https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/granitnie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ей даже почудилось, что это, наверное, сам Лойола, бежавший из преисподней. Под слабым светом лампы его исхудавшее лицо казалось еще бесплотней и призрачней, чем обычно. Он не шевелился. Он даже не мигнул, когда она рванула полотнище. Черные блестящие глаза его были прикованы к несчастному Оливаресу и излучали какую-то демоническую силу, от которой тот цепенел. Теперь Фани почувствовала эту силу и на себе. Ее охватила мгновенная слабость, она почти не могла противиться этой повелительной неподвижности. И вместе с тем никогда лицо его не казалось ей более классическим и властным – это оливковое лицо испанского аристократа, в котором античный иберийский овал сочетался с резкими семитскими линиями, создавая неповторимый облик чего-то давно ушедшего, точно в нем виделись сразу или попеременно лица египетского жреца, центуриона римской когорты, кастильского рыцаря и святого. Она как будто поняла наконец, что именно в нем действует на нее так неотразимо и завораживающе и почему она пошла за ним в этот ад, где правят зараза и смерть. От него веяло героической силой народа, который некогда владел миром, романтикой прошлых времен и храбростью мужа, идущего к своей цели без страха, без колебаний и компромиссов, мужа, воля которого никогда не ослабнет. Но какой абсурдной ей казалась теперь эта цель, какими устаревшими и смешными были средства, которыми он хотел ее достичь! Неужели она все еще любит этого сумасшедшего идальго, этого церковного Дон-Кихота, эту средневековую куклу в рясе?…– Чего вам надо? – спросила она гневно. – Вы похожи на тореро, когда он позирует перед репортерами. Может быть, вас оскорбил наш разговор о папаше Лойоле?Но он не обратил на ее слова никакого внимания и по-прежнему пронзал Оливареса леденящим, пристальным и неподвижным взглядом. И тогда она увидела, как профессор схоластики вдруг задрожал, как искривилось его лицо, подогнулись колени. Потеряв всякую способность сопротивляться этому магнетическому взгляду, Оливарес упал на колени, приник к рясе своего начальника и стал целовать ее полы, сдавленно всхлипывая:– Брат… отец Рикардо… виноват… виноват, грешная овца… прости меня, спаси меня, брат…«Я сойду с ума», – подумала Фани. Вне себя от гнева на слабость Оливареса она схватила несчастного за ворот и стала изо всех сил поднимать его, пытаясь поставить на ноги.– Встаньте, черт возьми!.. Встаньте!.. О чем вы его просите? Вы и правда овца…Но Оливарес грубо оттолкнул ее, а потом обхватил обеими руками ноги своего начальника и стал целовать его башмаки, не переставая всхлипывать. То был противный и жалкий плач существа без воли, которое хотело спасти свое спокойствие и свою библиотеку, которое потеряло всякое достоинство и гордость. Не унижал ли этот плач еще более жестоко католический орден, не оскорблял ли он Эредиа еще глубже?У нее пропало всякое сочувствие к Оливаресу, и она засмеялась тихо, злобно, мстительно, но вдруг осеклась, потому что демонические глаза Эредиа устремились на нее. «Этот идиот хочет загипнотизировать и меня, – подумала она невольно, – но святой папаша ему не поможет». Она выдержала его взгляд и спросила с усмешкой:– Почему бы вам не испробовать argumentum bacculinum? Аргумент палки (лат.).

Может быть, он еще исправится.– Выйдите, сеньора!.. – мрачно приказал Эредиа.– Я не выйду, – заявила Фани дерзко. – Я хочу полюбоваться этим неповторимым зрелищем… Итак, что вы собираетесь с ним делать? Я думаю, двадцать розог могли бы вернуть его к святой вере.Эредиа снова перевел взгляд на Оливареса, который продолжал корчиться у него в ногах. Фани заметила, что теперь в его глазах был не столько гнев, сколько разочарование и какая-то бесконечная глухая тоска. Может быть, он переживал одно из самых тяжких потрясений в своей жизни, может быть, падение Оливареса было для него таким же мучительным, каким был бы провал роялистского бунта в Пенья-Ронде. Если сердце и разум зрелого Оливареса изменили ордену, то чего можно ожидать от молодых воинов Христа? И как раз в тот миг, когда Фани показалось, что по его лицу скользнула тень сомнения и слабости, он отступил на шаг назад и, выбросив руку в пространство, выкрикнул дико:– Вон из лагеря, Оливарес!.. Вон из ордена, подлец!.. Вон из церкви, несчастный!.. Ты слаб, и подл, и труслив, ибо в тебе нет бога!..– Не кричите так! – холодно сказала Фани. – Вы перепугаете больных.Оливарес, точно его хлестнули плетью, быстро поднялся и со странным спокойствием отряхнул землю, налипшую на полах его рясы.– Отец… брат… – убитым голосом опять заговорил он, обращаясь к Эредиа.– Вон! – бешено крикнул фанатик.И дон Херонимо Оливарес, ученый комментатор Суареса и Фомы Аквинского, бывший иезуит, бывший солдат Христова воинства, бывший профессор схоластики Гранадского университета, вышел из палатки, оставив за собой тоскливую пустоту. Несколько секунд спустя вышел и Эредиа. Бесшумно, как призрак, Фани последовала за ним. Необъятная тишина висела над умирающим лагерем и степью. Даже стоны больных смолкли. Но трупы продолжали гнить, и воздух теплой летней ночи был пропитан зловонием мира, который разлагался и погибал.Эредиа вошел к себе в палатку. Там, над его кроватью, в мерцающем свете лампады блестело серебряное распятие. Фани увидела, как монах преклонил колени перед распятием и губы его зашептали бесконечную молитву. III «Пора лечь, – думала Фани, возвращаясь к своей палатке, – Надо заснуть… Приму двойную дозу снотворного». Но тут же ей пришло в голову, что сначала нужно посмотреть, что с Мюрье. Наверное, Эредиа ушел из его палатки и никого с ним не оставил. Ее возмущение против иезуита возросло, когда она заметила, что из палатки Мюрье не пробивается света. Эредиа бросил его в темноте. Дойдя до палатки, она откинула полотнище и прислушалась: Мюрье спал спокойно. Все-таки она решила разбудить Кармен и оставить ее с ним. Но тут же ей пришло в голову, что сердечная слабость у больных сыпным тифом наступает быстро и неожиданно. Пока Кармен позовет Эредиа или ее, может быть уже поздно. «Я останусь с ним, – решила она, – и, если понадобится, сама сделаю ему укол». Мысль о том, что Мюрье, который приехал сюда ради нее, может умереть, опять подняла в ней прежнюю ненависть к Эредиа. Она снова вернулась к палатке Мюрье, нащупывая в кармане спички, чтобы зажечь лампу.– Сеньора!.. – послышался шепот в темноте.От соседней палатки, в которой спал Робинзон, отделилась высокая фигура брата Доминго. Монах придерживал рукой велосипед, на багажнике которого был укреплен узелок. Он осторожно положил велосипед на землю и подошел к Фани.– Вы тоже не спите? – спросила она с досадой. – Ведь вас наказали!.. Кажется, мы все бродим по лагерю, как сомнамбулы!– Нет!.. – сказал он загадочно. – Теперь мы не сомнамбулы. Теперь мы все очень хорошо сознаем, что делаем.– Разве мы что-нибудь делаем?… Куда вы идете?– Я не иду, я ухожу.– Что вы здесь делали?– Стоял за стеной столовой.Она посмотрела на него строго.– Вместе с Эредиа?– Нет! Эредиа был с другой стороны. Я подслушивал ради собственного удовольствия.– Как видно, вы соблюдаете только дурные традиции ордена.– В последний раз!.. – весело оправдался он. – Но спектакль был великолепный… Я восхищен вашей начитанностью! Вам необходимо только поглубже познакомиться с классиками марксизма.– Вы слишком спешите агитировать!– Тысяча извинений! Я уважаю честных гегельянцев. Но какая коллекция гамлетов получилась из нас! Каждый открывает какую-нибудь трагическую истину и не знает, как поступить… Только Эредиа всегда все ясно!Фани нервно рассмеялась.– Тише!..– Что же вы решили делать?– Я иду драться за республику.– Вы этим поможете Испании?Лицо Доминго стало серьезным.– Да, сеньора! – сказал он твердо.– Значит… и вы изменяете Эредиа!.. – произнесла она невольно, и в это мгновение в ней шевельнулось глупое сочувствие к Эредиа.– Другие сохранят ему верность! – саркастически заметил Доминго.– Кто?– Вы, разумеется.– Но я его ненавижу!..– Воображение влюбленной женщины.– Вы говорите глупости… Останьтесь ради больных!– Больные умрут с голоду, несмотря на те деньги, которые вы обещали… Лучше действовать для спасения здоровых!– Послушайте, брат…– Не называйте меня братом.– Тогда слушай, идиот!.. Пока ты в этой рясе доберешься до фронта, партизанские отряды коммунистов отправят тебя на тот свет прежде, чем ты объяснишь им, что стал марксистом.– Поэтому я и пришел к вам… Прикажите Робинзону дать мне что-нибудь из его одежды.– Хорошо!.. Сейчас, – сказала она, испытывая странное сожаление от того, что Доминго уезжает.И пошла будить Робинзона.
Когда монах в смутном предутреннем свете вскочил на велосипед и навсегда покинул лагерь, Фани долго смотрела ему вслед, пока его фигура не превратилась в точку и не пропала, слившись с бледно-серой лептой шоссе. Может, ей хотелось задержать его ради Эредиа? Глупости!.. Эредиа больше для нее не существует!Восток начинал светлеть. С северо-запада долетал далекий гул ураганной артиллерийской стрельбы. С полным равнодушием Фани вспомнила слова брата Гонсало о наступлении красных между Тордесильяс и Медина-дель-Кампо. Шоссе от Медины-дель-Кампо проходит через Пенья-Ронду, и, если наступление красных окажется успешным, они могут очень скоро появиться в лагере. Ну и что из того? Тогда Фани просто покажет им свой британский паспорт, и им придется почтительно кивнуть головой, как это сделали таможенники в Ируне. Такое же впечатление, несомненно, произведет и паспорт Мюрье. Но самое разумное – тронуться в путь на другой же день с утра, чтобы избежать всякого соприкосновения с красными. Здесь ей все опостылело, все… Но когда она пошла к лагерю, то вдруг спохватилась и вздрогнула. Мюрье болен. Мюрье не может ехать.
Она опять пошла мимо палаток, битком набитых грязными, потными телами, бедняками, умирающими от сыпного тифа, которые заживо гнили на соломенных подстилках. Она почувствовала отвращение к ним, отвращение к тому, что они смердят и могут заразить ее своими вшами. Раньше она как будто бы не ощущала этой вони и, в присутствии Эредиа, входила к ним, шагая прямо по лохмотьям. Но теперь они были ей омерзительны, она не могла их больше выносить. Она знала, что, например, вон в той изодранной палатке, которую брат Доминго столько раз латал, лежит кастильская крестьянка, которая пришла в лагерь, хотя была здорова, потому что никакая сила не могла оторвать ее от больного сына. Через три недели заразилась и она, а сын ее умер. Потом эта крестьянка потеряла рассудок, и Фани испытывала перед ней какой-то особенный ужас, и вместе с тем ей хотелось больше всего заботиться именно о ней. Но теперь она торопливо прошмыгнула мимо ее палатки, чтобы не видеть безумную, которая имела обыкновение стоять по ночам у входа.«А-а-а!.. Бежишь!.. – внезапно ужалил ее внутренний голос – Раньше ты этого не делала!.. Теперь Эредиа тебя не интересует, больше тебе не перед кем позировать, теперь ты хочешь только спасти свою шкуру!.. Тебе никогда не понять, что испытывала эта огрубевшая от полевых работ женщина, когда сжимала труп своего сына, потому что ты злоупотребляла любовными наслаждениями и у тебя никогда не будет детей, потому что ты бесплодна и холодна, как камень, потому что ты живешь только для себя…» – «Я сойду с ума!.. – думала она, пробираясь между палатками. – Надо принять люминал и заснуть наконец».Дойдя до палатки Мюрье, она приподняла полотнище и заглянула внутрь. Там было темно, как и раньше. Она ожидала услышать знакомое равномерное дыхание, но теперь в палатке царила полная тишина. Она опять прислушалась и не уловила никакого дыхания. «Наверное, проснулся», – подумала она, но внезапное подозрение, пронзившее ее, помешало ей шевельнуть губами и что-нибудь сказать.– Жак! – позвала она вполголоса немного погодя.Она несколько раз повторила его имя, но ответа не последовало. Тогда, похолодев от ужаса, она зажгла фонарик и направила свет на кровать. Мюрье лежал, уткнувшись лицом в подушку, одна его нога неестественно свесилась с кровати. Слабо вскрикнув, она положила фонарик на стол, обеими руками схватила Мюрье за плечо и повернула его к себе. Лицо француза было синевато-бледным. Глаза смотрели с безжизненным стеклянным блеском, глаза, которые уже не имели выражения, а только отражали свет фонарика. На его высоком, прорезанном вздувшимися венами лбу рассыпались пряди черных, еще влажных от пота волос. Внезапно она почувствовала, что ноги у нее подкашиваются и что-то сжимает ей горло, мешая разразиться истерическими воплями. Она упала на стул и в безмолвном отчаянии стала кусать и раздирать себе ногтями руки, пока на них не появились кровавые борозды. Но из глаз ее не потекли слезы. Боль пересилила припадок и заставила ее прийти в себя. Она успокоилась, ощутила страшную ледяную пустоту и властное желание закурить. Уже больше часа она не курила.Сейчас она не думала о том, что Мюрье приехал сюда ради нее, хотя раньше она это сознавала и спустя некоторое время она опять будет это сознавать. По неискоренимой эгоистической привычке она и теперь прежде всего подумала о себе. Что она станет делать без Мюрье? Ее охватило такое чувство, словно она идет по бесконечной серой равнине, не зная куда. И ей как будто стало жалко – сначала себя, затем Мюрье, который умер в своей палатке, в темноте, совсем один, брошенный, как собака. Эредиа должен был остаться у его постели на всю ночь и следить за его больным сердцем, которое сыпной тиф доконал в первые же часы. Опять в ней поднялась прежняя ненависть к Эредиа. Наверное, он бросил Мюрье, чтобы пойти бормотать свои молитвы, которые не успел прочитать за день (но вместо этого увлекся подслушиванием ее разговора с Оливаресом).– Идиот! – с яростью процедила она сквозь зубы. Ничто не бесило ее так, как его молитвы, как этот его громкий шепот перед распятием.Она бессознательно зажгла сигарету и сразу ее потушила. Неужели именно это должно быть ее первым действием сейчас, рядом с трупом?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я