Аксессуары для ванной, сайт для людей
- ответил, улыбаясь, барон Мюнхгаузен. - Несколько лет тому назад я устал от Европы. Почему? Я и сам не знаю, ибо никто меня не обижал. Тем не менее, я устал от Европы, как устают, например, часам к одиннадцати вечера, поэтому я решил попутешествовать, и попутешествовать как можно дольше. Но так как в наше время всякий человек, желающий, чтобы с ним считались, и в особенности в дороге, должен быть интересным и страдать сплином, то я отправился в столицу Пруссии и научился там интересничать. Это стоило мне два фридрихсдора. Затем я поехал в Лондон и взял учителя сплина; этот плут брал дорого, и вы можете мне верить или нет, но я отсыпал ему двадцать гиней и к тому же должен был поклясться никому не выдавать секрета.
После того как я овладел искусством интересничанья и сплина, счастье мне везде улыбалось. То я разыгрывал из себя англичанина, то новогрека, то лежал, как дама, на софе и страдал мигренью; при этом я говорил на том франко-немецком жаргоне, который был в моде в начале XVIII столетия, в эпоху великой порчи нашего языка. Интересничанье заключалось в смене костюмов и в сизокрапчатом немецком языке. Что касается сплина, то я возил с собой повсюду камфору, чтобы постоянно его освежать. Дело в том, что камфора придает бледность, и скоро я выглядел так, точно лет десять пролежал в гробу. Когда я однажды увидел себя в ручном зеркале, которых у меня в то время, когда я отдавал дань тщеславию, бывало всегда по нескольку штук, мне пришла в голову блестящая мысль. "Разве я не похож на труп?" - сказал я самому себе. "Буду выдавать себя за покойника". Сказано - сделано! Покойника немцы еще не видали. Да к тому же покойника, умеющего так интимно болтать и рассказывать тысячи разных историй, которые всякий живой человек может подобрать в любом сплетничающем светском салоне. Стар и млад, мужчины и женщины, ученые и идиоты теснились вокруг покойника; вновь ожила старая сказка, в которой народ, ликуя, следовал за разукрашенным мертвецом. Черная магия извлекла этот вымысел из могилы, чтоб обольщать толпу. Юноши с вожделением протискиваются вперед, чтобы плясать с пестро размалеванной богиней Венус; все дальше и дальше завлекает сластолюбцев зачумленная красавица, которая благоухает для них запахом цибета и амбры; наконец, на кладбище спадают одежды со стучащих друг о дружку костей, и страшный скелет рычит им в лицо: Sic transit gloria mundi! (*3) Но со мною дело не зашло так далеко; напротив, я продолжал пребывать в качестве надушенного покойника посреди этой самой gloria mundi. Сделавшись такой знаменитостью, я стал объезжать мир, посетил мимоходом и Африку. В Алжире я превратился в араба по всем статьям и после этого был гостеприимно принят в семье вице-короля Египта. Он перешел со мною на ты, и я должен был рассказывать ему тысячи всяких историй, которые он все, без исключения, принимал на веру. Затем в Нубии, недалеко от большого водопада, я пережил прелестное приключение с бегемотом.
Сижу я на берегу реки в камышах In naturalibus, т.е. как мать родила иначе я в Африке и не ходил - и мирно поедаю свой завтрак. Вдруг вылетает на меня какая-то бестия-гиппопотам, и не успел я крикнуть: "Остановитесь!" - как уже сидел у него в пасти. Я, однако же, сконцентрировал, несмотря на быстроту, все свое присутствие духа и крикнул зверю в пасть в ту самую минуту, когда он собирался меня проглотить: "Месье! Месье! С вашего позволения я литератор и к тому же дворянин!" Что же произошло? Можете мне верить или нет, но эта добрая душа гиппопотам выплюнул меня на месте и стал утирать слезы...
- Чем? Чем? - крикнул барон.
- Пальмовым листом, который этот честный скот держал в передней лапе, после чего он покраснел и в смущении бросился бежать. Вот чего достигли вице-короли Египта! Даже гиппопотамусы питают там решпект к литературным светилам...
- Мне кажется, что гиппопотам питается растительной пищей, а не мясом, - скромно вставила барышня.
- По-видимому, он был близорук и принял меня за растение, - ответил г-н фон Мюнхгаузен. - Я знаю, что знаю: я сидел в пасти. Истина есть истина, и правда не выдаст. Да, на чем я остановился? На Африке. Но стоит ли задерживать ваше внимание на таких пустяках? Я скоро устал от Африки, как устал и от Европы, и решил поехать в Америку, но прежде завернуть в Германию и Англию, куда меня призывали разные причины.
Во-первых, я начал слегка забывать интересничанье и сплин и хотел снова пройти курс в Берлине и Лондоне. В Африке люди не интересничают. Коран не покровительствует этому направлению, и одна африканская рожа похожа на другую. Что же до сплина, то вице-король Египта выколачивает его батогами; нет лучшего средства против ипохондрии. Однажды мы с ним слегка повздорили, как это иногда случается между друзьями; тут я подумал о последствиях, которые это может иметь для моих пяток, и самое воспоминание о сплине прошло у меня от одной только мысли об этом. К счастью, дело не дошло до последствий, мы помирились и в тот же день ели за обедом поросячьи уши с квашеной капустой, ибо вице-король - просвещенный турок и собирается в ближайшее время доказать в специальном сочинении, что Пророк есть выдумка правоверных (*4). На чем я остановился? Ах, да - на сплине. Ну-с, интересничать я тоже разучился за отсутствием подходящей аудитории. Таким образом, уже из-за одного этого я должен был съездить в Германию и Англию.
На этот раз для уроков интересничанья я принужден был взять в Берлине гувернантку, mere I'Oie (*5). Хотя эта Мать-Гусыня и бросала ретроспективные взгляды на людей и события, с ней, однако, не стряслось того, что с женою Лота в подобном же случае, ибо она не только не превратилась в соляной столб, а сделалась еще болтливее и неугомоннее. Многих подмывало слегка пощипать эту кумушку; они утверждали, что все ее остроумничанье и интересничанье - чистейшее очковтирательство, но я должен заступиться за mere I'Oie. Высокими целями она вообще не задавалась; она думала только о своих прабабках, которые некогда гоготаньем спасли Капитолий. Поэтому она, пока что, упражняла горло, чтобы быть в голосе, на случай, если Капитолий накладного германского либерализма окажется когда-нибудь в опасности.
- Почему же вы не пошли к вашему прежнему учителю? - спросил старый барон.
- Он сидел в то время в Париже и читал старофранцузские манускрипты. Я проехал из Алжира через Тулон в упомянутую столицу и встретил его в библиотеке. Тут я увидел истинное чудо ретивого писания книг, или писания ретивых книг. Вы можете мне верить или нет, но фактически он шуйцей перелистывал лежавший перед ним пергаментный фолиант, а десницей изготовлял книгу о нем или из него. В то же время он диктовал остроумную записку к какой-нибудь артистке и вел обстоятельную беседу с окружным комиссаром о быте парижских гризеток. Словом, он отставал от многосторонности Цезаря на каких-нибудь три очка.
Второй же причиной, побудившей меня завернуть в Германию, было желание нанять хорошего лакея. С прежним мне пришлось расстаться: он тоже хотел быть интересным и все время ловил ворон. В качестве светского интересника я считал себя вправе возражать против этого, но так как свобода ремесел царит повсюду, то делать было нечего: всякий прощелыга имеет право интересничать.
Лакея я хотел нанять только в Германии, ибо всякая страна славится каким-нибудь продуктом, который там лучше, чем в других местах. Таковы: в Испании - вина, в Италии - пенье, в Англии - конституция, в России - юфть, во Франции - революция. В Германии же особенно удается прислуга.
ТРИНАДЦАТАЯ ГЛАВА
Барон Мюнхгаузен рассказывает историческую новеллу
о шести связанных кургессенских косах, но взрыв отчаянья
со стороны учителя Агезилая прерывает это повествование,
и барон обещает довести его до конца в другой раз (*6)
Там, где на запад - поросшие кустарником возвышенности Габихтвальда, на полночь - цепи Рейнгартвальда, на полдень - скалистый Зеревальд расступаются в широкую равнину, где всевозможными изгибами с юга на север струит свои потоки Фульда, а на восход раскрывается смеющаяся долина, над которой совсем вдалеке возносит свою синюю главу величественный Мейсен, там лежит Кассель...
- О, святые и праведные боги, куда это нас опять заведет! - простонал учитель Агезилай, приведенный рассказом г-на фон Мюнхгаузена в состояние, которое не так легко описать.
- ...Лежит Кассель, столица курфюршества Гессенского. Чистенькие, широкие улицы пересекают Верхний, или Новый, город, где почти все дома имеют отличный вид, в то время как в Нижнем, или Старом, городе преобладают грязь и покосившиеся постройки. Многие красивые площади украшают более красивую часть города, но самая красивая из них - это Фридрихсплац, где возвышается великолепный дворец с длинными рядами красивых окон.
Это было в то время, когда, после счастливой Реставрации, курфюрст Вильгельм (*7) снова вернулся в хоромы своих предков и ввел среди прочих испытанных порядков то удлинение прически, которое принято называть косой. Это время уже давно прошло, и вести о нем звучат, как сказ о потонувшем острове Атлантиде, но историческому повествованию не пристало упускать из виду какого бы то ни было явления прошлого, даже такого, как добрая старая кургессенская коса.
Это было поздно вечером, и жители Касселя уже спали или ложились в постели. Но во дворце, в кабинете курфюрста еще горел свет. Ассамблея уже кончилась, и старый достойный властитель удержал при себе нескольких приближенных. По обыкновению поговорили о междуцарствии и об удивительном перевороте. Курфюрст в форме своей гвардии - камзол с отворотами и ботфорты - стоял, крепко опираясь на камышовую трость с золотым набалдашником. Он сказал:
- Так и будет: я игнорирую все распоряжения, сделанные за это время моим управителем Жеромом... Пострадавшие пусть ищут с моего управителя, которому мы не давали власти самовольно вводить новшества и который подобными деяниями экспедировал свой мандат. Мы знаем, что этим постановлением мы подвергаем себя критике некоторых беспокойных голов, но это не может смутить Нашу совесть и Мы в этом отношении всецело полагаемся на божественное провидение, которое после короткого испытания вернуло Нас в Наши родовые владения и ретаблировало на Нашей территории немецкую верность и честность. Изготовили ли вы эдикт, который лишает приобретателей доменов каких бы то ни было эсперансов на удержание иллегально захваченного ими имущества?
- Это было моей первой заботой, - ответил тайный советник Веллей Патеркул (*8), к которому относился этот вопрос. - Действительно, давно пора ретаблировать у нас немецкую верность и честность.
- Меня еще не узнали, как следует, - продолжал, повышая голос, старый, но бодрый курфюрст. - Я уже заставил однажды подметальщиков чистить улицы в новомодных французских костюмах в поучение неженкам и петиметрам, и нет ничего невозможного в том, что такой или подобный пассаж повторится еще раз, если Нас будут слишком раздражать. Наш Кассель превратился при моем управителе в распущенный вертеп, из которого исчезли всякая дисциплина и благонравие.
К курфюрсту подошла молодая дама и сказала ему ласковым голосом:
- Не горячись, папочка, ведь ты же восстановил здесь и дисциплину и благонравие.
После этого она и тайный советник Веллей Патеркул были милостиво отпущены. С курфюрстом остался один только барон фон Ротшильд (*9). Он прибыл в Кассель, чтоб подвести счета со своим августейшим клиентом, который заявил, что не может оставить барону депонированные у него суммы из семи процентов, а вынужден настаивать на восьми.
Этим признанием и сообщением барон фон Ротшильд был потрясен до глубины души. Он клялся именем Авраама, Исаака и Иакова, что это разоряет его вконец, но так как его высокий кредитор продолжал настаивать и пригрозил, в случае отказа, взять вклад обратно, то барон, скрепя сердце, согласился и в утешение прикинул про себя, что его банк взимает по двадцати процентов, так что ему все же остается чистых двенадцать.
Во время этих переговоров курфюрст продолжал невозмутимо сохранять прежнюю позу. Теперь же он распахнул окно, заглянул в ясную, звездную ночь и сказал:
- Когда я консидерирую, что я опять в этом дворце, и сколь интересную прибыль принесли мне тогда английские деньги за мой американский корпус (*10), я говорю: "Ротшильд! Жив еще старый бог и не допустит до погибели".
Барон ответил несколько раздраженно:
- Почему бы не жить старому богу, если еще живет ваше высочество? И какая может быть погибель при восьми процентах годовых?
Пока внутри дворца происходили все эти события, шесть братьев Пипмейер рассказывали товарищам в кордегардии истории с привидениями.
Шесть братьев Пипмейер были шестью сыновьями кастеляна Пипмейера из замка Левенбург. Этот человек, как обычно бывает с такими управителями сеньориальных замков, держался самых лояльных взглядов и воспитал в том же духе своих сыновей. Об этой семье можно было с уверенностью сказать, что в семи индивидуумах билось единое гессенское сердце. Папаша Пипмейер был тем самым человеком, который при въезде курфюрста вскочил на тумбу и, помахивая своей уцелевшей от всех искушений междуцарствия косичкой, кричал: "Ваша светлость! Ваша светлость! А моя висит! А моя висит!" - что, говорят, было первой монаршей радостью престарелого властителя по возвращении в страну. Как только эти шесть сыновей Пипмейеров, которых мамаша Пипмейер на протяжении двух лет подарила своему супругу двумя тройнями, достигли призывного возраста, папаша Пипмейер отдал всех шестерых в один и тот же день в герцогскую косично-гамашную гвардию. Все шестеро были одного роста, а именно в шесть футов и три дюйма, носили совершенно одинаковые гамаши и косы и вообще настолько были похожи друг на друга, что командир приказал полоснуть каждому из них нос другой краской, чтоб отличать их во время службы. Карл Пипмейер получил желтую полосу, Генрих Пипмейер синюю, Фердинанд Пипмейер красную, Гвидо Пипмейер оранжевую, Христиан Пипмейер зеленую, Ромео Пипмейер серебристо-серую и Петер Пипмейер черную.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
После того как я овладел искусством интересничанья и сплина, счастье мне везде улыбалось. То я разыгрывал из себя англичанина, то новогрека, то лежал, как дама, на софе и страдал мигренью; при этом я говорил на том франко-немецком жаргоне, который был в моде в начале XVIII столетия, в эпоху великой порчи нашего языка. Интересничанье заключалось в смене костюмов и в сизокрапчатом немецком языке. Что касается сплина, то я возил с собой повсюду камфору, чтобы постоянно его освежать. Дело в том, что камфора придает бледность, и скоро я выглядел так, точно лет десять пролежал в гробу. Когда я однажды увидел себя в ручном зеркале, которых у меня в то время, когда я отдавал дань тщеславию, бывало всегда по нескольку штук, мне пришла в голову блестящая мысль. "Разве я не похож на труп?" - сказал я самому себе. "Буду выдавать себя за покойника". Сказано - сделано! Покойника немцы еще не видали. Да к тому же покойника, умеющего так интимно болтать и рассказывать тысячи разных историй, которые всякий живой человек может подобрать в любом сплетничающем светском салоне. Стар и млад, мужчины и женщины, ученые и идиоты теснились вокруг покойника; вновь ожила старая сказка, в которой народ, ликуя, следовал за разукрашенным мертвецом. Черная магия извлекла этот вымысел из могилы, чтоб обольщать толпу. Юноши с вожделением протискиваются вперед, чтобы плясать с пестро размалеванной богиней Венус; все дальше и дальше завлекает сластолюбцев зачумленная красавица, которая благоухает для них запахом цибета и амбры; наконец, на кладбище спадают одежды со стучащих друг о дружку костей, и страшный скелет рычит им в лицо: Sic transit gloria mundi! (*3) Но со мною дело не зашло так далеко; напротив, я продолжал пребывать в качестве надушенного покойника посреди этой самой gloria mundi. Сделавшись такой знаменитостью, я стал объезжать мир, посетил мимоходом и Африку. В Алжире я превратился в араба по всем статьям и после этого был гостеприимно принят в семье вице-короля Египта. Он перешел со мною на ты, и я должен был рассказывать ему тысячи всяких историй, которые он все, без исключения, принимал на веру. Затем в Нубии, недалеко от большого водопада, я пережил прелестное приключение с бегемотом.
Сижу я на берегу реки в камышах In naturalibus, т.е. как мать родила иначе я в Африке и не ходил - и мирно поедаю свой завтрак. Вдруг вылетает на меня какая-то бестия-гиппопотам, и не успел я крикнуть: "Остановитесь!" - как уже сидел у него в пасти. Я, однако же, сконцентрировал, несмотря на быстроту, все свое присутствие духа и крикнул зверю в пасть в ту самую минуту, когда он собирался меня проглотить: "Месье! Месье! С вашего позволения я литератор и к тому же дворянин!" Что же произошло? Можете мне верить или нет, но эта добрая душа гиппопотам выплюнул меня на месте и стал утирать слезы...
- Чем? Чем? - крикнул барон.
- Пальмовым листом, который этот честный скот держал в передней лапе, после чего он покраснел и в смущении бросился бежать. Вот чего достигли вице-короли Египта! Даже гиппопотамусы питают там решпект к литературным светилам...
- Мне кажется, что гиппопотам питается растительной пищей, а не мясом, - скромно вставила барышня.
- По-видимому, он был близорук и принял меня за растение, - ответил г-н фон Мюнхгаузен. - Я знаю, что знаю: я сидел в пасти. Истина есть истина, и правда не выдаст. Да, на чем я остановился? На Африке. Но стоит ли задерживать ваше внимание на таких пустяках? Я скоро устал от Африки, как устал и от Европы, и решил поехать в Америку, но прежде завернуть в Германию и Англию, куда меня призывали разные причины.
Во-первых, я начал слегка забывать интересничанье и сплин и хотел снова пройти курс в Берлине и Лондоне. В Африке люди не интересничают. Коран не покровительствует этому направлению, и одна африканская рожа похожа на другую. Что же до сплина, то вице-король Египта выколачивает его батогами; нет лучшего средства против ипохондрии. Однажды мы с ним слегка повздорили, как это иногда случается между друзьями; тут я подумал о последствиях, которые это может иметь для моих пяток, и самое воспоминание о сплине прошло у меня от одной только мысли об этом. К счастью, дело не дошло до последствий, мы помирились и в тот же день ели за обедом поросячьи уши с квашеной капустой, ибо вице-король - просвещенный турок и собирается в ближайшее время доказать в специальном сочинении, что Пророк есть выдумка правоверных (*4). На чем я остановился? Ах, да - на сплине. Ну-с, интересничать я тоже разучился за отсутствием подходящей аудитории. Таким образом, уже из-за одного этого я должен был съездить в Германию и Англию.
На этот раз для уроков интересничанья я принужден был взять в Берлине гувернантку, mere I'Oie (*5). Хотя эта Мать-Гусыня и бросала ретроспективные взгляды на людей и события, с ней, однако, не стряслось того, что с женою Лота в подобном же случае, ибо она не только не превратилась в соляной столб, а сделалась еще болтливее и неугомоннее. Многих подмывало слегка пощипать эту кумушку; они утверждали, что все ее остроумничанье и интересничанье - чистейшее очковтирательство, но я должен заступиться за mere I'Oie. Высокими целями она вообще не задавалась; она думала только о своих прабабках, которые некогда гоготаньем спасли Капитолий. Поэтому она, пока что, упражняла горло, чтобы быть в голосе, на случай, если Капитолий накладного германского либерализма окажется когда-нибудь в опасности.
- Почему же вы не пошли к вашему прежнему учителю? - спросил старый барон.
- Он сидел в то время в Париже и читал старофранцузские манускрипты. Я проехал из Алжира через Тулон в упомянутую столицу и встретил его в библиотеке. Тут я увидел истинное чудо ретивого писания книг, или писания ретивых книг. Вы можете мне верить или нет, но фактически он шуйцей перелистывал лежавший перед ним пергаментный фолиант, а десницей изготовлял книгу о нем или из него. В то же время он диктовал остроумную записку к какой-нибудь артистке и вел обстоятельную беседу с окружным комиссаром о быте парижских гризеток. Словом, он отставал от многосторонности Цезаря на каких-нибудь три очка.
Второй же причиной, побудившей меня завернуть в Германию, было желание нанять хорошего лакея. С прежним мне пришлось расстаться: он тоже хотел быть интересным и все время ловил ворон. В качестве светского интересника я считал себя вправе возражать против этого, но так как свобода ремесел царит повсюду, то делать было нечего: всякий прощелыга имеет право интересничать.
Лакея я хотел нанять только в Германии, ибо всякая страна славится каким-нибудь продуктом, который там лучше, чем в других местах. Таковы: в Испании - вина, в Италии - пенье, в Англии - конституция, в России - юфть, во Франции - революция. В Германии же особенно удается прислуга.
ТРИНАДЦАТАЯ ГЛАВА
Барон Мюнхгаузен рассказывает историческую новеллу
о шести связанных кургессенских косах, но взрыв отчаянья
со стороны учителя Агезилая прерывает это повествование,
и барон обещает довести его до конца в другой раз (*6)
Там, где на запад - поросшие кустарником возвышенности Габихтвальда, на полночь - цепи Рейнгартвальда, на полдень - скалистый Зеревальд расступаются в широкую равнину, где всевозможными изгибами с юга на север струит свои потоки Фульда, а на восход раскрывается смеющаяся долина, над которой совсем вдалеке возносит свою синюю главу величественный Мейсен, там лежит Кассель...
- О, святые и праведные боги, куда это нас опять заведет! - простонал учитель Агезилай, приведенный рассказом г-на фон Мюнхгаузена в состояние, которое не так легко описать.
- ...Лежит Кассель, столица курфюршества Гессенского. Чистенькие, широкие улицы пересекают Верхний, или Новый, город, где почти все дома имеют отличный вид, в то время как в Нижнем, или Старом, городе преобладают грязь и покосившиеся постройки. Многие красивые площади украшают более красивую часть города, но самая красивая из них - это Фридрихсплац, где возвышается великолепный дворец с длинными рядами красивых окон.
Это было в то время, когда, после счастливой Реставрации, курфюрст Вильгельм (*7) снова вернулся в хоромы своих предков и ввел среди прочих испытанных порядков то удлинение прически, которое принято называть косой. Это время уже давно прошло, и вести о нем звучат, как сказ о потонувшем острове Атлантиде, но историческому повествованию не пристало упускать из виду какого бы то ни было явления прошлого, даже такого, как добрая старая кургессенская коса.
Это было поздно вечером, и жители Касселя уже спали или ложились в постели. Но во дворце, в кабинете курфюрста еще горел свет. Ассамблея уже кончилась, и старый достойный властитель удержал при себе нескольких приближенных. По обыкновению поговорили о междуцарствии и об удивительном перевороте. Курфюрст в форме своей гвардии - камзол с отворотами и ботфорты - стоял, крепко опираясь на камышовую трость с золотым набалдашником. Он сказал:
- Так и будет: я игнорирую все распоряжения, сделанные за это время моим управителем Жеромом... Пострадавшие пусть ищут с моего управителя, которому мы не давали власти самовольно вводить новшества и который подобными деяниями экспедировал свой мандат. Мы знаем, что этим постановлением мы подвергаем себя критике некоторых беспокойных голов, но это не может смутить Нашу совесть и Мы в этом отношении всецело полагаемся на божественное провидение, которое после короткого испытания вернуло Нас в Наши родовые владения и ретаблировало на Нашей территории немецкую верность и честность. Изготовили ли вы эдикт, который лишает приобретателей доменов каких бы то ни было эсперансов на удержание иллегально захваченного ими имущества?
- Это было моей первой заботой, - ответил тайный советник Веллей Патеркул (*8), к которому относился этот вопрос. - Действительно, давно пора ретаблировать у нас немецкую верность и честность.
- Меня еще не узнали, как следует, - продолжал, повышая голос, старый, но бодрый курфюрст. - Я уже заставил однажды подметальщиков чистить улицы в новомодных французских костюмах в поучение неженкам и петиметрам, и нет ничего невозможного в том, что такой или подобный пассаж повторится еще раз, если Нас будут слишком раздражать. Наш Кассель превратился при моем управителе в распущенный вертеп, из которого исчезли всякая дисциплина и благонравие.
К курфюрсту подошла молодая дама и сказала ему ласковым голосом:
- Не горячись, папочка, ведь ты же восстановил здесь и дисциплину и благонравие.
После этого она и тайный советник Веллей Патеркул были милостиво отпущены. С курфюрстом остался один только барон фон Ротшильд (*9). Он прибыл в Кассель, чтоб подвести счета со своим августейшим клиентом, который заявил, что не может оставить барону депонированные у него суммы из семи процентов, а вынужден настаивать на восьми.
Этим признанием и сообщением барон фон Ротшильд был потрясен до глубины души. Он клялся именем Авраама, Исаака и Иакова, что это разоряет его вконец, но так как его высокий кредитор продолжал настаивать и пригрозил, в случае отказа, взять вклад обратно, то барон, скрепя сердце, согласился и в утешение прикинул про себя, что его банк взимает по двадцати процентов, так что ему все же остается чистых двенадцать.
Во время этих переговоров курфюрст продолжал невозмутимо сохранять прежнюю позу. Теперь же он распахнул окно, заглянул в ясную, звездную ночь и сказал:
- Когда я консидерирую, что я опять в этом дворце, и сколь интересную прибыль принесли мне тогда английские деньги за мой американский корпус (*10), я говорю: "Ротшильд! Жив еще старый бог и не допустит до погибели".
Барон ответил несколько раздраженно:
- Почему бы не жить старому богу, если еще живет ваше высочество? И какая может быть погибель при восьми процентах годовых?
Пока внутри дворца происходили все эти события, шесть братьев Пипмейер рассказывали товарищам в кордегардии истории с привидениями.
Шесть братьев Пипмейер были шестью сыновьями кастеляна Пипмейера из замка Левенбург. Этот человек, как обычно бывает с такими управителями сеньориальных замков, держался самых лояльных взглядов и воспитал в том же духе своих сыновей. Об этой семье можно было с уверенностью сказать, что в семи индивидуумах билось единое гессенское сердце. Папаша Пипмейер был тем самым человеком, который при въезде курфюрста вскочил на тумбу и, помахивая своей уцелевшей от всех искушений междуцарствия косичкой, кричал: "Ваша светлость! Ваша светлость! А моя висит! А моя висит!" - что, говорят, было первой монаршей радостью престарелого властителя по возвращении в страну. Как только эти шесть сыновей Пипмейеров, которых мамаша Пипмейер на протяжении двух лет подарила своему супругу двумя тройнями, достигли призывного возраста, папаша Пипмейер отдал всех шестерых в один и тот же день в герцогскую косично-гамашную гвардию. Все шестеро были одного роста, а именно в шесть футов и три дюйма, носили совершенно одинаковые гамаши и косы и вообще настолько были похожи друг на друга, что командир приказал полоснуть каждому из них нос другой краской, чтоб отличать их во время службы. Карл Пипмейер получил желтую полосу, Генрих Пипмейер синюю, Фердинанд Пипмейер красную, Гвидо Пипмейер оранжевую, Христиан Пипмейер зеленую, Ромео Пипмейер серебристо-серую и Петер Пипмейер черную.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53