https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-vertikalnim-vipuskom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Эта фабрично-казарменная окраина Петербурга была по-своему живописной. По широкой, многоводной Невке с весны и до глубокой осени сновали пароходы, барки, ялики, катера. Неподалеку от казарм широко раскинулся тенистый Ботанический сад, заложенный еще Петром.
Блок любил эти места и за долгие годы исходил их вдоль и поперек. Черты здешнего пейзажа сквозят во многих его стихах – и дружный ледоход на весенней реке, и бегущие по ней барки, и тускло освещенные окна фабрик, и глухие переулки, и поющие заводские гудки…
И доныне бок о бок с бывшим офицерским корпусом Гренадерских казарм стоит высокое, смахивающее чем-то на средневековый замок, мрачное краснокирпичное здание старой тюлево-гардинной фабрики (основанной еще в 1837 году) – то самое, которое видел Блок из своего окна, и все так же наглухо заперты тяжелые железные ворота в опоясавшей фабрику толстой каменной стене…
4
Отсюда, из Гренадерских казарм, с осени 1891 года Сашура стал ходить в гимназию – на Большой проспект, который в ту пору все еще отдавал уездным захолустьем. Среди низеньких деревянных домиков с садами и дощатыми мостками, вдоль которых стояли редкие керосиновые фонари, одиноко возвышалось трехэтажное здание Введенской гимназии. Потеряв былую импозантность, затертое новыми постройками, оно и теперь стоит на углу проспекта и Шамшевой улицы.
Сашуру отдали сразу во второй класс. Много лет спустя он так вспомнил об этом событии в незаконченной «Исповеди язычника»:
«Мама привела меня в гимназию; в первый раз в жизни из уютной и тихой семьи я попал в толпу гладко остриженных и громко кричащих мальчиков; мне было невыносимо страшно чего-то, я охотно убежал бы или спрятался куда-нибудь; но в дверях класса, хотя и открытых, мне чувствовалась непереходимая черта. Меня посадили на первую парту, прямо перед кафедрой, которая была придвинута к ней вплотную и на которую с минуты на минуту должен был взойти учитель латинского языка. Я чувствовал себя как петух, которому причертили клюв мелом к полу, и он так и остался в согнутом и неподвижном положении, не смея поднять голову… Рядом со мной сидели незнакомые мне и недоверчиво оглядывающие меня мальчики. За дверями я чувствовал длинный коридор, потом большой рекреационный зал, потом еще какой-то переход за колоннами и широкую лестницу в два поворота; там где-то уже шел, приближаясь с каждой секундой, страшный учитель; если я побегу, он все равно поймает меня где-то там, вернет в класс, и будет еще хуже. Главное же чувство заключалось в том, что я уже не принадлежу себе, что я кому-то и куда-то отдан и что так вперед и будет. Проявить свое отчаяние и свой ужас, выразить их в каких-нибудь словах или движениях или просто слезах – было немыслимо. Мешал ложный стыд».
Дальше идет характеристика самой гимназии: «Времена были деляновские; толстовская классическая система преподавания вырождалась и умирала, но, вырождаясь, как это всегда бывает, особенно свирепствовала: учили почти исключительно грамматикам, ничем их не одухотворяя, учили свирепо и неуклонно, из года в год, тратя на это бесконечные часы. К тому же гимназия была очень захолустная, мальчики вышли по большей части из семей неинтеллигентных, и во многих свежих сердцах можно было, при желании и умении, написать и начертать что угодно. Однако никому из учителей и в голову не приходило пробовать научить мальчиков чему-нибудь кроме того, что было написано в учебниках „крупным“ шрифтом („мелкий“ обыкновенно позволяли пропускать)… Учителя и воспитатели были, кажется, без исключения люди несчастные: бедные, загнанные уроками, унижаемые начальством; все это были люди или совсем молодые, едва окончившие курсы учительских семинарий, или вовсе старые, отупевшие от нелюбимого труда из-за куска хлеба, озлобившиеся на все и запивающие втихомолку».
Гимназия в самом деле была захолустная. Духовные интересы товарищей Блока были, как правило, самые примитивные. Не случайно в списках участников петербургских гимназических кружков девяностых годов не встречается ни одного воспитанника Введенской гимназии.
Сашуру новая обстановка оглушила. Когда в первый же день родные расспрашивали, что больше всего поразило его в гимназии, он ответил тихо и коротко: «Люди».
Двое из введенских гимназистов, учившихся вместе с Сашурой, запомнили его как очень воспитанного и аккуратного, тщательно одетого мальчика, молчаливого и несколько вялого. Он долго держался в стороне от своих по большей части буйных товарищей, но в этом отчуждении не было и тени высокомерия. Просто он туго сходился с чужими. Только в старших классах у него завелись приятели. Однако хождение в гимназию до самого конца он отбывал как тяжелую повинность.
Единственной жизненной средой оставалась семья, и только среди близких покидала его скованность и застенчивость. Известный наш поэт-переводчик Михаил Леонидович Лозинский (дальний родственник Блока) рассказывал, как на семейной елке Сашура, наряженный в костюм Пьеро, непринужденно показывал фокусы и декламировал французские стихи.
В детских письмах Блока отражены его впечатления – и шахматовские и петербургские. В Шахматове все было мило и прелестно – серебрянка в полном цвету, множество собак, каждая со своим норовом, смирная лошадь, на которой Сашура учился ездить верхом, длинные прогулки с дедом, шумные игры с двоюродными братьями…
В играх он заводила и коновод. Бабушка переводит книгу Стэнли «В дебрях Африки» и переведенные куски дает читать внуку, – шахматовский сад немедленно превращается в африканские дебри. А рассказы студента-репетитора пробуждают бурное увлечение Древним Римом. Как-то приезжают гости – профессор Менделеев с маленькой дочкой Любочкой, а Сашуры нет как нет. Наконец его находят в овраге, перепачканного с ног до головы. Весь в поту, он кричит: «Мне еще нужно в стороне от терм Каракаллы закончить Via Appia… сейчас приду».
А в Петербурге – ранние зимние сумерки, толстый снег за окнами, мирный свет лампы, любимые книги (зачитывается Фенимором Купером и Марком Твеном), рождественские и пасхальные праздники с обязательным обменом подарками (Францик подарил складной нож, – он стоит дорого, но зато поистине великолепен: два лезвия, пилка, шило и штопор для откупоривания клея!), увлекательнейшие занятия – то он выпиливает, то переплетает, – и марки, и рисование, и устройство выставки картин, и первый в жизни театр («Спящая красавица» показалась так себе, а вот «Плоды просвещения» – «ужасно понравились»)…
Перелистаем записную книжку Сашуры, которую он вел на четырнадцатом году жизни. Содержание пестрое: экспромты бабушки, матери и тетки, «Призрак» – ироническое «сочинение А.Блока», четверостишие Жуковского, начало итальянской серенады, правила спряжения французских глаголов, греческий текст надписи на могиле Леонида, шуточные стихи, переписанные из журнала, «Местоположение дома, служб и окрестностей Шахматова. Составлено по компасу А.Блоком».
Тут же – дневниковые записи, еще совершенно детские. Описаны зоологический сад и цирковое представление, ловля жуков, пускание змея и игрушечной лодки (все это при активном участии деда), разные происшествия с собаками (всякое зверье он обожает), поведение муравьев (со слов деда)… Упоминаются первые опыты работы с косой и топором, поездка с дедом в близлежащее большое село Рогачево («Там очень весело. Мы купили пряников и орехов»)… Пойман и выпущен заяц… Найдено два белых гриба… Скоро поедут на ярмарку в тарантасике на Графчике – и ему обещано, что он сам будет править… И все в том же духе.
И вдруг – тут же, тем же корявым детским почерком – записаны (очевидно, по памяти) популярные в ту пору романсы: апухтинские «Ночи безумные, ночи бессонные…» и красовское «Я вновь пред тобою стою очарован…». Выходит, что Блок ошибся на год, когда заметил в автобиографии: «Лишь около пятнадцати лет родились первые определенные мечтания о любви, и рядом – приступы отчаянья и иронии».
И еще был «Вестник» – ежемесячный рукописный журнал, выходивший с января 1894 года по январь 1897-го (всего вышло тридцать семь номеров). Это было солидное предприятие. Все делалось рукой издателя-редактора: Сашура аккуратно переписывал текст, наклеивал картинки, вырезанные из «Нивы» и других журналов, помещал собственные рисунки, вел переговоры с сотрудниками, коими были бабушка, мать, тетка Марья, двоюродные и троюродные братья, некоторые из взрослых друзей семьи. Но главным вкладчиком в журнал был сам редактор, неутомимо поставлявший стихи, прозу, переводы, разного рода мелочи юмористического характера.
Как же писал он в тринадцать-четырнадцать лет? Вот – чистая лирика:
Цветы полевые завяли,
Не слышно жужжанье стрекоз,
И желтые листья устлали
Подножье столетних берез…
И звон колокольный далеко
Несется, гудит за рекой,
И темное небо глубоко,
И месяц стоит золотой…
Вот – фантастическая баллада в духе Жуковского, напоминающая по стиху «Смальгольмского барона»:
На вершине скалы показался огонь,
Разгораясь сильней и сильней,
Из огня выступал огнедышащий конь,
И на нем – рыцарь «Мрачных теней».
Он тяжелой десницей на шею коня
Оперся и в раздумья сидел,
Из железа его дорогая броня,
И на землю он мрачно глядел…
Вот – нечто пародийно-сатирическое:
Благодарю всех греческих богов
(Начну от Зевса, кончу Артемидой)
За то, что я опять увижу тень лесов,
Надевши серую и грязную хламиду…
Читатель! Знай: хламидой называю то,
Что попросту есть старое пальто…
Столь же разнообразна и Сашурина проза, появившаяся в «Вестнике»: роман «По Америке, или В погоне за чудовищем», уголовный рассказ «Месть за месть», душераздирающая драма «Поездка в Италию», очерк «Из летних впечатлений», статья «О начале русской письменности», «Рецензия выставки картин императорской Академии художеств».
Петербургские весны с трескающимся льдом и сырым ветром… Шахматовские просторы… «Очаг семейный и уют…» Золотое детство… Так проходили неприметные годы «в глуши победоносцевского периода».
Колдун усыпил Россию.
Но и под игом темных чар
Ланиты красил ей загар:
И у волшебника во власти
Она казалась полной сил,
Которые рукой железной
Зажаты в узел бесполезный…
Эти силы накапливались, дозревали и уже готовились прийти в гигантское движение. Победоносцевский период – это не только паучья тишина, но и морозовская стачка, и казнь Александра Ульянова, и первая русская маевка, и холерные бунты, и глухое брожение крестьянства в голодные годы. Это также Лев Толстой и Чехов, Менделеев и Сеченов, Суриков и Репин, Чайковский и Римский-Корсаков…
У царизма уже не хватало сил надолго приостановить рост освободительного движения. Ленин говорил, что не приходится отрицать революционную роль реакционных периодов, и в качестве примера назвал как раз эпоху Александра III. Он сравнил ее с тюрьмой, но он же писал, что «…в России не было эпохи, про которую бы до такой степени можно было сказать: „наступила очередь мысли и разума“»: «Именно в эту эпоху всего интенсивнее работала русская революционная мысль, создав основы социал-демократического миросозерцания».
Не о том же ли говорил на своем языке и Александр Блок, вспоминая, уже после Октября, «эти давние порубежные времена»: «Люди дьявольски беспомощно спали… а новый мир, несмотря на все, неудержимо плыл на нас, превращая годы, пережитые и переживаемые нами, в столетие».
Россия стояла на пороге нового, небывалого, грозного и обнадеживающего.
… в алых струйках за кормами
Уже грядущий день сиял,
И дремлющими вымпелами
Уж ветер утренний играл,
Раскинулась необозримо
Уже кровавая заря,
Грозя Артуром и Цусимой,
Грозя Девятым января…
Здесь кончается все бекетовское, все, что погружало детскую душу в «безмятежный сон», – кончается мирный пролог одного человеческого существования и начинается драматическая жизнь поэта.

ГЛАВА ВТОРАЯ
СИНИЙ ПРИЗРАК
Сестры Бекетовы начиная с 1876 года вели своего рода семейную летопись. Купили нарядную тетрадь, назвали ее «Касьян» и в каждый Касьянов день, 29 февраля високосного года, записывали главные события, случившиеся в семье за минувшее четырехлетие. Потом тетрадь запечатывали в конверт, чтобы снова открыть в следующий Касьянов день. Сперва записи вела старшая сестра – Екатерина Андреевна, после ее смерти – младшая, Мария.
Двадцать девятого февраля 1896 года она посвятила несколько строк подраставшему племяннику: «Сашура росту очень большого, но дитя. Увлекается верховой ездой и театром, Жуковским, обожает Шахматове Возмужал, но женщинами не интересуется».
Все верно – и верховая езда, и театр, и Жуковский, и Шахматово. Только вот насчет женщин… Знала бы благонравная старая дева, что произойдет через год с небольшим!..
В мае 1897 года Сашуру, как только он развязался с экзаменами за седьмой класс, увезли за границу – в южную Германию, в курортный городок Бад Наугейм. Вместе с теткой Марьей он сопровождал мать, которая отправилась в Наугейм лечить сердце.
Это было живописное, уютное местечко в Гессен-Нассау, неподалеку от Франкфурта-на-Майне, окруженное невысокими горами, поросшими чистеньким, аккуратным лесом. Курорт был популярен, – в девяностые годы здесь собиралось в летние месяцы до десяти тысяч приезжих.
Здоровому мальчику среди праздной курортной публики было скучно. Он лениво слонялся по парку с его «шпруделями», по берегам пруда, где скользили лебеди, читал Достоевского, по вечерам с матерью и теткой чинно слушал в курзале музыку среди тонных дам с кружевными зонтиками и лощеных господ в тугих воротничках.
От всей этой скучищи «безнадежно белого курорта в стиле модерн» его тянуло за околицу, где высились набитые хворостом градирни с размеренно и тяжело капавшей в деревянные лотки жидкой солью, и дальше – в поля, где густо колосилась рожь, а за нею – в отдалении – вставали серые, ноздреватые стены старинного городка и башни рыцарского замка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100


А-П

П-Я