ишь, поллитру притащил, голубчик!
И Люба сразу от ворот поворот произвела:
– Только забирайте-ка вашу бутылочку, дорогой Артем Николаевич, и... скатеркой дорожка!
– Погоди, – опешил мичман. – Я же еще и не сказал...
Лысина его вспотела. Когда Кинякин волновался, у него почему-то всегда потела лысина.
«Вот, черт, так и знал – сердце вещало, что неправильно поймут его. Поди, думает, что он сам, к ней клинья бьет». И, набравшись духу, мичман брякнул:
– Ты бы это... пригласила бы Костю нашего. На чай. Потолковала б с ним... хм. Парень-то мается. И до греха недолго. Боюсь я за него. Ему женское... хм... слово надо.
Мичман запинался, вытирал вспотевшие ладони о штаны и все хотел, чтоб Люба сама догадалась, что к чему.
А у Любы глаза на лоб полезли. Щеки, уши, открытая белая шея пошли красными пятнами. Когда кровь схлынула, когда Люба пришла в себя, она по-гусиному зашипела:
– Я тебе что!.. А? Жук навозный! Чего удумал! Да я тебя!... А ну катись отсюда, гад ползучий!
– Ты погоди, погоди! Ты уразумей, – пытался еще что-то втолковать ей мичман.
– Я уразумела! Это ты уразумей, кобель плешивый! – Глаза ее косили от ярости, и взгляд был текуч и ускользающ.
– Дело-то общественное, чего ты взъярилась? – увещевал мичман и, сказав это, понял – совсем не в те ворота въехал.
– Общественное! – задохнулась от возмущения Люба. – Я тебе дам «общественное»! Ах ты пес бесстыжий! Да как язык-то у тебя повернулся такое предлагать?!
Люба схватила подвернувшуюся под руку сковородку. Белая, зло ощерясь мелкими плотными зубами, она наступала.
И мичман дрогнул. Он пятился, не упуская из виду сковородку.
– Белены объелась! Чего взъярилась-то? Я к тебе как к сознательному человеку, а ты!.. – пытаясь еще сохранить достоинство, вразумлял ее Кинякин.
– «К человеку!» – захлебнулась словами Люба, наступая на него широкой грудью. – Змей подколодный, чурбак осиновый! Убью!
Люба запустила сквородкой, мичман увернулся. Сковорода тяжко грохнула в стену, посыпалась штукатурка. Кинякин снарядом вылетел в коридор, захлопнул дверь, прижал спиной. «Убила бы, – подумал он. – Голову расколоть можно, чугун ведь. Вот сука!»
Кинякин, матерясь, спешным шагом прошел коридор, воздавая богу хвалу, что никто не видел его позора. Пригладив остатки волос на темечке, одернув китель, нарочито неторопливо дошел до своих дверей. Уже взявшись за ручку, вспомнил, что оставил бутылку на столе. «Все. Накрылась водочка! – с сожалением подумал он. – Не отдаст». И тут же обругал себя: «Пенек березовый! Надо было сначала раздавить поллитру, а потом уж заманивать».
О своей неудаче он никому не обмолвился.
А Люба, рухнув на стул, на котором только что восседал мичман, залилась в три ручья. Щеки горели, будто крапивой нажгло. Это за кого же они ее принимают, раз с такими предложениями приходят! Какая же славушка о ней идет! Господи! Нет ничего хужее, чем быть одинокой женщиной! Всяк тебя и обидит, всяк и пристанет, всяк и осудит. «Разнесчастная я горемыка! Чем я хужее других?» – причитала она вполголоса, чувствуя себя одинокой, обиженной, по-сиротски беззащитной.
Постепенно мысли ее перешли на Костю. Господи, неужели и впрямь такое с ним? Не будет же мичман на невинного наговаривать. Это еще Лубенцов мог бы сбрехнуть, а мичман нет, зря поклеп возводить не станет. За что же бог покарал Костю? Он же мальчик совсем. За какие грехи? Личико у него, как на иконе, – худенькое, темное, одни глазыньки, как небушко чистые, – светят. А в них боль. И промеж бровей страдальческая морщинка прорубилась, и а складках у рта – горькая горечь. Страсть-то какая! Ведь он и руки может на себя наложить! Сглупу-то погубит жизнь свою.
Люба даже привскочила, бежать хотела, будто Костя и вправду уже собрался порешить с собою. Но тут же села, и жгучая обида вновь удушливо взяла за горло, опять брызнули слезы. Дьявол лысый, явился – не запылился! Сват какой выискался. Это ж чего удумал! Вот удумал так удумал!
Люба убрала бутылку со стола, запрятала в шкафчик. Дудки уж, не получит! Это вместо платы за стыдобушку. Господи, вот дурак плешивый! Да кто так к женщине идет! Думает, бутылку поставит – и все. Вот ума-то не хватает у мужиков! Дураки дураками. Никак не могут попять, что женщина выбирает, она – и только она! – решает, быть или не быть тому, что мужик замыслил. А они думают, что они победили. Захочет женщина быть побежденной – «победит» мужик, а не захочет – пиши пропало. Любу вдруг пронял смех: она вспомнила, как мичман – задом, задом! – выскочил из комнаты. И про бутылку позабыл.
Мысли ее снова обратились к Косте. Жалостью сердце зашлось. Такой пригоженький, такой тихонький, воды не замутит. Он ей сразу приглянулся, как тогда за нитками пришел, сердцем почуяла она его чистоту. Тонкобровый, ясноглазый и губы бантиком – как у девочки. Нецелованный, поди, еще?
Неожиданно для себя подумала о тайном и тут же устыдилась своим мыслям, почувствовала, как жаром взялись щеки. Ох, бесстыжая! Не лучше мичмана. Но вдруг и оправдала Артема Николаевича. Он за человека болеет, он Косте-то как старший брат, вот и гложет его забота. Он, Артем-то Николаевич, только с виду строг да криклив, а душа-то у него добрая. Люба давно уже разгадала: кто здесь кто и какой. Опять же, ничего он постыдного и не сказал. Чего это вдруг ей пригрезилось! И впрямь – белены объелась.
Но хоть и оправдывала теперь Люба мичмана, но все же понимала: въявь ничего не сказано, но толковали-то о том самом, за что сковородкой запустила...
Смятенно думала Люба, не зная, кто прав из них – она ли, мичман ли?..
Люба, братцы, Люба; Люба, братцы, жить
С нашим старшиною не приходится тужить!..
Звонкие, не окрепшие еще голоса под открытым окном оборвали ее растерянные думы. Дергушин и Хохлов шли с залива и, как всегда, пели эту песенку возле ее окна. Пересмешники. Каждый раз вот так орут, выделяя слово «Люба». Одетые в водолазные серые свитера, в шерстяных фесках на голове и в кирзовых сапогах, они нарочно строевым шагом «пропечатали» по каменной тропинке. Ощеряясь до ушей, держали равнение на Любу, будто на адмирала. Зелененькие мальчишечки, им бы с мамками еще жить, а они под водой работают и вот что с ними приключается. Господи!
Опять подумала о Косте. Господи, ну за что ему такое наказанье! Вспомнила слова мичмана, что сказал он однажды за чаем: «Доктора говорят – потрясенье ему надо. Чтоб какая женщина помогла ему. Тогда, глядишь, направится малый, нормальным человеком станет». Устроила она мичману потрясенье сковородкой. Люба усмехнулась, но усмехнулась горько, не смешно ей было...
Наутро пришел Артем Николаевич. Вежливо постучался, отводя глаза, хмуро сказал:
– Мичманку оставил.
– Берите. – Люба кивнула на форменную фуражку, висевшую на гвозде.
Кинякин надел мичманку, потоптался у порога.
– Ты... это... извини меня.
– Чего уж, – горько усмехнулась Люба.
– Не хотел обидеть, видит бог.
Мичман мялся, не уходил, она видела – что-то сказать хочет.
– Ну, – подтолкнула Люба.
Кинякин отвел глаза:
– Ты все ж подумай...
– Ты... опять! – Люба задохнулась, из глаз брызнули слезы.
– Вот бабы! – недовольно поморщился мичман. – Ну чего реветь-то?
Он сокрушенно покачал головой.
– Ну чего я такого сказал? Подумаешь! Я ж к тебе как к взрослому человеку, по-товарищески, а ты в слезы да еще... за сковородку. Ты об нем подумай. Пораскинь мозгами-то.
– А обо мне ты подумал! – выкрикнула сквозь слезы Люба. – Что я тебе – сука какая?
– С чего ты взяла? – удивился мичман. – Я такого и в уме не держал. Человека спасать, надо.
– Я знаю, что вы обо мне думаете, – тихо, с горечью и почему-то успокаиваясь, сказала Люба. – Я по утрам-то встаю и дрожу: не измазали чем дверь. Аж сердце заходится, пока дверь отворю.
Мичману знаком был этот деревенский обычай – мазать дегтем ворота, когда хотят опозорить девку. – Я салки-то любому сверну, ежели кто посмеет, – заиграл желваками Кинякин. – Сказки только. Любому.
Потоптался, помолчал, глухо обронил:
– Я ведь тебя понимаю. Но он же вовек к девке не подступится, а в него веру надо вдохнуть.
– Ну и пущай кто другой веру эту вдыхает! – зло ответила Люба. – Чего ко мне-то липнете? Я вам что!..
– Не понимаешь, – с сожалением вздохнул Кинякин.
– А вы, кобели, понимаете.
– Костери, костери, а все ж запомни, об чем я сказал, – долдонил свое мичман.
– Настырный ты – у попа кобылу выпросишь.
– На кой мне кобыла! – осердился теперь мичман. – Мне человека надо спасти.
– Уйди с глаз, а то опять сковородки дождешься, – без зла и с какой-то покорной тоской предупредила Люба.
– Ладно, пошел, – вздохнул Кинякин. – Как пишут в газетах: высокие договаривающиеся стороны к согласью не пришли.
– Не пришли, – отрезала Люба. – Сват какой выискался. Иди, иди, не толкись тут!
«Чертова баба, сопрел с ней!» – чертыхнулся мичман, прикрывая за собою дверь.
Лубенцову и Косте предстояло уложить на «постель» параллельно два рельса на расстоянии пяти метров, чтобы потом, двигая по этим рельсам третий, равнять щебенку.
Они спустились в воду друг за другом. Видимость была отличной, метров десять, пожалуй. Редко такое выпадает водолазу, чаще на дне его встречает полумрак и плохая видимость, а то и вообще тьма, и работать приходится на ощупь. Приятно быть в светлой воде, приятно сознавать, что глубина невелика и опасности тут никакой. Век бы так работать! Сейчас вот солдаты опустят два рельса, и они с Лубенцовым установят их параллельно.
– Костя, гляди там! – предупредил Игорь Хохлов по телефону. – Сначала тебе майнаем.
– Давайте.
Костя передернул груза назад, на спину, поднял голову. В светлый, играющий бликами проем плота нырнула черная длинная тень. Неровно покачиваясь, приближалась, постепенно приобретая вид рельса. Спускали его на пеньковых концах.
– Потравливай помалу! – приказал Костя и подошел к рельсу, который уже касался груды щебня.
Костя взялся за рельс и потянул на место, обозначенное вбитыми колышками, которые еще вчера установил под водой мичман Кинякин. Когда рельс повис точно в назначенном месте, Костя приказал:
– Майнай сразу!
– Есть! – отозвался Игорь.
Рельс упал на щебень, поднял облачко веселого рыжего ила.
Костя отвязал тонкие канаты.
– Вира концы!
Извиваясь светлыми змеями, канаты ускользнули вверх. Ил размылся, осел толстым рыжим слоем на рельс, на щебенку, и снова стало светло и прозрачно.
На душе было легко и радостно. Мурлыкая песенку «Ты, моряк, красивый сам собою...», Костя нашел лом, спущенный еще заранее, и стал подвигать рельс на место. Мешала груда щебня. Пришлось ее разравнивать руками, и Костя, занятый своим делом, совсем забыл про Лубенцова. Он вздрогнул, когда услышал по телефону взволнованный голос Игоря Хохлова:
– Костя, помоги Вадиму! Быстрей!
Костя выпрямился и увидел Лубенцова, лежащего без движения. Еще не понимая, что произошло, Костя поспешил к нему. Только на подходе он разобрал, что Лубенцову придавило рельсом шланг.
– Быстрей! – торопил Игорь.
Костя попробовал приподнять рельс, но сил не хватило. Лихорадочно работала мысль: «Что делать? Как помочь?» Решение пришло самое простое. Он намертво уцепился руками в рельс и крикнул Игорю:
– Открой мне воздух на полный!
В шлеме мощно загудела воздушная струя. Костя перестал стравливать излишки, и сразу же начало раздувать скафандр, потянуло вверх, и Костя почувствовал нестерпимую боль в руках, но, стиснув зубы, не разжимал рук. «Только бы не вырвался! Только бы вытерпеть!» – молил он.
Рельс вытягивал ему жилы. Казалось, руки сейчас оторвутся, и тогда он с силой пушечного снаряда вылетит наверх, ударится снизу о плот. И иллюминаторы его только созвякают, тогда уж никто не поможет ни ему, ни Лубенцову.
Раздутый скафандр приподнял его с грунта вместе с рельсом. В глазах потемнело, пошли кровавые круги, руки выламывало из плеч. Он прохрипел:
– Поднял!
Сквозь рев воздуха в шлеме, сквозь звон крови в ушах пробились до сознания далекие слова Игоря:
– Все! Опускай!
Костя не видел, но понял, что Лубенцов выдернул свой шланг из-под рельса.
– Стоп воздух! – прохрипел Костя.
– Есть! – ответил Игорь.
Рев в шлеме прекратился, наступила тишина, которую знают только водолазы – глухая, непроницаемая, могильная.
Стравливая лишний воздух из скафандра, Костя до боли нажал головой клапан шлема. Он понимал, что если сейчас не бросит рельс, то, падая па грунт, обрубит себе пальцы – руки намертво прикипели к железу, и он не мог разжать их.
Костя не видел, как Лубенцов подставил лом между камнями и рельсом и смягчил удар. Костя упал на грунт, почувствовал резкую боль в пальцах.
– Костя, выходи наверх! – приказал по телефону Игорь.
Когда Костя поднялся по трапу, когда его раздели, он увидел, что кожа на пальцах сорвана до мяса – и рукавицы не помогли.
Рядом раздевали Лубенцова.
Мичман Кинякин орал на сержанта, стоящего на плоту:
– Олухи, кто так вяжет узлы! Так козу только привязывают, и то убежит!
Бледный сержант молча выслушивал ругань мичмана, перепуганные солдаты тоже молчали. Мичман Кинякин, красный, разъяренный, бегал вприпрыжку, как воробей, по палубе и распекал стройбатовцев:
– Чуть водолазов мне не угробили! Это вам не навоз заготовлять! Смотреть надо!
Из крика мичмана. Костя понял, что солдаты плохо завязали узлы на рельсе и рельс сорвался. Мог бы и убить Лубенцова наповал. Еще счастливо отделался.
Костя не работал, мичман дал ему несколько дней на поправку. И хотя руки его заживали и он уже разбинтовал их, но спускаться под воду еще не мог, и Костя помогал Сашке-коку на камбузе:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18