https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dushevye-systemy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Если бы я умер теперь, за моим гробом шло бы много народу, и была бы кучка молодежи», – записывает он в дневнике.
Из Москвы стали часто приходить умные, иронические письма от какой-то девушки, не пожелавшей назвать свое имя. Через некоторое время она собственной персоной явилась на Малую Монетную, не застала дома, назначила встречу. Блок пошел, скучая, – и не пожалел. Ей было двадцать лет, она была красивая, живая, элегантная, совсем как ибсеновская Гильда. Звали ее так же, как Снежную Деву: Наталья Николаевна. Фамилия – Скворцова.
Они провели вместе два дня, не разлучаясь. Он показывал ей свой Петербург, катал на лихачах по городу и за городом, проводил в Москву.
Началась интенсивная и нервная переписка. Она до нас не дошла (письма Н.Н.С. поэт уничтожил, его ответы не выявлены; случайно сохранились письма, относящиеся к предсмертным дням Блока). Но несколько неотосланных писем Блок вклеил в дневник и еще несколько отосланных скопировал. Из них и еще из некоторых источников можно более или менее ясно представить, как сложились их отношения.
Она влюбилась в Блока без памяти и хотела бы соединить с ним свою жизнь. Он же написал о ней Любови Дмитриевне так: «Вот девушка, с которой я был бы связан очень „единственно“, если бы не отдал всего тебе».
Вторая Наталья Николаевна была, как видно, девицей балованной, самолюбивой, капризной и начитавшейся современных писателей. Обращаясь к известному поэту, она считала нужным писать заносчиво и возвышенно. Она, дескать, «унижается», признаваясь в своей влюбленности, вынуждена говорить «языком своих горничных», просит «освободить» ее от «унизительного чувства».
На Блока такого рода тонкости уже не действовали – время «снежных масок» прошло. Из его ответа (в нескольких вариантах) следует: «Унижения нет». Любовь (светлое, солнечное) не унижает, а освобождает, и даже во влюбленности (темное, ночное) тоже нет ничего унизительного, хотя тут подстерегает угроза самоуничтожения, когда за призрак счастья принимаешь «мрачные, порочные услады вина, страстей, погибели души». Из блоковского ответа ясно: то, что происходит между ними, есть не любовь, а увлечение. «Но, боже мой, милая, Вы не этого хотите, и я не этого хочу».
Чего же он хотел? Ответ – в том же письме к «Гильде». «Я не только молод, а еще бесконечно стар. Чем дольше я живу, тем я больше научаюсь ждать настоящего звона большого колокола; я слышу, но не слушаю колокольчиков, не хочу умереть, боюсь малинового звона».
В нем все больше проступала строгость, даже суровость. «Он себе на шею четки вместо шарфа навязал и с лица стальной решетки ни пред кем не подымал».
… Конечно же, не в каком-то пьяненьком армейском полковнике было дело. Это перебор, следствие повышенной чувствительности, излишнего душевного напряжения.
Весь «позорный строй» русской жизни внушает ему ужас, и он подмечает, ловит, накапливает его гримасы в повседневном быту. «Эти ужасы вьются вокруг меня всю неделю – отовсюду появляется страшная рожа, точно хочет сказать: «Ааа… ты вот какой?.. Зачем ты напряжен, думаешь, делаешь, строишь, зачем?»
Блок верен своему правилу – охватывать и сочетать в одном переживании самые различные факты и явления. Ужасное – это обывательская толпа на Невском и «морда» модного писателя-порнографа Анатолия Каменского, потрафляющего вкусам толпы, это «Новое время», Суворин, Меньшиков и Розанов, это черная сотня с Сенной площади и Охотного ряда, это и ничтожный царь, беззаботно пьянствующий со своими конвойцами, это и мракобесное православие Гермогена и Илиодора, и входящий в силу Распутин, и департамент полиции, филеры и провокаторы, это и светские педерасты и разряженные дамочки, это и взятки, акции, купоны, банковские счета, беспощадная власть чистогана.
Давно уже сложилось у Блока целостное представление о бездуховности, нравственном одичании, животной сытости торжествующего мещанства. На своем языке он называл это желтокровием. Широк диапазон этого представления. Желтое (он в этих случаях всегда писал: жо лтое) – это все, что отвердело и застыло кондовым обычаем, мертвым догматом, все неподвижное, бестревожное, отказавшееся от борьбы, безразличное к будущему, а также и все ушедшее в резиньяцию и «эстетический идеализм», в декадентские презрение к «простой жизни».
«Жолтое» обступало со всех сторон, иногда – оказывалось рядом.
Так было в семье Менделеевых во главе с вдовствующей Анной Ивановной. Блок крепко не любил тещу, видел в ней живое воплощение духа внешней респектабельности при глубочайшей внутренней косности. Женщина напористая и властная, при жизни гениального мужа она находилась в строгом у него подчинении, а после смерти – что называется, развернулась. Под ее началом семья придерживалась очень правых убеждений и была погружена в бесконечные дрязги по поводу дележа большого наследства. Блок гордился, что оторвал от этой семьи свою Любу. (Вернее сказать, ему казалось, что оторвал.)
Другой пример был еще красноречивей.
Блока крайне тревожила судьба обретенной в Варшаве сестры. Ангелина приходила часто, относилась с доверием, показывала свои стихи, совсем неумелые. Он тоже привязался к девушке, встречался охотно: «мы с ней много и хорошо говорили», «с Ангелиной мне было хорошо», «у нее есть ко мне настоящее чувство».
Среда, в которой росла и вращалась эта «нежная, чуткая, нервная и верующая» девушка, была охарактеризована Блоком двумя словами: «зловонная яма». Это была военная среда – мещанистая, хотя и с претензиями на светскость, реакционная, ханжеская, косная, где еще жил дух «старого дьявола» Победоносцева, где Руссо считали опасным революционером и не выписывали «Нину», потому что к ней прилагались «безнравственные» сочинения Леонида Андреева. Наивысший авторитет здесь – «преосвященный Гермоген», источник всяческой мудрости – салон графини Игнатьевой, одна из самых заметных ячеек православно-черносотенной камарильи, лучшие развлечения – верховая езда с конно-артиллерийскими офицерами и «балы во второй бригаде».
Блок был озабочен будущим Ангелины; «Нет, ее нельзя так оставлять». Он поддерживал ее стремление на Высшие женские курсы (советовал естественный факультет), – семья, конечно, была против и вообще опасалась вредного влияния «декадента». Из попыток его мало что вышло: «Ангелина „правеет“ – мерзость, исходящая от m-me Блок, на ней отразилась».
Глядя на Ангелину, он все больше задумывался о судьбе молодого поколения: оно «еще не известно ни нам, ни себе», но «все-таки хорошая, хорошая молодежь. Им трудно, тяжело чрезвычайно. Если выживут, выйдут в люди».
Кое с кем из молодых ему доводилось встречаться и переписываться. Настойчиво, последовательно старался он привить им свое понимание жизни и искусства.
«Вы молоды и мало пережили. „Хаос в душе“, беспредметная тоска и „любовь к безликому“ должны пройти… Вспоминайте Толстого… Толстой всем нам теперь помогает и светит. „Декадентство“ любите поменьше. Если любите мои стихи, хочу Вам сказать, что я прошел через декадентство давно… Это я Вам пишу потому, что Вы адресуете письма в „Аполлон“ и, вероятно, читаете его; там рядом с хорошим – слишком много мертвого, вырожденного декадентства».
«Прочтя написанное Вами, я убедился, что Вы не обладаете никакой ценностью, которая могла бы углубить, оплодотворить или хотя бы указать путь Вашим смутным и слишком модным в наше время «исканиям» «отравленных мгновений» или «одинокого храма» для молитв «несозданным мечтам непостигаемых желаний». Все это устарело, лучше сказать, было вечно старо и ненужно… Кто прозорлив хоть немного, должен знать, что в трудный писательский путь нельзя пускаться налегке, а нужно иметь хоть в зачатке «Во Имя», которое бы освещало путь и питало творчество».
«Мне радостно, что Вы в моих стихах читаете радость; это и есть лучшее, что я могу дать… Если будете сильны и чисты, жизнь Вам откроется, Вы в нее войдете и поймете, что, несмотря на все, что было, что есть и что будет, она исполнена чудес и прекрасна»,
«Вы не думайте нарочито о „крошечном“, думайте о большом. Тогда, может быть, выйдет подлинное, хотя бы и крошечное».
«Ваше письмо меня серьезно обрадовало. Очень ярко бросается в глаза борьба, происходящая в Вас: борьба старого, нейрастенического, самолюбивого, узкого, декадентского – с новым – здоровым, мужественным, почувствовавшим наконец, что мир безмерно больше и прекраснее, чем каждый из нас».
«Вы сами пока мне понравились больше стихов, а это, я думаю, всегда важнее. Без человека (когда в авторе нет „человека“) стихи – один пар».
«Кому не одиноко? Всем тяжело. Переносить эту тяжесть помогает только обладание своей атмосферой, хранение своего круга, и чем шире круг, чем больше он захватывает, тем более творческой становится жизнь».
«Вы говорите: „Есть сладкая тоска стихов“, „Без них – жить на свете тоска, просто дрянь“. Я говорю Вам: понимаю Вас, но не хочу знать этого. Мы пришли не тосковать и не отдыхать. Человек есть будущее. Когда же начинает преобладать прошедшее… то человеку, младенцу, юноше и мужу в нас, грозит опасность быть перенесенным в Елисейские поля. Пусть там все благоуханно, пусть самый воздух синеет блаженством, – одно непоправимо: нет будущего. Значит, нет человека».
Ах, если бы он сам был столь же последовательным, каким хотел видеть каждого из своих юных корреспондентов! И все же главным и решающим было выношенное в противоборстве тоски и надежды, отчаянья и веры убеждение: «Жить можно только будущим», «Я все больше верю в будущее: чем меньше в личное, тем больше в общее».
И все уж не мое, а наше,
И с миром утвердилась связь…
А коли так, за будущее нужно бороться. Страшный мир источает смертельный яд. Но есть и верное противоядие: кровь не желтеет, когда человеком владеют борьба и страсть, огонь и тревога. «Мир движется музыкой, страстью, пристрастием, силой», «Надо, чтобы жизнь менялась».
Блок нашел для себя точную формулу и боевой лозунг, – нашел в стихах Тютчева:
Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,
Хоть бой и неравен – борьба безнадежна!..
И он так толковал эти стихи: «Смысл трагедии – безнадежность борьбы; но тут нет отчаянья, вялости, опускания рук. Требуется высокое посвящение».
История внесла свою поправку в такое толкование мировой трагедии, участником которой ощутил себя поэт: в свете замыслов и свершений революции, сокрушившей старый мир, стало ясно, что борьба не была безнадежной.
Трагическое мировоззрение Блока не имело ничего общего с плоским и вульгарным пессимизмом. Трагедийное искусство всегда ставит вопрос о смысле и цели жизни и всегда обращено к будущему. Оно не только не «отрицает жизни», но, напротив, проникнуто пафосом героического утверждения жизни в ее идеальной форме. Трагедийное – всегда волевое и мужественное. Трагический герой погибает в неравной борьбе за свой идеал, но весь смысл трагедии – в том, что в конечном счете жизнь торжествует в ней вопреки гибели героя. Он не склоняется покорно перед «роковой судьбой», но, руководимый волей к подвигу, мужественно борется с роком, самой гибелью своей открывая путь следующим поколениям.
Пускай олимпийцы завистливым оком
Глядят на борьбу непреклонных сердец:
Кто, ратуя, пал, побежденный лишь роком.
Тот вырвал из рук их победный венец.
Блок чутко прислушивается к тому живому и обнадеживающему, что доносится до него пусть даже с чужой, еще не известной ему стороны.
Так, в феврале 1912 года он открыл для себя чуть ли не ежедневно конфискуемую («и от этого имеющую еще больший успех») большевистскую газету «Звезда»: «Отрадно после консервативных органов – „Речи“ и „Русского слова“… Все здесь ясно, просто и отчетливо (потому – талантливо) – пожалуй, иногда слишком просто…»
Вскоре он прочитал в «Русском слове» боевую статью Горького «О современности» и нашел в ней ответ на свои неотступные мысли. «Никогда еще Русь не переживала столь опасного для нее времени, как в наши печальные дни» – так начал Горький. Первейший для него вопрос – «действенное отношение к жизни», и под этим углом зрения рассматривает он судьбы народа и интеллигенции: тогда как народ «поднимается вверх», интеллигенция «быстро спускается вниз, отрекаясь от участия в прекрасном деле строения новой жизни, отрицая смысл бытия и деяния». Особенно тревожно, нетерпимо положение в литературе, забывшей о том, что русский писатель всегда был учителем жизни, великомучеником правды и апостолом свободы. Вернуться на путь высокого служения зовет литературу «молодая правда русской жизни».
Блок горячо откликнулся на этот призыв: «Спасибо Горькому и даже – „Звезде“… Запахло настоящим».
Он не только прислушивался, но и не прочь был действовать.
Судьба свела его с человеком, каких раньше он не знал. Это был показавшийся ему на первых порах «интереснейшим и таинственнейшим» А.В.Руманов, представитель редакции «Русского слова» в Петербурге, делец широкого размаха и американской складки. Как журналист он отличался смелостью и мертвой хваткой, всюду был вхож, вплоть до кабинета премьер-министра, всегда оказывался первым, иногда, впрочем, попадая впросак (так, однажды он был арестован за разоблачение тайн охранки).
Блок назвал умеренно либеральное «Русское слово» консервативным органом. Но он допускал, что газета, «может быть, превратится в прогрессивный орган, если приобретет определенную физиономию». Кое-какие симптомы в этом смысле обнадеживали: из газеты был удален нововременец Розанов, оттеснен от руководства Влас Дорошевич, широко печатался Горький. Поэтому Блок заинтересованно отнесся к предложению Руманова систематически участвовать в «Русском слове» и в новой газете, которую Сытин предполагал издавать в Петербурге. Речь шла о коротких статьях литературно-публицистического характера.
Переговоры тянулись довольно долго, но из них ничего не вышло. Да и слишком уж чужим человеком оказался Руманов, не приемлющий «социалистов всех оттенков» и напористо пытавшийся перетянуть поэта на свою позицию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100


А-П

П-Я