российские унитазы 

 

«Рассмотрю внимательнее первую вершину справа», — решил он на этот раз. Вершина смутно напоминала старика в остроконечной шапке, и от его плеч к центру туловища уходила широкая расщелина, в которую ниспадала белая борода — ледник или снег… Время в этом созерцании отсутствовало, и если он внезапно просыпался, было непонятно, что же произошло перед самым пробуждением. Опять появился этот розово-белый туман и поглотил не только дальнюю горную гряду, но и его? Если так, то туман осязался как нежно-теплая податливая субстанция. Или, может быть, его выводил из состояния сна опять некий толчок, не грубый, но… как сказать? Повелительный — пожалуй, точнее его не определишь.
Была еще одна странность в этих одинаковых снах: в них совершено непонятно вело себя время (если оно вообще существует). Уже давно Николай Константинович заметил, что во сне может произойти продолжительное действие с разнообразными событиями, со многими участниками, разговорами (которые, правда, потом, проснувшись, невозможно вспомнить), а проснулся — оказывается, минуло две-три минуты земного времени, в которые вмещались подобные сновидения.
В этих снах — «горных пейзажах», определил он для себя, — все обстояло иначе. Во-первых, в них ничего не происходило. Туман, дальняя горная гряда, он рассматривает ее вершины, испытывая наслаждение от этого созерцания. А во-вторых, никакого действия.
Вот и сейчас… Его, словно кокон, окутало теплое розово-белое марево, и уже ничего не было видно, когда где-то рядом прозвучал голос Елены Ивановны:
— Николя! Пора наконец завтракать.
Николай Константинович открыл глаза, все еще наслаждаясь ощущением гармонии, которое поглотило его во сне.
В дверях стояла жена, его ненаглядная Лада.
— Ты уже, оказывается, на ногах?
— А который час?
— Скоро одиннадцать.
«Я проспал в кресле три часа».
— Сейчас… Побреюсь, приведу себя в порядок.
— Хорошо. Мальчики уже позавтракали. Убежали на озеро ловить рыбу. У тебя какая-то бумага упала.
И Елена Ивановна осторожно прикрыла за собой дверь.
Внезапно заколотилось сердце. Он поднял черновик завещания, который лежал у его ног, подошел к письменному столу, намереваясь спрятать его на дне нижнего ящика, — письмо Вадима Диганова, ученика школы Общества поощрения художеств, которую возглавлял Николай Константинович, лежало в нижнем ящике сверху, на видном месте. Странно…
Через полчаса на веранде, за широким окном которой разгорался солнечный августовский день, они вдвоем завтракали под уютное пение пышущего жаром самовара. Николай Константинович украдкой наблюдал за женой: она разливала чай по стаканам, опускала в них бледно-желтые кружки лимона, зажатые специальными щипчиками — этот жест был знаком ему с давних-предавних пор… Вернее, в день их знакомства он увидел его и запомнил навсегда.
«Боже мой! Неужели с того дня… Ведь это случилось в августе! Может быть, даже 12 августа? Только тогда было пасмурно, то начинался, то переставал дождь. На станции я взял извозчика, он подвез меня до ворот усадьбы, дальше я отправился сам. Аллея через весь старый парк, могучие липы, темные стволы которых с одной стороны мокрые от дождя, впереди двухэтажный белый дом с округлой большой террасой, дорические колонны. Меня встретил старик-слуга, а может быть, дворецкий, весьма преклонных лет, величественный, в ливрее и белых чулках, справился, по какому я делу, сказал, что барин „сегодня не будут, в отъезде“, зато барыня и ее племянница дома, сейчас на прогулке, но скоро пожалуют к вечернему чаю. Он привел меня в большую гостиную — мягкая мебель, картины на стенах, на окнах задернуты шторы. Время близилось к вечеру, смеркалось. Ах эти летние сумерки в барских усадьбах России! Неужели все это в прошлом?..»
И неужели с тех пор минуло девятнадцать лет? У них уже почти взрослые сыновья, Юрию шестнадцать лет, Святославу — четырнадцать. Страшная война, захватившая половину Европы, революция, сокрушившая Россию… Пала монархия Романовых, в стране новая власть — советская, большевистская, или как там победители называют себя? Он с семьей здесь, в Финляндии, в Сердоболе, уже больше двух лет отрезанный границей от России, от Петрограда, и почти нет с ним связи, хотя северная столица рядом.
«А какая сложная, счастливая, деятельная жизнь вместилась в эти девятнадцать лет! И похоже, она осталась за той чертой, которая разделяет Россию и Финляндию. Сейчас я могу признаться себе: если бы моя жизнь действительно оборвалась в семнадцатом году, я все равно был бы благодарен Богу и за свою судьбу, и главное, за тот августовский вечер в Бологом, когда она, моя единственная любовь, моя Лада возникла передо мной в сумерках путятинской гостиной».
…Это случилось летом 1899 года. Уже известный художник Николай Константинович Рерих был откомандирован Русским археологическим обществом для изучения вопроса о сохранении памятников старины в Тверскую, Псковскую и Новгородскую губернии. На Новгородчине ему нужно было заехать в имение князя Путятина, находящееся в Бологом; член Петербургского филиала археологического общества, князь в письмах обещал молодому художнику свое содействие по интересующим его вопросам — по роду своих занятий и пристрастий князь был в них весьма сведущ.
И вот пасмурный вечер в Бологом, шорох дождя в старом парке, неосвещенная гостиная в барском доме, Николай Константинович, удобно устроившись на мягком диване под портретом какого-то предка княжеского рода Путятиных (судя по мундиру, петровских времен), полудремлет, думая: «Похоже, дворецкий не доложил обо мне, забыл». Конечно, можно встать, поискать хозяев, они наверняка уже давно вернулись с прогулки. Но не хочется…» Непонятное волнение, предчувствие томят молодого живописца…
И вот голоса, легкие шаги; несут лампу, от которой разбегается неверный свет.
В гостиной появляется молодая особа в длинном платье, рядом, с керосиновой лампой в руке, семенит дворецкий, и весь его вид — сокрушение и раскаяние:
— Извините, Елена Ивановна! И вы, господин… запамятовал вашу фамилию… Извините! Совсем по хозяйству забегался, да и старость… Старость, доложу вам, не радость.
— Да полно вам, Захар Петрович! Забыли — что ж теперь поделаешь. Сейчас попотчуем гостя чаем, и он нас простит. Вы ведь простите, верно?
В полумраке он смотрит на нее, лампа освещает только половину лица — прекрасного, совершенного. Изящество, грация во всем ее облике. И еще… Нечто струится вокруг этой молодой, даже юной женщины — сколько ей лет? Восемнадцать, двадцать — не больше. Струится или клубится невидимое облако… Чего? Доброты, любви, всепонимания? Нет точных слов. Но он чувствует, что это облако — только для него. Все странно, непонятно… Что в конце концов происходит с ним?
— Что же вы молчите, Николай Константинович? Вы нас простите? — Она легко, празднично смеется. — Конечно, после того, как мы вас покормим и напоим чаем. Вы нас простите за то, что были забыты в зале, всеми брошены?
— Я уже простил, сударыня! Но откуда вы знаете мое имя?
— А дядя сказал, что вы к нам едете, но день не согласован, не обессудьте! Дядя появится завтра или послезавтра, у него в Новгороде, в Дворянском собрании, какие-то неотложные дела. Вы пока погостите в нашем захолустье. Мы вас никуда не отпустим. И не смейте сопротивляться!
«И не подумаю!»
— Так идемте же! Идемте, я вас познакомлю с тетушкой, она ждет, и стол уже накрыт.
Они медленно пробираются через анфиладу комнат, в одной из них настежь открыто окно, за ним темный августовский вечер, шум дождя в старом парке, густая темнота; из окна веет пронзительной свежестью, мокрыми цветам, землей, травами, чем-то деревенским, русским, до замирания сердца родным.
Дворецкий Захар Петрович семенит впереди, поднимая лампу: «Здесь три ступеньки, не споткнитесь. Тут сразу у двери рояль, как бы не ушибиться». А она тоже говорит — быстро, легко, непринужденно. Да, ее зовут Еленой Ивановной, «если хотите, называйте меня Еленой, князь Путятин женат на сестре моей матушки, Евдокии Васильевне, а мама — Екатерина Васильевна Шапошникова, урожденная Голенищева-Кутузова, между прочим, правнучка великого полководца, и значит, я праправнучка Михаила Илларионовича Кутузова и горжусь этим»; она говорит, что каждое лето проводит в имении тети, обожает Бологое, «здесь чудные, просто сказочные места, князь Путятин утверждает — былинные», — она смеется легко и радостно, говорит что-то о его прошлогодней зимней выставке в Академии художеств.
Только бы она говорила, только бы звучал ее голос!
И вот они в столовой.
— Знакомьтесь! Моя тетушка, Евдокия Васильевна! А это знаменитый художник Николай Константинович Рерих.
— Полно вам, Елена Ивановна! Знаменитые у нас Репин, Куинджи, Бенуа.
За столом их всего трое, блюда подает лакей, тоже в белых чулках и белом парике. «Здесь чтят дедовские традиции», — думает он.
Евдокия Васильевна, седовласая полная дама, сдержанно-приветлива, немного по-старомодному чопорна — но это только в первые минуты знакомства. Уже через четверть часа все за столом просто, естественно, патриархально; идет дружеская беседа.
«И как все было вкусно! — думает сейчас Николай Константинович. — Впрочем… Что же тогда было подано на стол? Да! Помимо всего остального — пироги с грибами, теплые, по особому рецепту Евдокии Васильевны испеченные. Да, да! Именно так!»
А чай разливала… Только не по стаканам, а по чашкам… Старинный китайский фарфоровый сервиз… Чай разливала Елена Ивановна, опускала в чашки дольки лимона. И вот тогда он обратил внимание на этот ее жест, на изгиб руки.
«Только бы всегда видеть, как она разливает чай, всегда, всю жизнь…»
Да, именно так он и подумал тогда, в их первую встречу. И это было явно вопреки тому принципу, которому Николай Константинович неуклонно следовал в последние годы: он решил посвятить себя только живописи, творчеству, ничто не должно отвлекать его от главного дела жизни.
Какое заблуждение! Если мастеру судьба посылает истинную любовь в облике прекрасной, преданной женщины, и — давайте назовем вещи своими именами — более сильную глубокую натуру по проникновению в тайны бытия и в то, что делает мастер (а истинно любящая женщина рядом с таким человеком способна на это) — значит, творцу дается Небом возможность сделать все, на что он способен. Такая женщина для него и ангел-хранитель; и муза. Только бы не нарушить гармонию, возникающую между ними, своим «эго».
Но тогда, августовским вечером 1899 года… «Только бы всегда видеть, как она вот таким образом разливает чай, опускает в чашки дольки лимона…»
— О чем ты все думаешь?
— Что?
— И чай у тебя остыл.
— Действительно. Так… Вспомнилось.
— Что же вспомнилось?
— Тот день… Вернее, тот вечер в Бологом, когда мы с тобой познакомились.
— Ты вспомнил, как я разливала чай по чашкам и опускала в них дольки лимона?
— Лена… Я, наверно, никогда не привыкну к этому. Ты читаешь мои мысли? Они возникают в твоем сознании? Или…
— Я смотрю на твое лицо, — перебила она. — Очень важно, чтобы ты не чувствовал в этот момент моего взгляда. Это возможно, когда ты полностью поглощен собой, своими переживаниями, мыслями, воспоминаниями. То есть ты весь сосредоточен на себе. Ты в таких случаях особенный. И лицо твое особенное. И вот я смотрю на тебя… Мне хочется понять, может быть, помочь. И действительно, внутри моего… как сказать — сознания? Может быть, так. Словом, возникают — нет, не твои мысли, а картины того, о чем ты думаешь. Или вспоминаешь. Сначала они смутные, расплывчатые, потом постепенно становятся все отчетливее и отчетливее. Вот сейчас… Хочешь узнать, что я увидела?
Николай Константинович еле сдержал «нет», которое готово было сорваться с языка, и сказал, слегка замешкавшись:
— Хочу.
Мгновенная улыбка, грустная и саркастическая, мелькнула на лице Елены Ивановны и тут же исчезла. Она замерла, облокотившись на стол, немного наклонила голову, прикрыла глаза. Мелко затрепетали густые черные ресницы.
— Я вижу… Столовая зала в доме князя Путятина в Бологом. Вечер. Над столом висит большая керосиновая лампа под белым стеклом. Но все равно ее света не хватает, и освещен только стол, за которым нас трое: моя тетушка Евдокия Васильевна, ты и я. Да… Сейчас!.. Освещенный стол, таким желтым кругом, и в углах столовой темнота… Я ее всегда боялась. Когда смолкает наш разговор, слышен шум дождя за окнами. Такой ровный шуршащий, уютный. Я разливаю чай в чашки… Они из старинного китайского сервиза покойной прабабушки. По семейной легенде его подарил ей государь Александр Второй, когда она была фрейлиной… Подожди… Как странно смотреть на себя со стороны. Не во сне, а именно со стороны. Как сейчас. На чашках… Фарфор желтовато-прозрачный… На них изображены танцовщицы в длинных одеждах, с веерами. Помнишь? Я разливаю чай, лимонные кружочки… серебряные щипчики… Что-то беспокоит меня. Постой, — Елена Ивановна заговорила быстрее, голос стал гортанным, дыхание участилось. — Понятно! Понятно… Я чувствую твой взгляд, я смотрю на тебя…
Женщина, как и девятнадцать лет назад, прекрасна и молода, хотя сейчас ей сорок, резко вскидывает голову и теперь смотрит на Николая Константиновича невидящими, широко распахнутыми глазами, в которых неестественно, пугающе расширены зрачки.
— И я все вижу, глядя на тебя, встретив твой взгляд. В нем наша дальнейшая судьба… Я… я понимаю это…
Он знает: гортанный голос, вещие речи… Иногда они бывают совершенно непонятными. Учащающееся дыхание… Так начинается очередной приступ эпилепсии. И если не прервать…
— Лена! Леночка! — Николай Константинович, вскочив со стула, уже трясет ее за плечи, приподнимает, прижимает к себе. — Успокойся! Перестань!..
— Да, да, Николя… Спасибо, я сама… Сама справлюсь, — ее тело, только что напряженное, твердое, наполненное — он знает — неимоверной, нечеловеческой силой, обмякает, становится вялым и послушным. — Все, все… Не волнуйся.
И через несколько минут продолжается чаепитие, как ни в чем не бывало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я