https://wodolei.ru/catalog/unitazy/monoblok/
Я решила искупаться. У косы оказалось совсем мелко - по щиколотку. Я стала искать места поглубже, и в это время прибежал ты - в трусах, с полотенцем через плечо. Я закричала: "Иди сюда, тут по шейку!" И вдруг поняла, что меня кружит и что выбраться из этого круженья мне никак не удается. Я изо всех сил плыла, но получалось какое-то бессмысленное барахтанье, и сил у меня становилось все меньше. "Даня, здесь омут!" - закричала я. Ты засмеялся - не поверил. Ведь под ногами сиял чистый желтый песок. А я уж совсем выбилась из сил. "Даня, помоги!" - и ушла под воду.
Очнулась в какой-то чудесной, ленивой слабости. Разлепила веки рядом ты, в мокрых трусах, зеленый, задыхающийся: "Жива?!" И: "Дышит! Дышит!" И над нами обоими - кто-то голый, корявый, чужой, с мокрым багром в руках. И этот кто-то поносит нас последними словами, по-украински, матерится же по-русски - страшно и малопонятно. "Бисовы диты! Суются, так их и так, в омута, таскай их, так их и так, оттуда! И черт с ними, и тонули бы, коли, не спросясь, лезут в воду! Тут уж утоппи за лето трое приезжих. Хорошо, что люди на молотьбе были, услыхали, как они пузыри пущают!" А мы с тобой лежали смирно и смотрели один на другого, и был в нас полный покой и отдых. И, может, с этого утра (ведь ты тогда, помнишь, бросился меня вытаскивать и сам ушел под воду) у нас с тобой как-то все прояснилось и пошло крепче и крепче.
Правда, и тогда мы с тобой еще ссорились иногда по пустякам, не разговаривали, дулись дня по два, по три (помнишь, как ты однажды шутя стал дергать меня вечером за косы, а я вдруг до слез обиделась!). И один раз после такой ссоры, когда я, злющая-презлющая, убежала с книжкой к млинам, на вершину холма за селом, ты подошел ко мне и сказал: "Давай не портить друг другу всякими нелепостями эти места и вообще эти дни, ладно?" И я уже забыла свою злобу и дала тебе руку. И вдруг ты нагнулся и руку мою поцеловал.
Я так удивилась! Я же знала твое отношение к девчонкам и всяким "воздыханиям". Посмотрела на тебя и увидела твои глаза, как у жеребенка (так говорила мама-Дуся), совсем другие, очень мои глаза. Поняла: скажи я, вели что-нибудь, и ты на все для меня пойдешь. Конечно, и у меня, наверно, вид был соответственный, потому что ты вдруг, не сказав больше ни слова, удрал к Кочубеевскому лесу. А я осталась, и все во мне переливалось, и пело, и блестело, как вода в маленькой счастливой речке.
Зато вечером, когда вылезла луна и мы все сидели под сливой в саду Диденок, ты объявил родителям: "Ну, мы с Лизой пошли бродить!" И я встала с самым непринужденным видом и вышла вслед за тобой. И, как только мы очутились под этим белым медовым светом, мы взялись за руки и побежали все вверх, вверх, к тем полынным холмам за селом, где стояли мои любимые млины. Крылья млинов отбрасывали черную тень, точно те большие старинные кресты над могилами Синеуса и Трувора, о которых ты мне рассказывал. Мы сели с тобой в этой тени на сухие бревна. Далеко, у Ворсклы, пели красиво, точно соловьи, лягушки, потом далекий голос запел песню про то, как ехали казаки и взяли в седло красавицу Галю. Позади млина, на кладбище, шелестели деревья. И мы даже не разговаривали - просто сидели и слушали и следили, как тает, растворяется в небе луна, как чуть начинает проступать на самом горизонте воздушная розовость. И я себе дала крепчайшую клятву: всегда, до самой смерти, помнить эту ночь, и все запахи, и все звуки, и твое лицо.
Вот что было в ту ночь, и, видишь, я и вправду все-все как есть запомнила, "закрепила на сетчатке", как ты говорил. И все то лето в Беликах, знойное, тяжелое, со жгучими суховеями, с запахами перегорелых трав, с твоей работой на колхозной молотилке и нашими ночными купаниями на косе, - все это навсегда во мне, и, наверно, нет, не наверно, а по самому большому счету, это лучшее изо всей моей жизни. И вспоминать это сейчас так нужно!
Письмо девятое
Сбудется ли? Неужто возможно такое счастье?! Говорят, немцы бегут. Понимаешь, Данька, что это значит: б е г у т н е м ц ы?!! Наши войска взяли Барвенково и другие города и продолжают наступать. Александр Исаевич прибежал сам не свой: ему удалось в госпитале подслушать разговор какого-то важного немца с его раненым приятелем: "Так что, вы уже сматываете удочки?" - спросил раненый. Тот кивнул: "Кажется, придется. О себе ты не беспокойся, всех вас вывезут, есть уже приказ". Господи, сердце заходится при одной мысли, что их могут прогнать отсюда и вообще из нашей страны! Через город мчатся на запад машины, полные награбленных вещей. Едут какие-то полицаи, чиновники, офицеры. Александр Исаевич говорит, что у всех плачевный вид. Только бы закрепиться нашим! Только бы эти слухи оказались правдой!
Письмо десятое
Такое ощущение, будто тебя на миг вытащили из глубокой ямы, показали небо, солнце, волю, а когда ты уже начал все это впивать в себя, снова сбросили в яму, где не видно даже света. Все кончилось! Опять висят приказы коменданта и бургомистра, опять люди ходят крадучись, опять в начальных школах преподают закон божий. Видно, наступление наших остановилось. У, какая тоска! Ледяной ветер гуляет по улицам, забирается под куртку, кажется, студит сердце. И дома тяжко, а на улице... Вдобавок сегодня я чуть было не попалась. Побежала на базар, а там облава. Всех гуртом - в машины и в шестнадцатую школу. Втолкнули в коридор. В одном из классов идет проверка, и мало кто оттуда возвращается. У меня при себе ничегошеньки, одна корзинка. Ну, думаю, пропала я, как же теперь с мамой-Дусей? Кто будет за ней ходить? Только маленькая мыслишка была: "А вдруг пошлют туда же, где Данька, - вот будет счастье!" Но я затолкнула эту мыслишку обратно, запретила себе так думать. Значит, надо как-то выкручиваться. А тут один пацан меня за полу дергает, тащит куда-то в коридор. Коридор темноватый, вдали дверка и возле дверки аккуратная надпись: "Nach Hause" и часовой. Смекаешь, Данька? Пацан шепчет: "Тикаем?" И вот мы с ним топаем по коридору с самым небрежным видом. Часовой хватает нас: "Wohin gehen sie?" А мы дуэтом: "Nach Hause". И, представляешь, он нас пропустил. Наверно, не думал, что найдутся такие ловкачи желторотые. Пока бежала домой, была спокойная, как будто все так и должно быть. Зато дома напала на меня трясучка - до сих пор отойти не могу. Хорошо, что мама-Дуся ничего этого не знает, а то ей стало бы еще хуже.
Письмо одиннадцатое
Сейчас мне кажется, что я давно уже замечала тревогу в нашем ленинградском доме, сумрачное настроение мамы и папы, их приглушенные ночные разговоры. Но это не так. Ничегошеньки я не замечала.
В раннем детстве я была нервная, боялась темноты, и с той поры они никогда не закрывали плотно дверь из своей комнаты в мою. Лучик света лежал на полу, и я долго, пока не засну, гляжу, прижмурившись, на этот лучик, и от него ко мне тянутся золотые, а иногда ярко-оранжевые пики, упираются остриями в меня, в край моей постели, но это ничуть не страшно, а красиво. Это - свое.
Помню, когда я подросла, лучик стал моим тайным помощником. Ведь мне строго-настрого запрещали читать в постели ("Глаза испортишь"), ну, я и стала, как только наши уйдут к себе и начнут свою взрослую жизнь, вылезать из постели, беззвучно брать книгу и, стоя в луче, читать. Если книга была увлекательная, я не чувствовала ни холода, ни затекших до каменности ног, пока вдруг у самой двери не раздадутся голоса родителей. Это они ко мне посмотреть, как я сплю. Тут я опоминалась, в панике одним махом прыгала в постель и с головой укрывалась одеялом. И долго еще лежала, слушала бух-бух-бух! - удары сердца, чувствовала, как оживают и бегут по онемевшему телу мурашки, как медленно отходят и согреваются заледеневшие ноги.
Но однажды я все-таки попалась. Кажется, это была "Хижина дяди Тома". Да, да, именно она, я теперь все-все вспомнила! За чтением я тогда позабыла все на свете, громко сопела от жалости, слепла от слез, и рукав рубашки у меня промок насквозь, потому что я им утиралась. И вдруг дверь распахнулась. Она больно ушибла мне ногу, я охнула и села на пол. Так и села - с книгой в руках.
Это был папа. Он подхватил меня на руки:
- Что?! Что с тобой?! - И в ту же минуту увидел книгу и все понял. Ляля, поди сюда, посмотри, чем занимается твоя дочь, когда мы думаем, что она спит!
Прибежала мама, заглянула в "Хижину", спросила:
- Ревела? Ну, правильно. Я тоже была вся зареванная, когда ее читала. Только я читала сидя, а не стоя, и не голая, как ты, а одетая.
Она потерла мне ушибленную ногу, дала сухую рубашку, укрыла одеялом.
- Ну, что будем делать с девчонкой? - спросил папа.
Я решилась и сказала:
- Будем давать девчонке капельку читать перед сном.
Папа и мама переглянулись.
- Полчаса, - сказал папа. - Пускай ложится на полчаса позже.
- Но отрывать полчаса у сна... - начала было мама.
- Ничего. Только чтобы книги были настоящие, - сказал папа.
И начались мои счастливейшие часы перед сном.
Сколько я перечитала за эти получасы! "Детство и отрочество" и "Старшины Вильбайской школы", "Республика Шкид" и "Сказки" Киплинга, "Оливер Твист" и "Дневник Марии Башкирцевой", "По ту сторону" и "Военную тайну", и еще много-много других, из тех, что папа считал настоящими и сам приносил мне.
Наверно, за этим чтением я пропустила что-то из жизни нашего дома, потому что однажды вечером очнулась от глухого папиного голоса в прихожей:
- Ляля! Ночью взяли Ивана!
И мамин вскрик:
- Как же это? Почему?! Ведь он был в ссылке с самим Лениным!
Иван - это был мой "крестный", как он сам себя в шутку называл. Иван Николаевич Власов. Партийная кличка его была Туляк, родители мои иногда звали его Туляком, и он это очень любил. Приходил он к нам чуть ли не каждый день, как совершенно свой человек. Это он научил меня читать и подарил первую в моей жизни пластинку "Щелкунчик" и сказал, что музыка в жизни человека, пожалуй, важнее чтения.
Я знала его всего - от старой серой тужурочки до суконных стариковских сапог, единственно для него возможных, потому что в ссылке он навсегда застудил ноги. И запах его трубки, и его хриплый, будто насквозь продымленный бас...
- Что это "взяли"? - спросила я.
Родители как-то вяло переглянулись. Папа медлил, мама взяла меня за руку:
- Лиза, мы еще сами плохо понимаем сейчас. Обещаю: как только разберемся, объясним и тебе.
Больше в нашем доме об Иване Николаевиче не говорили. То есть, конечно, говорили, не могли не говорить, но, видно, не при мне.
Вот я и подошла к той ночи. К последней ночи, когда у меня еще были папа и мама.
Перед той ночью все было как всегда. Мои полчаса - и "Белеет парус". Но я так никогда и не узнала, чем окончился поход Пети и Гаврика на Ближние Мельницы, - видеть уже не могла эту книгу.
Письмо двенадцатое
Бам-бам-бам!
Что это такое?
Это наш "воскресный благовест". Мы просыпаемся утром выходного под такой благовест: Сергей Данилович бьет суповой ложкой в медный таз для варенья. Выходной! Наш день! День, когда нам принадлежат и мама-Дуся, и Сергей Данилович, и вообще весь мир! Это у нас с тобой было тогда такое ощущение.
Мы в пять минут умываемся и одеваемся. Мы готовы и выступаем в поход. Это уж не семья, а целая организация - так шутит мама-Дуся. Впереди - мы с рюкзаками, позади - мама-Дуся с этюдником и Сергей Данилович с планшетом, в котором, мы это знаем, лежат старые карты и гравюры и схемы. Из рюкзаков потрясающе пахнет пирожками и жареной курицей. Ох, как бы я сейчас набросилась на эти пирожки, на эту курицу! Кажется, ела бы и ела, пока не останется даже косточек. А ведь передо мной лежит лакомство - две черные-пречерные лепешки не то из картофельных очисток, не то из макухи, да и те Коля сунул мне потихоньку от своих, и я уверена, что это его порция.
Но не хочу сейчас об этом.
И вот мы идем по уже просохшей, серо-черной дороге, на которой выдавлена узорчатая прошлогодняя колея. Вон оно, Полтавское поле, уходящее за горизонт, уже зеленеющее острыми язычками травы, среди которой сияют первые одуванчики. А как пахнут трава и земля! Мы балдеем и от простора, и от запахов, мы бегаем, как шалые щенята, мы закидываем головы и ищем в небе первого жаворонка. А жаворонок - вот он, кувыркается, плещется в океане, пьет эту синь, и кажется, что она переливается, журчит у него в горлышке - такая счастливая, синяя его песня.
Сергей Данилович такой же, как мы, шалый и веселый, у него блестят глаза, он сбрасывает пиджак и расстегивает воротник рубашки, чтоб быть ближе к этой шири, к солнцу, к весне. Ему не терпится поскорее добраться вон до тех холмов, где двести тридцать лет назад были петровские редуты. Сергей Данилович подымается на холм.
- Воины! Вот пришел час, который решит судьбу отечества. Не должны вы помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, за род свой, за Отечество... А о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, только бы жила Россия в блаженстве и славе для благосостояния вашего!
Мы смеемся и громко аплодируем, но каждого из нас трогают слова Петра. (А как они меня пронзают сейчас, если бы ты только знал! До мурашек на спине!)
Мы уже все-все знаем о двадцать седьмом июня тысяча семьсот девятого года. Знаем, как были одеты преображенцы и семеновцы, мы повторяем с особым удовольствием старинные слова "фузея", "багинет", "палаш". Сергей Данилович поддает нам жару:
- Вы, ребята, только представьте себе: под вашими ногами та самая земля, откуда пошла слава России. И ваш Остап тут сражался, и, наверное, мой прапрадед Симеон Гайда. Изменник Мазепа обещал Карлу Двенадцатому, что на Украине к нему перейдут казацкие полки и он сможет тогда взять Москву. Но расчеты Мазепы рухнули - Украина не пошла за ним, народ подымался на борьбу с врагами, и Карл бесплодно растрачивал свои силы, в то время как русская армия все пополнялась и крепла. И вот весной тысяча семьсот девятого года шведская армия подошла к нашей Полтаве и попыталась взять ее штурмом. Гарнизон в Полтаве был маленький, но на помощь пришли вооруженные полтавчане. Они отбили все приступы шведов и продержались до прихода главных русских сил.
- Молодцы полтавчане! - орем мы. - Орлы наши предки!
- Эй, потомки, нельзя ли потише? - унимает нас мама-Дуся. - Даже птиц всех распугали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Очнулась в какой-то чудесной, ленивой слабости. Разлепила веки рядом ты, в мокрых трусах, зеленый, задыхающийся: "Жива?!" И: "Дышит! Дышит!" И над нами обоими - кто-то голый, корявый, чужой, с мокрым багром в руках. И этот кто-то поносит нас последними словами, по-украински, матерится же по-русски - страшно и малопонятно. "Бисовы диты! Суются, так их и так, в омута, таскай их, так их и так, оттуда! И черт с ними, и тонули бы, коли, не спросясь, лезут в воду! Тут уж утоппи за лето трое приезжих. Хорошо, что люди на молотьбе были, услыхали, как они пузыри пущают!" А мы с тобой лежали смирно и смотрели один на другого, и был в нас полный покой и отдых. И, может, с этого утра (ведь ты тогда, помнишь, бросился меня вытаскивать и сам ушел под воду) у нас с тобой как-то все прояснилось и пошло крепче и крепче.
Правда, и тогда мы с тобой еще ссорились иногда по пустякам, не разговаривали, дулись дня по два, по три (помнишь, как ты однажды шутя стал дергать меня вечером за косы, а я вдруг до слез обиделась!). И один раз после такой ссоры, когда я, злющая-презлющая, убежала с книжкой к млинам, на вершину холма за селом, ты подошел ко мне и сказал: "Давай не портить друг другу всякими нелепостями эти места и вообще эти дни, ладно?" И я уже забыла свою злобу и дала тебе руку. И вдруг ты нагнулся и руку мою поцеловал.
Я так удивилась! Я же знала твое отношение к девчонкам и всяким "воздыханиям". Посмотрела на тебя и увидела твои глаза, как у жеребенка (так говорила мама-Дуся), совсем другие, очень мои глаза. Поняла: скажи я, вели что-нибудь, и ты на все для меня пойдешь. Конечно, и у меня, наверно, вид был соответственный, потому что ты вдруг, не сказав больше ни слова, удрал к Кочубеевскому лесу. А я осталась, и все во мне переливалось, и пело, и блестело, как вода в маленькой счастливой речке.
Зато вечером, когда вылезла луна и мы все сидели под сливой в саду Диденок, ты объявил родителям: "Ну, мы с Лизой пошли бродить!" И я встала с самым непринужденным видом и вышла вслед за тобой. И, как только мы очутились под этим белым медовым светом, мы взялись за руки и побежали все вверх, вверх, к тем полынным холмам за селом, где стояли мои любимые млины. Крылья млинов отбрасывали черную тень, точно те большие старинные кресты над могилами Синеуса и Трувора, о которых ты мне рассказывал. Мы сели с тобой в этой тени на сухие бревна. Далеко, у Ворсклы, пели красиво, точно соловьи, лягушки, потом далекий голос запел песню про то, как ехали казаки и взяли в седло красавицу Галю. Позади млина, на кладбище, шелестели деревья. И мы даже не разговаривали - просто сидели и слушали и следили, как тает, растворяется в небе луна, как чуть начинает проступать на самом горизонте воздушная розовость. И я себе дала крепчайшую клятву: всегда, до самой смерти, помнить эту ночь, и все запахи, и все звуки, и твое лицо.
Вот что было в ту ночь, и, видишь, я и вправду все-все как есть запомнила, "закрепила на сетчатке", как ты говорил. И все то лето в Беликах, знойное, тяжелое, со жгучими суховеями, с запахами перегорелых трав, с твоей работой на колхозной молотилке и нашими ночными купаниями на косе, - все это навсегда во мне, и, наверно, нет, не наверно, а по самому большому счету, это лучшее изо всей моей жизни. И вспоминать это сейчас так нужно!
Письмо девятое
Сбудется ли? Неужто возможно такое счастье?! Говорят, немцы бегут. Понимаешь, Данька, что это значит: б е г у т н е м ц ы?!! Наши войска взяли Барвенково и другие города и продолжают наступать. Александр Исаевич прибежал сам не свой: ему удалось в госпитале подслушать разговор какого-то важного немца с его раненым приятелем: "Так что, вы уже сматываете удочки?" - спросил раненый. Тот кивнул: "Кажется, придется. О себе ты не беспокойся, всех вас вывезут, есть уже приказ". Господи, сердце заходится при одной мысли, что их могут прогнать отсюда и вообще из нашей страны! Через город мчатся на запад машины, полные награбленных вещей. Едут какие-то полицаи, чиновники, офицеры. Александр Исаевич говорит, что у всех плачевный вид. Только бы закрепиться нашим! Только бы эти слухи оказались правдой!
Письмо десятое
Такое ощущение, будто тебя на миг вытащили из глубокой ямы, показали небо, солнце, волю, а когда ты уже начал все это впивать в себя, снова сбросили в яму, где не видно даже света. Все кончилось! Опять висят приказы коменданта и бургомистра, опять люди ходят крадучись, опять в начальных школах преподают закон божий. Видно, наступление наших остановилось. У, какая тоска! Ледяной ветер гуляет по улицам, забирается под куртку, кажется, студит сердце. И дома тяжко, а на улице... Вдобавок сегодня я чуть было не попалась. Побежала на базар, а там облава. Всех гуртом - в машины и в шестнадцатую школу. Втолкнули в коридор. В одном из классов идет проверка, и мало кто оттуда возвращается. У меня при себе ничегошеньки, одна корзинка. Ну, думаю, пропала я, как же теперь с мамой-Дусей? Кто будет за ней ходить? Только маленькая мыслишка была: "А вдруг пошлют туда же, где Данька, - вот будет счастье!" Но я затолкнула эту мыслишку обратно, запретила себе так думать. Значит, надо как-то выкручиваться. А тут один пацан меня за полу дергает, тащит куда-то в коридор. Коридор темноватый, вдали дверка и возле дверки аккуратная надпись: "Nach Hause" и часовой. Смекаешь, Данька? Пацан шепчет: "Тикаем?" И вот мы с ним топаем по коридору с самым небрежным видом. Часовой хватает нас: "Wohin gehen sie?" А мы дуэтом: "Nach Hause". И, представляешь, он нас пропустил. Наверно, не думал, что найдутся такие ловкачи желторотые. Пока бежала домой, была спокойная, как будто все так и должно быть. Зато дома напала на меня трясучка - до сих пор отойти не могу. Хорошо, что мама-Дуся ничего этого не знает, а то ей стало бы еще хуже.
Письмо одиннадцатое
Сейчас мне кажется, что я давно уже замечала тревогу в нашем ленинградском доме, сумрачное настроение мамы и папы, их приглушенные ночные разговоры. Но это не так. Ничегошеньки я не замечала.
В раннем детстве я была нервная, боялась темноты, и с той поры они никогда не закрывали плотно дверь из своей комнаты в мою. Лучик света лежал на полу, и я долго, пока не засну, гляжу, прижмурившись, на этот лучик, и от него ко мне тянутся золотые, а иногда ярко-оранжевые пики, упираются остриями в меня, в край моей постели, но это ничуть не страшно, а красиво. Это - свое.
Помню, когда я подросла, лучик стал моим тайным помощником. Ведь мне строго-настрого запрещали читать в постели ("Глаза испортишь"), ну, я и стала, как только наши уйдут к себе и начнут свою взрослую жизнь, вылезать из постели, беззвучно брать книгу и, стоя в луче, читать. Если книга была увлекательная, я не чувствовала ни холода, ни затекших до каменности ног, пока вдруг у самой двери не раздадутся голоса родителей. Это они ко мне посмотреть, как я сплю. Тут я опоминалась, в панике одним махом прыгала в постель и с головой укрывалась одеялом. И долго еще лежала, слушала бух-бух-бух! - удары сердца, чувствовала, как оживают и бегут по онемевшему телу мурашки, как медленно отходят и согреваются заледеневшие ноги.
Но однажды я все-таки попалась. Кажется, это была "Хижина дяди Тома". Да, да, именно она, я теперь все-все вспомнила! За чтением я тогда позабыла все на свете, громко сопела от жалости, слепла от слез, и рукав рубашки у меня промок насквозь, потому что я им утиралась. И вдруг дверь распахнулась. Она больно ушибла мне ногу, я охнула и села на пол. Так и села - с книгой в руках.
Это был папа. Он подхватил меня на руки:
- Что?! Что с тобой?! - И в ту же минуту увидел книгу и все понял. Ляля, поди сюда, посмотри, чем занимается твоя дочь, когда мы думаем, что она спит!
Прибежала мама, заглянула в "Хижину", спросила:
- Ревела? Ну, правильно. Я тоже была вся зареванная, когда ее читала. Только я читала сидя, а не стоя, и не голая, как ты, а одетая.
Она потерла мне ушибленную ногу, дала сухую рубашку, укрыла одеялом.
- Ну, что будем делать с девчонкой? - спросил папа.
Я решилась и сказала:
- Будем давать девчонке капельку читать перед сном.
Папа и мама переглянулись.
- Полчаса, - сказал папа. - Пускай ложится на полчаса позже.
- Но отрывать полчаса у сна... - начала было мама.
- Ничего. Только чтобы книги были настоящие, - сказал папа.
И начались мои счастливейшие часы перед сном.
Сколько я перечитала за эти получасы! "Детство и отрочество" и "Старшины Вильбайской школы", "Республика Шкид" и "Сказки" Киплинга, "Оливер Твист" и "Дневник Марии Башкирцевой", "По ту сторону" и "Военную тайну", и еще много-много других, из тех, что папа считал настоящими и сам приносил мне.
Наверно, за этим чтением я пропустила что-то из жизни нашего дома, потому что однажды вечером очнулась от глухого папиного голоса в прихожей:
- Ляля! Ночью взяли Ивана!
И мамин вскрик:
- Как же это? Почему?! Ведь он был в ссылке с самим Лениным!
Иван - это был мой "крестный", как он сам себя в шутку называл. Иван Николаевич Власов. Партийная кличка его была Туляк, родители мои иногда звали его Туляком, и он это очень любил. Приходил он к нам чуть ли не каждый день, как совершенно свой человек. Это он научил меня читать и подарил первую в моей жизни пластинку "Щелкунчик" и сказал, что музыка в жизни человека, пожалуй, важнее чтения.
Я знала его всего - от старой серой тужурочки до суконных стариковских сапог, единственно для него возможных, потому что в ссылке он навсегда застудил ноги. И запах его трубки, и его хриплый, будто насквозь продымленный бас...
- Что это "взяли"? - спросила я.
Родители как-то вяло переглянулись. Папа медлил, мама взяла меня за руку:
- Лиза, мы еще сами плохо понимаем сейчас. Обещаю: как только разберемся, объясним и тебе.
Больше в нашем доме об Иване Николаевиче не говорили. То есть, конечно, говорили, не могли не говорить, но, видно, не при мне.
Вот я и подошла к той ночи. К последней ночи, когда у меня еще были папа и мама.
Перед той ночью все было как всегда. Мои полчаса - и "Белеет парус". Но я так никогда и не узнала, чем окончился поход Пети и Гаврика на Ближние Мельницы, - видеть уже не могла эту книгу.
Письмо двенадцатое
Бам-бам-бам!
Что это такое?
Это наш "воскресный благовест". Мы просыпаемся утром выходного под такой благовест: Сергей Данилович бьет суповой ложкой в медный таз для варенья. Выходной! Наш день! День, когда нам принадлежат и мама-Дуся, и Сергей Данилович, и вообще весь мир! Это у нас с тобой было тогда такое ощущение.
Мы в пять минут умываемся и одеваемся. Мы готовы и выступаем в поход. Это уж не семья, а целая организация - так шутит мама-Дуся. Впереди - мы с рюкзаками, позади - мама-Дуся с этюдником и Сергей Данилович с планшетом, в котором, мы это знаем, лежат старые карты и гравюры и схемы. Из рюкзаков потрясающе пахнет пирожками и жареной курицей. Ох, как бы я сейчас набросилась на эти пирожки, на эту курицу! Кажется, ела бы и ела, пока не останется даже косточек. А ведь передо мной лежит лакомство - две черные-пречерные лепешки не то из картофельных очисток, не то из макухи, да и те Коля сунул мне потихоньку от своих, и я уверена, что это его порция.
Но не хочу сейчас об этом.
И вот мы идем по уже просохшей, серо-черной дороге, на которой выдавлена узорчатая прошлогодняя колея. Вон оно, Полтавское поле, уходящее за горизонт, уже зеленеющее острыми язычками травы, среди которой сияют первые одуванчики. А как пахнут трава и земля! Мы балдеем и от простора, и от запахов, мы бегаем, как шалые щенята, мы закидываем головы и ищем в небе первого жаворонка. А жаворонок - вот он, кувыркается, плещется в океане, пьет эту синь, и кажется, что она переливается, журчит у него в горлышке - такая счастливая, синяя его песня.
Сергей Данилович такой же, как мы, шалый и веселый, у него блестят глаза, он сбрасывает пиджак и расстегивает воротник рубашки, чтоб быть ближе к этой шири, к солнцу, к весне. Ему не терпится поскорее добраться вон до тех холмов, где двести тридцать лет назад были петровские редуты. Сергей Данилович подымается на холм.
- Воины! Вот пришел час, который решит судьбу отечества. Не должны вы помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, за род свой, за Отечество... А о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, только бы жила Россия в блаженстве и славе для благосостояния вашего!
Мы смеемся и громко аплодируем, но каждого из нас трогают слова Петра. (А как они меня пронзают сейчас, если бы ты только знал! До мурашек на спине!)
Мы уже все-все знаем о двадцать седьмом июня тысяча семьсот девятого года. Знаем, как были одеты преображенцы и семеновцы, мы повторяем с особым удовольствием старинные слова "фузея", "багинет", "палаш". Сергей Данилович поддает нам жару:
- Вы, ребята, только представьте себе: под вашими ногами та самая земля, откуда пошла слава России. И ваш Остап тут сражался, и, наверное, мой прапрадед Симеон Гайда. Изменник Мазепа обещал Карлу Двенадцатому, что на Украине к нему перейдут казацкие полки и он сможет тогда взять Москву. Но расчеты Мазепы рухнули - Украина не пошла за ним, народ подымался на борьбу с врагами, и Карл бесплодно растрачивал свои силы, в то время как русская армия все пополнялась и крепла. И вот весной тысяча семьсот девятого года шведская армия подошла к нашей Полтаве и попыталась взять ее штурмом. Гарнизон в Полтаве был маленький, но на помощь пришли вооруженные полтавчане. Они отбили все приступы шведов и продержались до прихода главных русских сил.
- Молодцы полтавчане! - орем мы. - Орлы наши предки!
- Эй, потомки, нельзя ли потише? - унимает нас мама-Дуся. - Даже птиц всех распугали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41