акватон мадрид 

 

Для не знающих идиш поясню: Менделе — значит «книгоноша». Да, да! Мой первый Учитель был писателем, и под этим именем издавал свои повести, романы, пьесы, которые читали, уверяю вас, не только евреи, но и многочисленные народы других стран. Его книги переводились на разные языки, а в год, когда я заканчивал Талмуд-Тору, стало выходить в свет собрание сочинений моего Учителя. Вот каким человеком был Шолом-Яков Абрамович, он же Менделе Мойхер-Сфорим! Он часто беседовал со мной, приглашая в свой кабинет, потому что выделял меня из других воспитанников. Учитель говорил:
— Ты очень способный ребенок, Яша! У тебя горячее свободолюбивое сердце, острый ум. Развивайся, Яша, развивайся дальше и читай книги, которые я буду давать тебе. Ты олицетворяешь будущее нашего народа! Запомни, Яша: еврейские дети должны получать не только духовное, но и светское образование, включая изучение русского языка, раз мы с тобой живем в России. И прочувствуй всем сердцем: Российская империя — великая страна! — Учитель вскидывал вверх большую белую руку, глаза его сверкали. — Великая! Ты прочувствовал это всем сердцем?
— Прочувствовал! — отвечал я, исполненный патриотического восторга.
— И еще запомни, мой мальчик: никакой еврейской национальной ограниченности! Никакой зависимости от нашей религиозной общины! Уважение к древней религии предков — безусловно, да! Но никакой слепой зависимости от нее. Заруби это себе на носу! — И Шолом-Яков Абрамович небольно щелкал меня по носу. — Зарубил?
— Зарубил…— преданно шептал я.
— И никакого иудейского аскетизма, который проповедуют всяческие фарисеи!
— Те; которые распяли Христа? — отважился я на внезапно возникший в моей голове вопрос.
— Те, кто сегодня действуют и думают так, как те библейские фарисеи. — Никогда не забуду: произнося эти слова, Учитель побледнел, задумался, две глубоких морщины пролегли на его широком лбу. — Главное, Яша, осознать, что человек, к какому бы народу он ни принадлежал, призван Творцом (а на небе Он один для всех людей земли) жить по закону двух чувств: любви к ближнему и — свободе! Постарайся, мой мальчик, вырасти свободным и с сердцем, исполненным любви.
— Я постараюсь…
Оправдал ли я это обещание, данное Шолому-Якову Абрамовичу?
Сегодня, сидя в этой тюремной камере, я свободен? Внутренне — да! А доброе сердце? Каюсь, нет: у меня не доброе сердце.
Но почему? Почему так получилось?..
Дети в одесской Первой Талмуд-Торе учились не четыре года, как в других европейских духовных училищах, а пять лет. Дополнительный год уходил на те предметы, которые — для светского образования — ввел наш директор.
Без отца наша семья в материальном отношении жила очень трудно, денег постоянно не хватало, и во время летних каникул мне приходилось работать: я устраивался посыльным в какой-нибудь магазин или контору, как правило, к дальним родственникам. Платили мне от трех до семи рублей в месяц, в зависимости от степени родства, но и эта небольшая сумма была ощутимым пополнением нашего вечно дырявого семейного бюджета.
В 1913 году я успешно закончил Талмуд-Тору, и передо мной открылась возможность поступить в гимназию или реальное училище. Но, уважаемые граждане и товарищи, не тут-то было! Дальнейшее образование требовало денег, а их у нас не имелось, хотя мой старший брат и сестра уже работали. Но средств хватало только на довольно скудную жизнь. Словом, мое дальнейшее образование откладывалось до лучших времен. Или, как говорят русские, не с нашим рылом в калашный ряд.
Я пошел работать, и получилось так, что стал электромонтером — мастерство я осваивал постепенно, на разных предприятиях: сначала в электротехнической конторе Карла Франка (у этого господина, который во гневе страшно выкатывал глаза и топал ногами, я прослужил не больше месяца: с детских лет не выношу, когда на меня орут), потом в мастерской Ингера, где я задержался до 1916 года. Днем я монтировал электропроводку в частных домах и всяческих учреждениях, получая от двадцати до тридцати копеек в день, что, смею вас заверить, по тем временам совсем неплохо. По ночам занимался ремонтом вагонов в Ришельевском трамвайном парке Бельгийского общества, а в выходные дни превращался в подручного электротехника в одесском русском театре, и с того времени родилась у меня неистребимая любовь к театру, актерской среде, к запаху и хаосу кулис, а если шире — вообще к искусству и литературе. И сейчас я думаю: если бы не вся эта заваруха, начавшаяся в феврале 1917 года… Может быть, стал бы я драматургом или сочинял романы из такой пестрой и красочной жизни еврейского народа, живущего в России. Как мой первый учитель Менделе Мойхер-Сфорим. И стал бы я… Все, все!.. Виноват. Есть во мне эта чисто российская маниловская мечтательность. С кем поведешься…
В 1916 году я перешел — по причине более высокого заработка — на новую работу: стал электротехником на консервной фабрике братьев Авич и Израильсона. И таким образом, граждане и товарищи новой социалистической России,-получается, что электротехническим делом я занимался вплоть до Февральской революции 1917 года, получив к тому времени квалификацию подмастерья. Негусто, конечно. Но не взыщите: сделал, все что мог.
Впрочем, наверняка на ниве электротехнического поприща я мог бы достигнуть большего, если бы не главное мое призвание, которым оказалась — от судьбы не увернешься — революционная и политическая борьба.
И на эту стезю (пытаюсь быть объективным) меня толкнули жизненные обстоятельства: я мужал в социальной среде, в которой народ — не только мои соплеменники-евреи, но и русские, украинцы, греки, молдаване, то есть низы одесского общества — жили в крайней нужде и угнетении.
Первыми моими наставниками на этом пути были брат Лев и сестра Розалия, которые еще в 1903 — 1904 годах примкнули к социал-демократам, я бы сказал, к умеренному их крылу. Как теперь понимаю, их идеалом был западноевропейский парламентаризм, то есть путь к справедливому обществу через мирную парламентскую борьбу.
Мне же казалось, что для России парламентаризм не подходит: пока раскачаешь эту махину дебатами и политическими спорами… Революция — вот быстрый и радикальный путь в достойное будущее. Четырнадцатилетним мальчишкой я познакомился с тактическими лозунгами социалистов-революционеров, и партия эсеров стала моей партией — я не изменил ей до самого конца, до разгрома нашей организации большевиками в 1918 году.
Уже началась первая мировая война, когда я познакомился с товарищем Гамбургом. Под этим псевдонимом скрывался студент-эсер Горожанин. Впрочем, это тоже псевдоним. Настоящая фамилия первого моего революционного поводыря — Кудельский5 Валерий Михайлович. Этот человек принимал меня в партию социалистов-революционеров. С ним я начинал свою революционную деятельность: мы вместе организовали нелегальный кружок из студентов Малороссийского университета, в котором изучали программу тактики и стратегии эсеровской партии — мы готовились к неминуемой, по нашему убеждению, революции. Лично я просто физически чувствовал ее приближение, будто жар праведной классовой борьбы касался моего лица.
И революция, граждане и товарищи, грянула!
Только надо сделать одно отступление перед тем, как перейти к революционным событиям.
Повторюсь: наверняка в другой, мирной Российской империи первой четверти двадцатого века я выбрал бы другую профессию. Я стал бы писателем. Работая, занимаясь делами подпольного студенческого кружка, изучая народовольческую литературу, которой я в ту пору увлекся (особенно покорила меня грандиозная фигура Андрея Желябова), я сделал первые, пусть робкие шаги на литературном поприще: по ночам писал стихи. Мне удалось опубликовать несколько стихотворений в журнале «Колосья», в детской газете «Гудок» и одно даже в еженедельнике «Одесский листок», самым популярном издании города. Короткие, правда, стихотворения. Но ведь дело не в количестве строк, верно? Впрочем, судите сами:
И в некий Час, Когда за мной Слетит на Землю Ангел Смерти, Я вздрогну от его: «Поверьте, Пора домой».
…Итак, грянула Февральская революция 1917 года.
Мне семнадцать лет. Я агитатор первого Совета рабочих депутатов: «Товарищи рабочие (биндюжники, рыбаки, матросы, железнодорожники…)! Все, как один, в революционные ряды бойцов за всемирное братство людей труда! Смерть капиталистам-эксплуататорам!»
И тут неожиданное известие из местечка Сосница Черниговской губернии: умер мой дед по отцовской линии и оставил своему любимому внуку, то есть мне, наследство — триста рублей. Состояние! Еду в Сосницу, бросив все революционные дела. Не еду — пробираюсь: поезда ходят нерегулярно или совсем не ходят, кругом шныряют банды всех оттенков — зеленые, красные, Маруськи-Грешницы, Борьки-Костолома; грабежи, убийства, горят барские усадьбы…
Все-таки добираюсь до Сосницы, получаю дедово наследство, которое, однако, изрядно обесценилось, — буквально все цены подскочили в несколько сотен раз. Тогда я впервые услышал это слово: инфляция.
Одесса далеко — не доберусь. Поближе — Харьков.
Туда и подался. Мама моя родная! Что же творится во второй столице той самой Украины, которая, оказывается, жаждет самостийности! И об этом кричат все местные газеты. Что интересно: и по-украински, и по-русски. Содом, конец света. Нет, не буду описывать революционный Харьков — нет нужных слов: их еще не придумали люди. И как бы сказала моя мама — кушать хочется.
Ищу работу. Нахожу: я — конторский мальчик, то есть на побегушках в Торговом доме Гольдмана и Чапко. Миска супа и кусок хлеба обеспечены. И жилье: в конторе есть чуланчик, в нем тюки со старыми бухгалтерскими книгами, на них мешок с прошлогодней соломой: сплю в обществе мышей, но хоть тепло — май. А вы знаете, что такое май на Украине? Нет, вы не знаете… Дописывайте сами в стиле Николая Васильевича Гоголя. Ладно… но что же дальше?
И тут находят меня, представьте себе, местные эсеры, соратники по классовой борьбе. Как находят? Кто сказал? Загадка. До сих пор загадка с явным привкусом мистики и чертовщины. Нашли — и сразу в дело: оказывается, грядут выборы в Учредительное собрание и надо агитировать за наших кандидатов, прежде всего среди крестьянских масс, интересы которых, к немалому моему (следствие политического невежества) удивлению, выражает наша партия… Совершенно нетронутый, девственный пласт народной жизни — в смысле пробуждения революционного сознания. И будить его надо не где-нибудь, а во глубине России.
И оказываюсь я… Никогда не догадаетесь, где. И не пытайтесь угадать. В Симбирске! Да! И еще раз — трижды да! На родине вождя мирового пролетариата Владимира Ильича Ленина (о чем, впрочем, тогда я еще не ведал). Буквально охрип на митингах и собраниях и в самом Симбирске, и главное, в окрестных селах. Получается! Более того: аплодируют, крики «ура», восторги: «Качать Кучерявого!» На самом деле у меня тогда была роскошная шевелюра. Не то, что сейчас… Укатали Сивку крутые горки, как говорят русские товарищи по классовой борьбе. И тут происходит уж совсем невероятное: меня выбирают (не забывайте — семнадцать лет пареньку) в симбирский Совет крестьянских депутатов. И уже в этом новом качестве товарищи направляют меня в уездный городок Алатырь: там, разъясняют они, крестьяне — уже абсолютная темнота, а в смысле понимания текущего политического момента — конь не валялся. Еду! Опять выступления на деревенских сходках — то я на телеге, то на паперти церкви, то на крыльце помещичьего дома, который реквизирован беднейшим крестьянством (и разграблен, надо признаться), а хозяин-барин сгинул неведомо куда. Мой главный тезис:
— Запомните, мужики: есть в России только одна партия, которая защищает ваши интересы, — это мы, социалисты-революционеры!6 И потому на выборах в Учредительное собрание голосуйте за наш список! И опять: «Ура!», «Даешь эсеров!»,
«Землица — наша!» А в моей молодой груди бушуют радость, подъем и убеждение пополам с удивлением: «Умею с российским крестьянством разговаривать!»
И во время одного такого митинга — весть, как молния: в Питере большевики власть взяли!
Товарищи, которые со мной на агитацию в такую даль приехали, в один голос:
— В Петроград! На баррикады! Вся власть Советам! А я… И не знаю, как объяснить. Сердце заныло: домой, в Одессу, к маме.
До родного города я добрался в сентябре 1917 гола. Каштаны на Дерибасовской были уже в пурпурных с коричневыми краями листьях, на море бушевали осенние штормы, иногда ложились густые туманы, и непонятно было, где ревущее море, где небо, где земля. На Привозе продавали огромные полосатые арбузы из Херсона, копченую серебристую кефаль, черный виноград «Изабелла», пахучие серо-желтые плитки подсолнечного жмыха, которые одесситы приобретали особенно бойко — начались перебои с хлебом. С десяти часов вечера объявлялся комендантский час. В оперном театре давали «Евгения Онегина», и Ленский на дуэль выходил с красным революционным бантом на груди, а на Потемкинской лестнице в середине дня, если пригревало солнышко, в серые гнезда собирались беспризорники. Когда я возвращался домой поздно вечером — с митинга или с занятий боевого отряда, где бойцами были большевики и эсеры (мы совместно готовились к боям за Советскую власть в Одессе, понимая, что без баррикад не обойтись), мама, встречая меня, голодного, грязного после занятий на плацу стадиона бывшего клуба «Генрих Вайтер и К°», с кобурой револьвера на боку, — бедная мамочка обнимала младшего сына и плакала.
— Чует мое сердце — ты, Яшечка, пропал! Ваша окаянная революция раздавит тебя, как не знаю кого. Как клопа в спальне толстой Блюмы, — Блюма, торговка парфюмерией с лотка у кафе «Грезы», что возле Люка на Приморском бульваре, была нашей соседкой. — Ты видел, сколько у нее раздавленных клопов на стене с картиной «Волхвы с дарами Христу»? И этот твой револьвер! Ты что, собираешься убивать живых людей? Я ненавижу его!..
А я его любил. Я гордился своим револьвером.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78


А-П

П-Я