https://wodolei.ru/brands/Timo/
"Мы с тобой обе будем Саше мамами, хорошо?" Мария Константиновна с того, первого вечера совершенно переменилась: то и дело сует мне разные тряпицы для Сашки, чтоб я смастерила ему одежонку. Теперь мой сын ходит в клетчатой рубашечке и в спортивных коротких брючках (на длинные не хватило старых Колькиных штанов), и вид у него хорошенького пацанчика из вполне благополучной мирной семьи. Как видишь, забот у меня теперь полон рот.
Письмо двадцать шестое
Ох, Данька, какая новость потрясающая! Сегодня Мария Константиновна шла мимо Беседки и вдруг видит - воткнута у самой Беседки палочка и на ней бумажка. И что-то написано. Она без очков читать не может, так взяла бумажку с собой: а вдруг что-нибудь важное написано насчет выдачи продуктов или еще чего-нибудь такого. И знаешь, что это была за бумажка? Листовка! Н а ш а л и с т о в к а. Вот что в ней было написано: "Товарищи полтавчане! Сегодня немцы на глазах у населения расстреляли советских военнопленных. Они сделали это нарочно, чтобы запугать нас, убить в наших людях веру и волю к борьбе.
Не выйдет!
Поклянемся кровью наших братьев, что не покоримся оккупантам! Кровь за кровь! Смерть за смерть!
Непокоренная полтавчанка".
Листовка написана под копирку, ее, видно, размножали. Бумага плохая, желтая. Колька говорит, он видел такую же в самом центре, на стене универмага, только не хотел останавливаться, чтоб немцы не застукали. А у меня, когда я ее читала, внутри все дрожало и горело. Понимаешь, что значит "Непокоренная полтавчанка"? Это значит, что где-то здесь, совсем рядом, есть какая-то женщина или девушка, вроде меня, которая ничего не боится, действует, борется! Не побоялась написать, размножить, а потом расклеить по улицам под самым носом врага такую листовку! Есть - и работает, и сражается, и показывает своему народу и врагам, что не сломлена страна, что и сила и воля в ней прежние. Господи, как же я завидую этой "непокоренной полтавчанке"! Как бы хотела увидеть ее, узнать, помогать ей! Может, и я смогла бы что-то делать.
Правда, я совсем не знаю себя. Ни на чем серьезном никогда себя не проверяла. Может, я нерешительная, малодушная или трусиха, или у меня слабая воля, - почем я знаю? Правда, отец и мать у меня были сильные и смелые. Ведь я же видела, как хорошо они оба держались в ту ночь, когда за ними пришли. Так, может, и я, их дочь, не осрамилась бы?! Как меня изводит эта мысль! Но где же и как найти "Непокоренную"?
Письмо двадцать седьмое
Наконец-то Малюченки получили письмо от Петруся. Он в Германии, работает, как видно, на западе. Письмо самое туманное: видно, ничего, кроме "жив, здоров", писать нельзя. А в конце приписка: "Дуже завидую дяде Миките". А дядя Микита года четыре назад как умер!
Мать Петруся от этой приписки помертвела, повалилась без памяти. Отливали ее водой, а теперь она плачет вторые сутки. И я, с тех пор как прочитала письмо Петруся, места себе не нахожу. Почему от тебя ни звука? Куда они тебя загнали? Ведь знаю я твой характер, Данька! Знаю, что не позволишь собой командовать, не стерпишь и не простишь им ничего, не станешь на них работать. А если так... ведь и они не прощают непокорства. Боюсь додумывать.
Письмо двадцать восьмое
Сегодня Кольке какой-то его знакомый парень шепнул, что в Гадячских лесах будто бы скрываются партизаны. Что и в Шишаках, и в Зинькове, и в Писаревщине действуют подпольные отряды партизан. Колька уверен, что и в городе, кроме "Непокоренной", остались подпольщики. Я пристала к Кольке: как бы разыскать кого-нибудь из "непокоренных", связаться с ними. Ковылян насмешничает:
- В подпольщицы собралась? Да кто же тебя вот так, с улицы, примет? Кто ты такая, чтоб тебе открыться?
Он прав. Я понимаю: никто нас, меня в частности, не посвятит в подпольщики, не возьмет "в дело", не доверится просто так, только потому, что у меня честные глаза и открытое лицо. Нужна тщательная проверка, нужны рекомендации комсомольцев, коммунистов, а главное, нужно показать на деле, чего ты стоишь, можно ли тебе что-то поручать, доверить. Я это хорошо понимаю умом... С другой стороны, ведь с чего-то начинали все они, та же "Непокоренная", к примеру. Ведь есть где-то кружок, группа, какая-то "пятерка" или "тройка". Но где? Где? Я сейчас не могу больше ни о чем думать, только об этом. Хоть бы узнать кого-нибудь, получить самое малюсенькое, пусть самое пустяковое поручение на первый раз, только бы не сидеть, как мы сидим за глухими ставнями, за семью замками. Сражаться в засаленные карты, когда весь мир сражается с Гитлером, - да это же такое безмерное преступление! Это смерть, а я жить хочу!.. Жить!
Письмо двадцать девятое
С того дня, как Мария Константиновна принесла листовку, у меня точно открылись глаза. Многое из того, на что я раньше не обращала внимания, сейчас стало мне понятным. Говорили же люди, будто чуть ли не каждую ночь находят на улице убитых немцев. Вера прибежала, сказала: немцы опять поджигали музей, но опять кто-то загасил. А то, что немцы шагают по улицам только втроем-вчетвером, оглядываясь, с автоматами, - это что значит? Тузенко, который ходит по домам и всех переписывает, - это что? Это значит, что здесь же, в городе, может, совсем близко от нашей улицы, от нашего дома, есть бесстрашные, настоящие люди. У меня все горит, огнем полыхает внутри, так я рвусь к этим людям, так мне нужно их узнать, соединиться с ними, что-то делать. Нельзя, невозможно бороться, не выходя за порог своей хаты. Нет ничего страшнее вот такого бездействия, как наше. У меня все сразу отступило на задний план, даже Саша, даже вот эти мои письма к тебе. Если бы я нашла этих людей и они взяли меня к себе, я б уже тем самым приблизилась бы к тебе и к Сергею Даниловичу, я тоже стала бы бойцом, делала бы то же дело, что и Сергей Данилович. И, понимаешь, теперь я чувствую, я даже уверена, что ничего не боюсь, что я сильная и могу многое выдержать. Честное слово, Данька, это вовсе не девчонство и не пустое хвастовство, верь мне. У меня такое убеждение и крепкая надежда на себя. Я знаю, чувствую, что в страшную минуту жизни смогу поступить, как взрослый, а главное, как честный человек.
И ты тоже верь в меня, Данька, верь мне.
Обрывок начатой листовки: "...Наша территория была временно оставлена Красной Армией и захвачена немецкими оккупантами. Фашистские варвары, как голодные псы, набросились на нашу богатую страну и начали ее немилосердно грабить. Они хотели нажраться украинским хлебом и салом, они хотели взять в свои руки природные богатства Украины и всего Советского Союза. Но это им не удалось. Озверели фашисты, кинулись грабить народ, отбирать последний хлеб, последний скот, заставляют народ плеткой и дубинкой тянуть непосильное рабское ярмо. Но за такой кровавый труд не дают ничего. Мало этого: лучших сынов и дочерей Украины фашисты вывозят в Германию, как белых рабов для Гитлера.
Плач и стон народный несется по голым степям Украины. Народ плачет об утраченной свободе, об утраченной культурной жизни, народ плачет о справедливости..."
Письмо тридцатое
Только что была такая радостная, такая веселая, так довольна собой, своей безбоязненностью, своей волей и силой, а сейчас сижу и ем себя поедом: как смела так поступить, действовать в одиночку, никого не спросясь, ни с кем не посоветовавшись! Разве это по-комсомольски, по-коммунистически? Нет, это просто глупая, индивидуалистическая выходка вот что это такое! Не похвалил бы меня Сергей Данилович, это я прекрасно знаю! Только и есть мне одно-единственное оправдание: не для собственной славы и пользы я это делала, не хотела для себя играть "роль личности в истории", а во что бы то ни стало загорелось мне самопровериться, узнать, чего я стою по настоящему человеческому счету. Да и с кем бы я могла посоветоваться? Кому довериться? Спекулянтке Галке? Предателю и полицаю Тузенко? Конечно, остается еще Коля Валашников. Этот вполне свой, верный, но и с ним о таком говорить нельзя. Он надо мной насмехается, я это чувствую. Начну говорить серьезно, чуть не со слезами, а он вышучивает меня, точно я маленькая, ничего не смыслящая девчонка. Вот и провернула я все самолично. Четыре ночи корпела, и Коля очень удивился, когда я потихоньку попросила подлить мне маслица в коптилку.
- Ведь я тебе только залил.
- Знаешь, я ее опрокинула, масло и пролилось.
- Ну и растяпа!.. Придется дать тебе еще чуток. Только уж не опрокидывай.
Соврала ему как миленькая и даже нисколько не стыдилась. Ну, когда все у меня было готово, я объявила нашим, что пойду к Галке на Подол.
- Уже поздно, куда ты пойдешь? - сказала было Мария Константиновна (ни Коли, ни Веры еще не было, я нарочно так подгадала).
Я уверила ее, что быстро обернусь, завязала потуже в платок то, что наготовила, и побежала в Кобыщаны.
Почему в Кобыщаны? А это я заранее себе назначила в Кобыщаны пойти. Там до войны жила наша школьная уборщица, тетя Клава Зубченко, и я у нее раза два бывала. Там все народ рабочий жил до войны. Вот я и подумала: если остался кто-то из прежних жителей, им будет важно прочитать то, что я написала. Потом улицы там просторные, хатки в садах и народа на улицах и в мирное время мало было. И правда, когда я подошла к Кобыщанам, на улицах ни души. Был еще ранний вечер, деревья в садах распушились, а на небе все розовое, легкое, красивое. Но мне смотреть на это было некогда. Я быстро-быстро все провернула, где на фонарный столб навесила, где на заборчик, а где просто на дверную щеколду. Назад возвращалась чуть не бегом - уже смеркалось и вот-вот должны были пробить комендантский час.
И вдруг, когда я повернула за угол, навстречу мне целый взвод немцев. Идут, топают, надвигаются, как один огромный темный танк.
Куда деваться? Кругом и впереди - одни пустыри. Чуть поодаль полусгоревший лимонадный киоск. Мы с тобой редко там бывали и в этом киоске никогда ничего не пили. Как я туда метнулась, сама не помню. Встала позади обгорелой стенки, припала к ней, затаилась, не смею вздохнуть. И в эту коротенькую секунду все вы мне припомнились: и ты, и мама с папой, и Сергей Данилович с мамой-Дусей - всех я увидела, как будто это были долгие сутки, а не секунда одна. Топот вдруг стих. Слышно, офицер подает команду. Кричит кому-то: "Шнелль, шнелль!" И почти сразу из-за киоска выбегает прямо на меня немец. Пожилой, усы пегие, а сапоги надраены - блестят, светятся. Увидал меня - и застыл. Смотрит. И я на него смотрю, глаз не свожу. "Сейчас схватит, а я ему руку прокушу и ногой дам в живот". Он руку, правда, поднял, но не схватил меня, а только погрозил мне пальцем, повернулся и побежал на дорогу. "Да гибтс ниманд, герр лёйтенант!" услыхала я из-за стены, и снова раздался топот. Я стояла еще порядочно, все не могла себя заставить выйти из-за киоска, все не могла поверить, что немец меня пожалел. А потом так припустила домой, что до сих пор (а сейчас ночь) не могу отдышаться.
И вот сижу, грызу себя: ведь если бы не мое шальное счастье, если б попалась я немцам, они всё про меня узнали бы и, конечно, явились бы сюда, к Валашниковым. И тогда уж никто бы не уцелел, я всех бы подвела. И как я смела так самовольничать, когда это не одну меня касается, а всех, всех наших советских людей! Много я на себя беру, много о себе воображаю. Недаром Сергей Данилович говорил, что я чересчур самонадеянна. Нет, больше "самопроверяться" я не буду, хватит. Но где, где мне найти "непокоренных"?
Письмо тридцать первое
Сегодня с утра Саша меня спросил:
- Ты где вчера была?
- На Подол к одной тете ходила по делу.
- Это ты для той тети ночью писала?
Ах ты, маленький чертяка, он, оказывается, все видит, все знает!
Я немножко испугалась - все-таки он маленький, может наболтать чего-нибудь, - поэтому сделала вид, что не расслышала, ничего ему не ответила и постаралась, чтоб он об этом вовсе позабыл: стала ему что-то рисовать, рассказывать. А тут пришел Коля и, как только вошел, говорит:
- А я еще одну листовку видел. От руки написана.
И на меня зыркает. А я с Сашком все разговариваю. Колька опять ко мне:
- Чего ж ты не интересуешься, где я листовку видел?
- Ну, где же ты ее видел?
- Совсем близко. На Советской.
Я глаза вытаращила. А он смеется. Кажется, и этот тоже обо мне все знает. Эх, не выйдет из меня конспиратор!
Письмо тридцать второе
Вчера Ковылян ворчливо так меня спрашивает:
- Что ж ты теперь, значит, ничем и никем, кроме Сашка, не интересуешься?
- Почему ты так думаешь?
- Да вон раньше, когда я приходил домой, ты ко мне сломя голову навстречу летела, расспрашивала, не слышал ли чего о нашем продвижении, о Ленинграде, о Москве, о Киеве, не знаю ли каких новостей с фронтов... А сейчас ничего не спрашиваешь, а только сама все о Саше рассказываешь: что он съел, да что сказал, да как на тебя посмотрел.
- Как тебе не стыдно, Николай! Что ты говоришь?! Ты же знаешь, как я до сих пор жила, как мне тяжко было. Ведь я молодая, здоровая, а здесь, у вас, как в гробу. Я так больше не могу. Мне нужно что-то делать, куда-то руки приложить. Не салфеточки вязать, а такое, чтобы могло настоящим делом считаться. Я же просила тебя узнать про "Непокоренную", просила найти к ней дорогу, а ты меня высмеял. И так грубо, так нехорошо высмеял. Я теперь к тебе и не приступаю больше.
Ковылян посмотрел на меня сбоку, точно умный ворон из сказки.
- Тогда давай собирайся!
- Куда собираться?
- Ты же кричишь, что хочешь настоящего дела? Вот мы с тобой и пойдем туда, где ты сможешь делом заняться.
Письмо тридцать третье
Пою, пою, Данечка, дорогой мой, самый-самый нужный! Нет, ты не ошибся и я не перепутала: именно пою третий день и третий день хожу как шальная. Ничего не могу тебе сказать, ничего прибавить, но вот забрезжило, засияло что-то впереди, и я уже не в темнице моей, не в заточении, а выхожу в открытый мир, на просторное поле. Какие люди есть на свете, Данька! И как хорошо, что это наши люди, что они - самые простые, некоторые даже не очень грамотные, а душа у них самая высокая. И еще - закон товарищества, закон большой, великий, суровый. Ты видишь, я уж сама не своя - все в превосходной степени у меня. Это потому, что и я - в превосходной форме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Письмо двадцать шестое
Ох, Данька, какая новость потрясающая! Сегодня Мария Константиновна шла мимо Беседки и вдруг видит - воткнута у самой Беседки палочка и на ней бумажка. И что-то написано. Она без очков читать не может, так взяла бумажку с собой: а вдруг что-нибудь важное написано насчет выдачи продуктов или еще чего-нибудь такого. И знаешь, что это была за бумажка? Листовка! Н а ш а л и с т о в к а. Вот что в ней было написано: "Товарищи полтавчане! Сегодня немцы на глазах у населения расстреляли советских военнопленных. Они сделали это нарочно, чтобы запугать нас, убить в наших людях веру и волю к борьбе.
Не выйдет!
Поклянемся кровью наших братьев, что не покоримся оккупантам! Кровь за кровь! Смерть за смерть!
Непокоренная полтавчанка".
Листовка написана под копирку, ее, видно, размножали. Бумага плохая, желтая. Колька говорит, он видел такую же в самом центре, на стене универмага, только не хотел останавливаться, чтоб немцы не застукали. А у меня, когда я ее читала, внутри все дрожало и горело. Понимаешь, что значит "Непокоренная полтавчанка"? Это значит, что где-то здесь, совсем рядом, есть какая-то женщина или девушка, вроде меня, которая ничего не боится, действует, борется! Не побоялась написать, размножить, а потом расклеить по улицам под самым носом врага такую листовку! Есть - и работает, и сражается, и показывает своему народу и врагам, что не сломлена страна, что и сила и воля в ней прежние. Господи, как же я завидую этой "непокоренной полтавчанке"! Как бы хотела увидеть ее, узнать, помогать ей! Может, и я смогла бы что-то делать.
Правда, я совсем не знаю себя. Ни на чем серьезном никогда себя не проверяла. Может, я нерешительная, малодушная или трусиха, или у меня слабая воля, - почем я знаю? Правда, отец и мать у меня были сильные и смелые. Ведь я же видела, как хорошо они оба держались в ту ночь, когда за ними пришли. Так, может, и я, их дочь, не осрамилась бы?! Как меня изводит эта мысль! Но где же и как найти "Непокоренную"?
Письмо двадцать седьмое
Наконец-то Малюченки получили письмо от Петруся. Он в Германии, работает, как видно, на западе. Письмо самое туманное: видно, ничего, кроме "жив, здоров", писать нельзя. А в конце приписка: "Дуже завидую дяде Миките". А дядя Микита года четыре назад как умер!
Мать Петруся от этой приписки помертвела, повалилась без памяти. Отливали ее водой, а теперь она плачет вторые сутки. И я, с тех пор как прочитала письмо Петруся, места себе не нахожу. Почему от тебя ни звука? Куда они тебя загнали? Ведь знаю я твой характер, Данька! Знаю, что не позволишь собой командовать, не стерпишь и не простишь им ничего, не станешь на них работать. А если так... ведь и они не прощают непокорства. Боюсь додумывать.
Письмо двадцать восьмое
Сегодня Кольке какой-то его знакомый парень шепнул, что в Гадячских лесах будто бы скрываются партизаны. Что и в Шишаках, и в Зинькове, и в Писаревщине действуют подпольные отряды партизан. Колька уверен, что и в городе, кроме "Непокоренной", остались подпольщики. Я пристала к Кольке: как бы разыскать кого-нибудь из "непокоренных", связаться с ними. Ковылян насмешничает:
- В подпольщицы собралась? Да кто же тебя вот так, с улицы, примет? Кто ты такая, чтоб тебе открыться?
Он прав. Я понимаю: никто нас, меня в частности, не посвятит в подпольщики, не возьмет "в дело", не доверится просто так, только потому, что у меня честные глаза и открытое лицо. Нужна тщательная проверка, нужны рекомендации комсомольцев, коммунистов, а главное, нужно показать на деле, чего ты стоишь, можно ли тебе что-то поручать, доверить. Я это хорошо понимаю умом... С другой стороны, ведь с чего-то начинали все они, та же "Непокоренная", к примеру. Ведь есть где-то кружок, группа, какая-то "пятерка" или "тройка". Но где? Где? Я сейчас не могу больше ни о чем думать, только об этом. Хоть бы узнать кого-нибудь, получить самое малюсенькое, пусть самое пустяковое поручение на первый раз, только бы не сидеть, как мы сидим за глухими ставнями, за семью замками. Сражаться в засаленные карты, когда весь мир сражается с Гитлером, - да это же такое безмерное преступление! Это смерть, а я жить хочу!.. Жить!
Письмо двадцать девятое
С того дня, как Мария Константиновна принесла листовку, у меня точно открылись глаза. Многое из того, на что я раньше не обращала внимания, сейчас стало мне понятным. Говорили же люди, будто чуть ли не каждую ночь находят на улице убитых немцев. Вера прибежала, сказала: немцы опять поджигали музей, но опять кто-то загасил. А то, что немцы шагают по улицам только втроем-вчетвером, оглядываясь, с автоматами, - это что значит? Тузенко, который ходит по домам и всех переписывает, - это что? Это значит, что здесь же, в городе, может, совсем близко от нашей улицы, от нашего дома, есть бесстрашные, настоящие люди. У меня все горит, огнем полыхает внутри, так я рвусь к этим людям, так мне нужно их узнать, соединиться с ними, что-то делать. Нельзя, невозможно бороться, не выходя за порог своей хаты. Нет ничего страшнее вот такого бездействия, как наше. У меня все сразу отступило на задний план, даже Саша, даже вот эти мои письма к тебе. Если бы я нашла этих людей и они взяли меня к себе, я б уже тем самым приблизилась бы к тебе и к Сергею Даниловичу, я тоже стала бы бойцом, делала бы то же дело, что и Сергей Данилович. И, понимаешь, теперь я чувствую, я даже уверена, что ничего не боюсь, что я сильная и могу многое выдержать. Честное слово, Данька, это вовсе не девчонство и не пустое хвастовство, верь мне. У меня такое убеждение и крепкая надежда на себя. Я знаю, чувствую, что в страшную минуту жизни смогу поступить, как взрослый, а главное, как честный человек.
И ты тоже верь в меня, Данька, верь мне.
Обрывок начатой листовки: "...Наша территория была временно оставлена Красной Армией и захвачена немецкими оккупантами. Фашистские варвары, как голодные псы, набросились на нашу богатую страну и начали ее немилосердно грабить. Они хотели нажраться украинским хлебом и салом, они хотели взять в свои руки природные богатства Украины и всего Советского Союза. Но это им не удалось. Озверели фашисты, кинулись грабить народ, отбирать последний хлеб, последний скот, заставляют народ плеткой и дубинкой тянуть непосильное рабское ярмо. Но за такой кровавый труд не дают ничего. Мало этого: лучших сынов и дочерей Украины фашисты вывозят в Германию, как белых рабов для Гитлера.
Плач и стон народный несется по голым степям Украины. Народ плачет об утраченной свободе, об утраченной культурной жизни, народ плачет о справедливости..."
Письмо тридцатое
Только что была такая радостная, такая веселая, так довольна собой, своей безбоязненностью, своей волей и силой, а сейчас сижу и ем себя поедом: как смела так поступить, действовать в одиночку, никого не спросясь, ни с кем не посоветовавшись! Разве это по-комсомольски, по-коммунистически? Нет, это просто глупая, индивидуалистическая выходка вот что это такое! Не похвалил бы меня Сергей Данилович, это я прекрасно знаю! Только и есть мне одно-единственное оправдание: не для собственной славы и пользы я это делала, не хотела для себя играть "роль личности в истории", а во что бы то ни стало загорелось мне самопровериться, узнать, чего я стою по настоящему человеческому счету. Да и с кем бы я могла посоветоваться? Кому довериться? Спекулянтке Галке? Предателю и полицаю Тузенко? Конечно, остается еще Коля Валашников. Этот вполне свой, верный, но и с ним о таком говорить нельзя. Он надо мной насмехается, я это чувствую. Начну говорить серьезно, чуть не со слезами, а он вышучивает меня, точно я маленькая, ничего не смыслящая девчонка. Вот и провернула я все самолично. Четыре ночи корпела, и Коля очень удивился, когда я потихоньку попросила подлить мне маслица в коптилку.
- Ведь я тебе только залил.
- Знаешь, я ее опрокинула, масло и пролилось.
- Ну и растяпа!.. Придется дать тебе еще чуток. Только уж не опрокидывай.
Соврала ему как миленькая и даже нисколько не стыдилась. Ну, когда все у меня было готово, я объявила нашим, что пойду к Галке на Подол.
- Уже поздно, куда ты пойдешь? - сказала было Мария Константиновна (ни Коли, ни Веры еще не было, я нарочно так подгадала).
Я уверила ее, что быстро обернусь, завязала потуже в платок то, что наготовила, и побежала в Кобыщаны.
Почему в Кобыщаны? А это я заранее себе назначила в Кобыщаны пойти. Там до войны жила наша школьная уборщица, тетя Клава Зубченко, и я у нее раза два бывала. Там все народ рабочий жил до войны. Вот я и подумала: если остался кто-то из прежних жителей, им будет важно прочитать то, что я написала. Потом улицы там просторные, хатки в садах и народа на улицах и в мирное время мало было. И правда, когда я подошла к Кобыщанам, на улицах ни души. Был еще ранний вечер, деревья в садах распушились, а на небе все розовое, легкое, красивое. Но мне смотреть на это было некогда. Я быстро-быстро все провернула, где на фонарный столб навесила, где на заборчик, а где просто на дверную щеколду. Назад возвращалась чуть не бегом - уже смеркалось и вот-вот должны были пробить комендантский час.
И вдруг, когда я повернула за угол, навстречу мне целый взвод немцев. Идут, топают, надвигаются, как один огромный темный танк.
Куда деваться? Кругом и впереди - одни пустыри. Чуть поодаль полусгоревший лимонадный киоск. Мы с тобой редко там бывали и в этом киоске никогда ничего не пили. Как я туда метнулась, сама не помню. Встала позади обгорелой стенки, припала к ней, затаилась, не смею вздохнуть. И в эту коротенькую секунду все вы мне припомнились: и ты, и мама с папой, и Сергей Данилович с мамой-Дусей - всех я увидела, как будто это были долгие сутки, а не секунда одна. Топот вдруг стих. Слышно, офицер подает команду. Кричит кому-то: "Шнелль, шнелль!" И почти сразу из-за киоска выбегает прямо на меня немец. Пожилой, усы пегие, а сапоги надраены - блестят, светятся. Увидал меня - и застыл. Смотрит. И я на него смотрю, глаз не свожу. "Сейчас схватит, а я ему руку прокушу и ногой дам в живот". Он руку, правда, поднял, но не схватил меня, а только погрозил мне пальцем, повернулся и побежал на дорогу. "Да гибтс ниманд, герр лёйтенант!" услыхала я из-за стены, и снова раздался топот. Я стояла еще порядочно, все не могла себя заставить выйти из-за киоска, все не могла поверить, что немец меня пожалел. А потом так припустила домой, что до сих пор (а сейчас ночь) не могу отдышаться.
И вот сижу, грызу себя: ведь если бы не мое шальное счастье, если б попалась я немцам, они всё про меня узнали бы и, конечно, явились бы сюда, к Валашниковым. И тогда уж никто бы не уцелел, я всех бы подвела. И как я смела так самовольничать, когда это не одну меня касается, а всех, всех наших советских людей! Много я на себя беру, много о себе воображаю. Недаром Сергей Данилович говорил, что я чересчур самонадеянна. Нет, больше "самопроверяться" я не буду, хватит. Но где, где мне найти "непокоренных"?
Письмо тридцать первое
Сегодня с утра Саша меня спросил:
- Ты где вчера была?
- На Подол к одной тете ходила по делу.
- Это ты для той тети ночью писала?
Ах ты, маленький чертяка, он, оказывается, все видит, все знает!
Я немножко испугалась - все-таки он маленький, может наболтать чего-нибудь, - поэтому сделала вид, что не расслышала, ничего ему не ответила и постаралась, чтоб он об этом вовсе позабыл: стала ему что-то рисовать, рассказывать. А тут пришел Коля и, как только вошел, говорит:
- А я еще одну листовку видел. От руки написана.
И на меня зыркает. А я с Сашком все разговариваю. Колька опять ко мне:
- Чего ж ты не интересуешься, где я листовку видел?
- Ну, где же ты ее видел?
- Совсем близко. На Советской.
Я глаза вытаращила. А он смеется. Кажется, и этот тоже обо мне все знает. Эх, не выйдет из меня конспиратор!
Письмо тридцать второе
Вчера Ковылян ворчливо так меня спрашивает:
- Что ж ты теперь, значит, ничем и никем, кроме Сашка, не интересуешься?
- Почему ты так думаешь?
- Да вон раньше, когда я приходил домой, ты ко мне сломя голову навстречу летела, расспрашивала, не слышал ли чего о нашем продвижении, о Ленинграде, о Москве, о Киеве, не знаю ли каких новостей с фронтов... А сейчас ничего не спрашиваешь, а только сама все о Саше рассказываешь: что он съел, да что сказал, да как на тебя посмотрел.
- Как тебе не стыдно, Николай! Что ты говоришь?! Ты же знаешь, как я до сих пор жила, как мне тяжко было. Ведь я молодая, здоровая, а здесь, у вас, как в гробу. Я так больше не могу. Мне нужно что-то делать, куда-то руки приложить. Не салфеточки вязать, а такое, чтобы могло настоящим делом считаться. Я же просила тебя узнать про "Непокоренную", просила найти к ней дорогу, а ты меня высмеял. И так грубо, так нехорошо высмеял. Я теперь к тебе и не приступаю больше.
Ковылян посмотрел на меня сбоку, точно умный ворон из сказки.
- Тогда давай собирайся!
- Куда собираться?
- Ты же кричишь, что хочешь настоящего дела? Вот мы с тобой и пойдем туда, где ты сможешь делом заняться.
Письмо тридцать третье
Пою, пою, Данечка, дорогой мой, самый-самый нужный! Нет, ты не ошибся и я не перепутала: именно пою третий день и третий день хожу как шальная. Ничего не могу тебе сказать, ничего прибавить, но вот забрезжило, засияло что-то впереди, и я уже не в темнице моей, не в заточении, а выхожу в открытый мир, на просторное поле. Какие люди есть на свете, Данька! И как хорошо, что это наши люди, что они - самые простые, некоторые даже не очень грамотные, а душа у них самая высокая. И еще - закон товарищества, закон большой, великий, суровый. Ты видишь, я уж сама не своя - все в превосходной степени у меня. Это потому, что и я - в превосходной форме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41