https://wodolei.ru/catalog/unitazy/rossijskie/
Как великолепно сверкал тогда горный кряж тысячами зубцов и утесов, как усердно вырывал острый зуб козы росшие там ароматные растения, с каким вкусом обдиралась после этой еды душистая кора кустов и деревьев, как услаждала нас затем сладкая прохлада божественного источника! Ветры освежительно и живительно веяли над вершинами. Они не несли в себе туманов долины; нет, они рассказывали сказания о прекрасном мире старых богов! Глубоко внизу лежали города людей с пошлой грязью существования; до этих блаженных высот не доходили ни вопли нужды, ни вздохи горя. Порою с утесов, поросших дикими розами и фиговыми деревьями, доносилась мелодическая песнь дрозда или звенело на лугах и в тимиановых кустах золотое стрекотанье цикад. Все здесь, вблизи источника, вырытого копытом священного коня (*80), звучало полнее, чище, невинней, ибо все это было напоено его влагой; даже травы, цветы, кусты, деревья, на которые попадали капли этого бурного и в то же самое время спокойного ручья или до которых только доходил его аромат, держались прямее и осанистее, чем растения долины. Когда дыхание гор касалось их верхушек и корон, то стебли и ветки извивались в воздухе красивыми и приятными для глаза линиями. Все здесь, наверху, было утончено, одухотворено и нежно даже в проявлениях силы; брань, которою, не удержавшись, кто-нибудь осыпал другого, геликонские ветры превращали в изящные эпиграммы. Так было вблизи; дали тоже показывали одно только возвышенно-прекрасное: а именно божественные головы Пинда, Парнаса и Киферона.
В полдень мы обычно отдыхали на склоне, залитом солнцем. Сюда приходили супруги коз для короткой, но сердечной встречи. Они жили в другой горной пещере на противоположном склоне и вели отдельное хозяйство, ибо здесь между обоими полами царили самые благородные и целомудренные отношения. Затем начались гимнастические игры молодежи, совершенно несравнимые с жалкими прыжками простых ручных коз. Напротив, в этих играх можно было наблюдать пылкую силу и идеал комической грации. Расположившись кругом, добрые матери и серьезные, почтенные бородатые отцы радовались восхитительному, брызжущему через край веселью и вспоминали молодость. Если же давал о себе знать кредитор под ложечкой, никогда не забывающий своих претензий, т.е. когда козы и их мужья чувствовали голод, то они расставались с сердечными пожеланиями и веселым, бодрым возгласом: "до свидания". Оба пола направлялись на свои пастбища и слегка закусывали! Когда же спускалась сумеречная розоперстая Эос и вечерняя роса освежала классическую землю, то мы, мило мемекая, направлялись восвояси, достигали пещеры в полной темноте и располагались там в приятном тепле на бархатном мху, кто пососать вымя, кто пожевать жвачку. Вскоре легкая дрема без сновидений изливала на нас свой бальзам, положив конец сосанию и жвачке.
Я говорю: мы, я говорю: нас, я говорю: наше, потому что со мной произошла удивительная перемена. С каждым днем я все ловчее бегал на четвереньках и принимал участие в гимнастических играх молодежи, сначала довольно косолапо, но затем все смелее и смелее; однажды, став на дыбы, я так храбро налетел голова об голову на одного козленка, вызвавшего меня на единоборство, что тот свалился, в то время как я удержался на ногах, возбудив этим сердечный, мекающий смех у коз и их супругов. Так как молочной пищи мне не хватало, то я приучился жевать травы и обгладывать кору с деревьев. Сначала я делал это с отвращением; затем оно постепенно исчезло, и я находил или принужден был находить, что трава обладает вкусом капусты, а кора вкусом салата. Вся эта перемена успела во мне совершиться, а я ее и не заметил, так как совсем не размышлял о себе. Непредвиденный случай зажег во мне факел самосознания и научил меня понимать свое изменившееся состояние.
Однажды вечером лежу я в пещере возле козы Квикви. Козлятки оставили вымя и уже спят, матери предаются жвачке и беседуют о свободе и необходимости. Я еще не заснул. В моей голове происходит нечто, не поддающееся определению; это бесформенное нечто опускается через глотку в нижние области и начинает там какую-то свою самостоятельную жизнь. Мои челюсти налезают друг на друга и начинают что-то беспредметно жевать; вскоре это действует на ближайшие и нижние части тела, мне становится дурно, предметы, от которых, мне казалось, я избавился, опять поднимаются по пищеводу, я не знаю, что это значит, боюсь, что заболел опасными коликами, кряхчу и испускаю стоны. Квикви сочувственно подползает ближе и спрашивает, что болит. Я объясняю ей мое состояние, поскольку это позволяют двигающиеся взад и вперед челюсти; но кто сможет описать мой ужас, когда ласковая Квикви, проливая слезы и нежно прижимая меня к себе, восклицает:
- Да благословит тебя небо, дорогой мальчик! Ты теперь совсем наш, ты постиг жвачку!
- О, боги! - кричу я (на Геликоне принято говорить только мифологически). - Что со мной стало?
Но я не успеваю продолжить своих восклицаний, так как все одиннадцать коз, услыхав радостный крик Квикви, теснятся вокруг меня вне себя от волнения: Лили обхаживает, Пипи поглаживает, Рири прижимается, Фифи ласкается, Тити щекочет, Виви от любви укусить хочет, Биби, Диди нюхают-целуют, Кики, Мими, Нини лижут-милуют. От ликования просыпаются козочки и козлята, слышат еще в полусне, что произошло, и тут начинается настоящее вакхическое радение. Все это прыгает, брыкается, лягается, бодается, бегает вокруг меня, тешится, чешется, скачет, виляет, пляшет, хвостами машет - так что никакая фантазия, даже самая смелая и безрассудная, не в состоянии представить себе этой сцены, освещенной неверным светом луны. Только достойная Зизи сохраняет самообладание; протискавшись ко мне, она кладет благословляюще материнскую лапу на мою голову и говорит:
- Да хранят тебя Паи и все фавны, спасенный младенец!
Наконец волнение прекращается, и все снова готовятся вздремнуть. Я же лежу полумертвый от всех этих лап, морд, голов, брюх, выражавших мне свою любовь. Главную роль сыграл страх, так как ни одно из добродушных животных не причинило мне вреда; они сумели удержаться от неуклюжих движений. Только работа челюстей все еще не хотела войти в норму; под влиянием излитого на меня потока симпатий жевательный процесс испытывал затруднение.
Но все это были пустяки по сравнению с душевными страданиями и беспокойством, пережитыми мною в эту ночь! "Возможно ли, что ты среди коз перестал быть человеком? - вопрошал я самого себя. - Зачем ты распустился, зачем не помнил о врожденном достоинстве, зачем твердо и ясно не помнил об ужасной опасности унижающего общения и обессиливающей привычки?" Однако во мне еще трепетал слабый луч надежды, что все это лишь заблуждение. Нетерпеливо ждал я наступления дня, долженствующего принести мне уверенность, быть может, самую ужасающую. При первых лучах рассвета я выскользнул из пещеры, пока стадо еще спало, и воскликнул:
- Помни, что ты человек!
Я хотел пройтись на двух ногах, но, о господи, из этого ничего не выходило: я принужден был бежать на четвереньках, бежать к источнику Гиппокрены, который должен был обнаружить правду.
Нагнувшись над его ясным, божественным зеркалом, я увидел, что все мрачные предчувствия оправдались, что ужасное случилось. Я увидел смотрящий на меня оттуда живот с мохнатым руном, худые костлявые члены, точно от стыда прикрывшиеся шерстью, я увидел заострившиеся и торчащие уши и, ах, столь знакомую мне от общения со стадом физиономию, в которой рот вытянулся в широкую пасть, нос смешно удлинился вперед, глаза же, испугавшись этой метаморфозы, разбежались к вискам - словом, зачем столько слов? В зеркале Поэзии я узрел себя молодым козлом или по крайней мере на пути к этому.
- Вот до чего ты дошел! - воскликнул я и попытался прийти в отчаяние. Для того ли ты так солоно достался своему отцу, для того ли ты уполз из его кармана, чтобы сделаться в конце концов рогатым и хвостатым? - Ибо источник отразил кроме уже описанных мною черт еще такие признаки на лбу и хребте, из которых при удачной погоде могли вырасти рога и хвост.
Я почувствовал слабость и нуждался в подкреплении, или, быть может, всему виной был утренний голод? Но, словом, мне неудержимо хотелось есть, и я ободрал одно из лавровых деревьев над Гиппокреной. Горьковато-терпкая кора пришлась мне по вкусу. Я опять попытался отчаяться или, так как из этого ничего не выходило, хотя бы поскорбеть о своей судьбе. "Как это понимать? - спросил я самого себя. - Ты утерял большую часть человеческих свойств и не можешь испытать никакого отчаяния, ни даже порядочной скорби?"
Тут я сделал открытие в своей душе, которое было еще хуже внешних признаков, отраженных источником. А именно, строго проверив себя, я заметил, что я сокрушаюсь об утере человеческого образа только для формы и чести ради, по существу же я доволен и шерстью на животе и лапах, и широкой пастью, и вытянутым носом, и зачатками рогов и хвоста. Кроме того, я почувствовал, что и душа моя тоже начинает окозляться. "О люди, люди! Пусть этот факт послужит вам предостережением! Сколь быстро проявляется в вас зверь, если вы не следите за собой неустанно!"
Я пасся на траве и отдавался этим глубоким размышлениям, пока они не были прерваны приходом стада. Добрые козы уже начали беспокоиться обо мне и, увидев меня пасущимся и рассуждающим у Гиппокрены, проявили самую непритворную радость; немногого не хватало, чтобы повторилась ночная сцена, но я сослался на умиление и потрясение, испытанное мною в связи с моим новым счастьем, и просил их пощадить мое несколько расстроенное жвачкой здоровье.
- Он нуждается в покое! - воскликнули благородные козы и отвели от меня лапы и морды. На этот день козы расположились на пастбище возле Гиппокрены, и я слышал, как они, питаясь, долго восхваляли в приподнятом настроении и так называемом высоком штиле мое счастье, а именно то, что я наконец стал благоразумен и совершенно вошел в их семью.
"По-видимому, всему животному миру свойственна черта, которую я считал принадлежащей одним лишь моим бывшим собратьям, т.е. людям! - подумал я при этом разговоре. - Только принизив кого-нибудь до себя и уничтожив в нем все лучшее и самобытное, они думают, что он сделался благоразумным и достоин войти в их семью. Так, рабочий дробит большие камни у края шоссе и мостит мелкими осколками проезжую дорогу повседневного движения для пешеходов, колясок, лошадей, а порой и для ослов".
- Позволь мне, - опять вставил старый барон, - прервать эти безмозглые россказни и поговорить с тобой о нашей фаб...
- Сейчас, - ответил Мюнхгаузен, - мое повествование не продолжится и четверти часа.
С тех пор добрые и благоразумные геликонские козы стали носиться со мной как с писаной торбой. Они любили меня чуть ли не больше своих детей; понятно, ведь я был для них добровольно избранным сыном и, кроме того, внушал им особый интерес, так как во мне еще сохранились некоторые человеческие черты, которые они надеялись уничтожить своим воспитанием, считая себя к тому призванными. Они беспрерывно формировали и исправляли, т.е. лизали и чистили меня, чтобы вылизать и вычистить до уровня совершенного козла и слизать последние признаки сопротивляющейся человеческой породы. Я принужден был покориться, хотя и очень хотелось оставить себе хоть кусочек человеческого на крайний случай, когда, может быть, весьма полезно будет иметь запасное амплуа. Также и язык мой не казался им достаточно академичным; они считали, что это еще не настоящее тосканское мекание (*81). Я должен здесь указать, почему я так быстро научился объясняться со своими благодетельницами. Дело в том, что часть моего детства прошла среди немецких проповедников и потому, попав в козье стадо, я услышал одни лишь знакомые звуки, и только их мне и пришлось повторять в разговоре с козами. Между тем мое мекание, как уже сказано, было не вполне чисто; возможно, что оно все еще отдавало проповедником. Поэтому ученая коза Пипи взялась за это дело и поучала меня меканью по всем правилам грамматики. Я быстро выучился и пришел к убеждению, что козье наречие обладает исключительным богатством своеобразных оборотов для выражения неясных представлений, почему этот язык следовало бы рекомендовать некоторым эпохам для использования в общественной жизни.
Дни приходили, дни уходили, из них составлялись недели, а из недель месяцы, и никакая серьезная помеха не нарушала нашей идиллической жизни на Геликоне, если не считать, что матери покидали нас на слишком долгое время, и в одно из таких отсутствий орел унес одного, а карагуш другого козленка. Мы были очень огорчены происшествием, хотя козы Фифи и Рири, счастливо разрешившись от бремени, пополнили эту потерю. Частое отсутствие матерей и гибель козлят заставили призадуматься остатки моей человечности. Блуждая без надзора, мы не находили хорошего корма, легко могли прыжком вывихнуть лапу и иногда совершенно сбивались с правильного пути, а потому я спросил: где же матери? И получил ответ, что они заседают. Когда же я продолжал спрашивать, по какой причине и для какой цели происходят эти заседания, то сверстники объясняли мне, что это собрания благотворительного комитета. Правда, эти ответы мне ничего не разъяснили, но зато я стал наблюдать еще внимательнее и вскоре дошел до сути. К сожалению, мои расследования вскрыли некоторые теневые стороны в столь приятном и совершенном в остальных отношениях обиходе геликонского стада.
Оказалось, что милосердные и достойные матери учредили "Союз для облегчения горестей страждущих существ". Этот союз возник из развалин другого, имевшего целью утонченье козьего руна. А именно, однажды какой-то путешествующий дикий осел забрел на Геликон, напился из Гиппокрены и фантазировал после этого об удивительной шерсти тибетской козы, из которой выделываются в Кашмире роскошные, ценные шали. Сам фантазирующий осел не видал ни тибетских коз, ни кашемировых шалей, но слыхал в лесу, как говорил о них один армянский купец, который, правда, знал толк в шалях, но коз тоже не видал, а слыхал от покойного брата, что такие водятся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
В полдень мы обычно отдыхали на склоне, залитом солнцем. Сюда приходили супруги коз для короткой, но сердечной встречи. Они жили в другой горной пещере на противоположном склоне и вели отдельное хозяйство, ибо здесь между обоими полами царили самые благородные и целомудренные отношения. Затем начались гимнастические игры молодежи, совершенно несравнимые с жалкими прыжками простых ручных коз. Напротив, в этих играх можно было наблюдать пылкую силу и идеал комической грации. Расположившись кругом, добрые матери и серьезные, почтенные бородатые отцы радовались восхитительному, брызжущему через край веселью и вспоминали молодость. Если же давал о себе знать кредитор под ложечкой, никогда не забывающий своих претензий, т.е. когда козы и их мужья чувствовали голод, то они расставались с сердечными пожеланиями и веселым, бодрым возгласом: "до свидания". Оба пола направлялись на свои пастбища и слегка закусывали! Когда же спускалась сумеречная розоперстая Эос и вечерняя роса освежала классическую землю, то мы, мило мемекая, направлялись восвояси, достигали пещеры в полной темноте и располагались там в приятном тепле на бархатном мху, кто пососать вымя, кто пожевать жвачку. Вскоре легкая дрема без сновидений изливала на нас свой бальзам, положив конец сосанию и жвачке.
Я говорю: мы, я говорю: нас, я говорю: наше, потому что со мной произошла удивительная перемена. С каждым днем я все ловчее бегал на четвереньках и принимал участие в гимнастических играх молодежи, сначала довольно косолапо, но затем все смелее и смелее; однажды, став на дыбы, я так храбро налетел голова об голову на одного козленка, вызвавшего меня на единоборство, что тот свалился, в то время как я удержался на ногах, возбудив этим сердечный, мекающий смех у коз и их супругов. Так как молочной пищи мне не хватало, то я приучился жевать травы и обгладывать кору с деревьев. Сначала я делал это с отвращением; затем оно постепенно исчезло, и я находил или принужден был находить, что трава обладает вкусом капусты, а кора вкусом салата. Вся эта перемена успела во мне совершиться, а я ее и не заметил, так как совсем не размышлял о себе. Непредвиденный случай зажег во мне факел самосознания и научил меня понимать свое изменившееся состояние.
Однажды вечером лежу я в пещере возле козы Квикви. Козлятки оставили вымя и уже спят, матери предаются жвачке и беседуют о свободе и необходимости. Я еще не заснул. В моей голове происходит нечто, не поддающееся определению; это бесформенное нечто опускается через глотку в нижние области и начинает там какую-то свою самостоятельную жизнь. Мои челюсти налезают друг на друга и начинают что-то беспредметно жевать; вскоре это действует на ближайшие и нижние части тела, мне становится дурно, предметы, от которых, мне казалось, я избавился, опять поднимаются по пищеводу, я не знаю, что это значит, боюсь, что заболел опасными коликами, кряхчу и испускаю стоны. Квикви сочувственно подползает ближе и спрашивает, что болит. Я объясняю ей мое состояние, поскольку это позволяют двигающиеся взад и вперед челюсти; но кто сможет описать мой ужас, когда ласковая Квикви, проливая слезы и нежно прижимая меня к себе, восклицает:
- Да благословит тебя небо, дорогой мальчик! Ты теперь совсем наш, ты постиг жвачку!
- О, боги! - кричу я (на Геликоне принято говорить только мифологически). - Что со мной стало?
Но я не успеваю продолжить своих восклицаний, так как все одиннадцать коз, услыхав радостный крик Квикви, теснятся вокруг меня вне себя от волнения: Лили обхаживает, Пипи поглаживает, Рири прижимается, Фифи ласкается, Тити щекочет, Виви от любви укусить хочет, Биби, Диди нюхают-целуют, Кики, Мими, Нини лижут-милуют. От ликования просыпаются козочки и козлята, слышат еще в полусне, что произошло, и тут начинается настоящее вакхическое радение. Все это прыгает, брыкается, лягается, бодается, бегает вокруг меня, тешится, чешется, скачет, виляет, пляшет, хвостами машет - так что никакая фантазия, даже самая смелая и безрассудная, не в состоянии представить себе этой сцены, освещенной неверным светом луны. Только достойная Зизи сохраняет самообладание; протискавшись ко мне, она кладет благословляюще материнскую лапу на мою голову и говорит:
- Да хранят тебя Паи и все фавны, спасенный младенец!
Наконец волнение прекращается, и все снова готовятся вздремнуть. Я же лежу полумертвый от всех этих лап, морд, голов, брюх, выражавших мне свою любовь. Главную роль сыграл страх, так как ни одно из добродушных животных не причинило мне вреда; они сумели удержаться от неуклюжих движений. Только работа челюстей все еще не хотела войти в норму; под влиянием излитого на меня потока симпатий жевательный процесс испытывал затруднение.
Но все это были пустяки по сравнению с душевными страданиями и беспокойством, пережитыми мною в эту ночь! "Возможно ли, что ты среди коз перестал быть человеком? - вопрошал я самого себя. - Зачем ты распустился, зачем не помнил о врожденном достоинстве, зачем твердо и ясно не помнил об ужасной опасности унижающего общения и обессиливающей привычки?" Однако во мне еще трепетал слабый луч надежды, что все это лишь заблуждение. Нетерпеливо ждал я наступления дня, долженствующего принести мне уверенность, быть может, самую ужасающую. При первых лучах рассвета я выскользнул из пещеры, пока стадо еще спало, и воскликнул:
- Помни, что ты человек!
Я хотел пройтись на двух ногах, но, о господи, из этого ничего не выходило: я принужден был бежать на четвереньках, бежать к источнику Гиппокрены, который должен был обнаружить правду.
Нагнувшись над его ясным, божественным зеркалом, я увидел, что все мрачные предчувствия оправдались, что ужасное случилось. Я увидел смотрящий на меня оттуда живот с мохнатым руном, худые костлявые члены, точно от стыда прикрывшиеся шерстью, я увидел заострившиеся и торчащие уши и, ах, столь знакомую мне от общения со стадом физиономию, в которой рот вытянулся в широкую пасть, нос смешно удлинился вперед, глаза же, испугавшись этой метаморфозы, разбежались к вискам - словом, зачем столько слов? В зеркале Поэзии я узрел себя молодым козлом или по крайней мере на пути к этому.
- Вот до чего ты дошел! - воскликнул я и попытался прийти в отчаяние. Для того ли ты так солоно достался своему отцу, для того ли ты уполз из его кармана, чтобы сделаться в конце концов рогатым и хвостатым? - Ибо источник отразил кроме уже описанных мною черт еще такие признаки на лбу и хребте, из которых при удачной погоде могли вырасти рога и хвост.
Я почувствовал слабость и нуждался в подкреплении, или, быть может, всему виной был утренний голод? Но, словом, мне неудержимо хотелось есть, и я ободрал одно из лавровых деревьев над Гиппокреной. Горьковато-терпкая кора пришлась мне по вкусу. Я опять попытался отчаяться или, так как из этого ничего не выходило, хотя бы поскорбеть о своей судьбе. "Как это понимать? - спросил я самого себя. - Ты утерял большую часть человеческих свойств и не можешь испытать никакого отчаяния, ни даже порядочной скорби?"
Тут я сделал открытие в своей душе, которое было еще хуже внешних признаков, отраженных источником. А именно, строго проверив себя, я заметил, что я сокрушаюсь об утере человеческого образа только для формы и чести ради, по существу же я доволен и шерстью на животе и лапах, и широкой пастью, и вытянутым носом, и зачатками рогов и хвоста. Кроме того, я почувствовал, что и душа моя тоже начинает окозляться. "О люди, люди! Пусть этот факт послужит вам предостережением! Сколь быстро проявляется в вас зверь, если вы не следите за собой неустанно!"
Я пасся на траве и отдавался этим глубоким размышлениям, пока они не были прерваны приходом стада. Добрые козы уже начали беспокоиться обо мне и, увидев меня пасущимся и рассуждающим у Гиппокрены, проявили самую непритворную радость; немногого не хватало, чтобы повторилась ночная сцена, но я сослался на умиление и потрясение, испытанное мною в связи с моим новым счастьем, и просил их пощадить мое несколько расстроенное жвачкой здоровье.
- Он нуждается в покое! - воскликнули благородные козы и отвели от меня лапы и морды. На этот день козы расположились на пастбище возле Гиппокрены, и я слышал, как они, питаясь, долго восхваляли в приподнятом настроении и так называемом высоком штиле мое счастье, а именно то, что я наконец стал благоразумен и совершенно вошел в их семью.
"По-видимому, всему животному миру свойственна черта, которую я считал принадлежащей одним лишь моим бывшим собратьям, т.е. людям! - подумал я при этом разговоре. - Только принизив кого-нибудь до себя и уничтожив в нем все лучшее и самобытное, они думают, что он сделался благоразумным и достоин войти в их семью. Так, рабочий дробит большие камни у края шоссе и мостит мелкими осколками проезжую дорогу повседневного движения для пешеходов, колясок, лошадей, а порой и для ослов".
- Позволь мне, - опять вставил старый барон, - прервать эти безмозглые россказни и поговорить с тобой о нашей фаб...
- Сейчас, - ответил Мюнхгаузен, - мое повествование не продолжится и четверти часа.
С тех пор добрые и благоразумные геликонские козы стали носиться со мной как с писаной торбой. Они любили меня чуть ли не больше своих детей; понятно, ведь я был для них добровольно избранным сыном и, кроме того, внушал им особый интерес, так как во мне еще сохранились некоторые человеческие черты, которые они надеялись уничтожить своим воспитанием, считая себя к тому призванными. Они беспрерывно формировали и исправляли, т.е. лизали и чистили меня, чтобы вылизать и вычистить до уровня совершенного козла и слизать последние признаки сопротивляющейся человеческой породы. Я принужден был покориться, хотя и очень хотелось оставить себе хоть кусочек человеческого на крайний случай, когда, может быть, весьма полезно будет иметь запасное амплуа. Также и язык мой не казался им достаточно академичным; они считали, что это еще не настоящее тосканское мекание (*81). Я должен здесь указать, почему я так быстро научился объясняться со своими благодетельницами. Дело в том, что часть моего детства прошла среди немецких проповедников и потому, попав в козье стадо, я услышал одни лишь знакомые звуки, и только их мне и пришлось повторять в разговоре с козами. Между тем мое мекание, как уже сказано, было не вполне чисто; возможно, что оно все еще отдавало проповедником. Поэтому ученая коза Пипи взялась за это дело и поучала меня меканью по всем правилам грамматики. Я быстро выучился и пришел к убеждению, что козье наречие обладает исключительным богатством своеобразных оборотов для выражения неясных представлений, почему этот язык следовало бы рекомендовать некоторым эпохам для использования в общественной жизни.
Дни приходили, дни уходили, из них составлялись недели, а из недель месяцы, и никакая серьезная помеха не нарушала нашей идиллической жизни на Геликоне, если не считать, что матери покидали нас на слишком долгое время, и в одно из таких отсутствий орел унес одного, а карагуш другого козленка. Мы были очень огорчены происшествием, хотя козы Фифи и Рири, счастливо разрешившись от бремени, пополнили эту потерю. Частое отсутствие матерей и гибель козлят заставили призадуматься остатки моей человечности. Блуждая без надзора, мы не находили хорошего корма, легко могли прыжком вывихнуть лапу и иногда совершенно сбивались с правильного пути, а потому я спросил: где же матери? И получил ответ, что они заседают. Когда же я продолжал спрашивать, по какой причине и для какой цели происходят эти заседания, то сверстники объясняли мне, что это собрания благотворительного комитета. Правда, эти ответы мне ничего не разъяснили, но зато я стал наблюдать еще внимательнее и вскоре дошел до сути. К сожалению, мои расследования вскрыли некоторые теневые стороны в столь приятном и совершенном в остальных отношениях обиходе геликонского стада.
Оказалось, что милосердные и достойные матери учредили "Союз для облегчения горестей страждущих существ". Этот союз возник из развалин другого, имевшего целью утонченье козьего руна. А именно, однажды какой-то путешествующий дикий осел забрел на Геликон, напился из Гиппокрены и фантазировал после этого об удивительной шерсти тибетской козы, из которой выделываются в Кашмире роскошные, ценные шали. Сам фантазирующий осел не видал ни тибетских коз, ни кашемировых шалей, но слыхал в лесу, как говорил о них один армянский купец, который, правда, знал толк в шалях, но коз тоже не видал, а слыхал от покойного брата, что такие водятся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53