На этом сайте Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


3
«Брошена на произвол всякого, кто стал бы за мной упорно ухаживать» – так рисует Любовь Дмитриевна положение, в котором оказалась она в начале 1906 года.
Тут-то и возник, уже в новой роли, Андрей Белый. Чем больше отдалялся он от Блока, тем теснее сближался с Любовью Дмитриевной. В сумбурной декламации о «братских отношениях» все настойчивее звучит призыв к решительным действиям: Люба должна уйти от Блока и связать жизнь с ним, с Белым.
Нужно сказать, Белый бил в самую точку: брак Блоков – это «ложь», и тянется она лишь из боязни нарушить светские «приличия». Теперь Белый, в полном противоречии с тем, что проповедовал раньше, доказывал Любе, что полюбил и оценил ее не как персонаж мифа, но как живую прекрасную женщину.
Она заколебалась, Белому удалось вскружить ей голову. И она словно заново расцвела, дышала молодостью и свежестью. Крупная, статная, белокожая и румяная, в тициановском золоте тяжелых волос, гладко уложенных на уши, с плавными, неторопливыми движениями, она могла показаться кому русской красавицей, кому – великаншей из скандинавских саг, а тому, кто смотрел на нее сквозь магический кристалл блоковских стихов, даже «нежной, тихой, светлой, обаятельной и таинственной», какой запечатлела ее чрезмерно благодарная память одной современницы. Оживленная, похорошевшая, она очень следила за собой, ходила в белом пушистом боа и в горностаевой шапочке.
Да и Андрей Белый был в ту пору хоть куда. Франтоватый, в картинной, широко разлетавшейся николаевской шипели с отцовского плеча, тонкий и стремительный, с печатью избранничества на челе, он смахивал на лицеиста минувших времен.
Совершенно синие фарфоровые глаза сияли, – про эти глаза говорили, что об них можно зажигать папиросу.
Неистощимый говорун, свои многочасовые (!) монологи он каким-то образом ухитрялся сводить к Любови Дмитриевне: она-де единственная и неповторимая, совершенно особенная и необыкновенная, и смысл всего, что происходит с ним, – в ее существовании.
Было от чего закружиться Любиной голове.
Мало знавший женщин и, более того, побаивавшийся их, но постоянно ввязывавшийся в сложные романы (чего стоила одна инфернальная история с Ниной Петровской!), Белый сумел представиться опытным Дон-Жуаиом.
Каждый день денщики Франца Феликсовича, посмеиваясь, вносили в гостиную корзины цветов для молодой барыни.
По вечерам Белый приходил, присаживался к роялю, наигрывал романсы Глинки – «Уймитесь волнения страсти…», «Как сладко с тобою мне быть…». Импровизировал что-то свое, говоря многозначительно «Это – моя тема…» Сидели обычно без Блока – тот или уединялся в своей комнате с книгами (готовился к государственным экзаменам), или надолго уходил из дома.
Намеки, наводящие речи, в которых все «темно иль ничтожно», нежные взгляды, скользящие улыбки, атмосфера утонченного флирта – и все под флером глубокомысленных рассуждений о тайном и несказанном.
Гуляли по Петербургу, заходили в Эрмитаж – обсуждали краски Луки Кранаха, светотени Рембрандта, любовались танагрскими статуэтками. Глядели на закат с крутого мостика через Зимнюю канавку… Вспоминался старинный романс:
Глядя на луч пурпурного заката,
Стояли мы на берегу Невы…
Длинным путем, по бесконечным набережным, возвращались к обеду в Гренадерские казармы. К столу выходил молчаливый, замкнувшийся в себе Блок.
Белый с Любой мечтали о заграничном путешествии. Он готов был немедленно продать оставшееся от отца именье, – это дало бы до тридцати тысяч – деньги немалые. Можно было объехать весь свет, и еще осталось бы. Говорили об Италии, на Зимней канавке мерещились им каналы Венеции.
Как-то возвращались с вагнеровского «Парсифаля». Блок ехал в санях с матерью, Люба – с Белым. На пустынной набережной, за домиком Петра Великого, она сдалась: «Да, люблю», «Да, уедем».
После этого и пошел кавардак – жадные поцелуи, как только оставались вдвоем, клятвы и колебания, согласия и отказы. Однажды она даже поехала к нему. Уже были вынуты из волос гребни и шпильки. Но туг Белый допустил какую-то неловкость – и вот уже волосы собраны, и она опрометью бежит вниз по лестнице.
Вот как рассказал об этом периоде Андрей Белый в поздних мемуарах (Любовь Дмитриевна фигурирует здесь и под своим именем, и под условным обозначением литерой Щ.): «Щ. призналась, что любит меня и… Блока; а через день: не любит – меня и Блока; еще через день: она любит его, как сестра, а меня – „по-земному“; а через день все – наоборот; от эдакой сложности у меня ломается череп и перебалтываются мозги; наконец, Щ. любит меня одного; если она позднее скажет обратное, я должен бороться с ней ценой жизни (ее и моей); даю клятву ей, что я разрушу все препятствия между нами, иль – уничтожу себя. С этим являюсь к Блоку: „Нам надо с тобой говорить“».
Тон рассказа, конечно, пристрастный, но в общем так оно и было.
Разговор состоялся, и, если верить Белому, Блок принял все спокойно и будто бы даже сказал, что «рад» происшедшему. Как вскоре же выяснилось, Белый на сей счет заблуждался, но такова уж была его неврастеническая натура: он всегда торопился с выводами, которые ему хотелось сделать.
Но правда и то, что Блок поначалу отнесся к событию довольно инертно, о чем впоследствии горько сожалел. Пять лет спустя он записал в дневнике: «Городецкий, не желая принимать никакого участия в отношении своей жены ко мне (как я когда-то сам не желал принимать участия в отношении своей жены к Бугаеву), сваливает всю ответственность на меня (как я когда-то на Бугаева, боже мой!)».
Итак, Любовь Дмитриевна и Белый решили уехать в Италию. Он бросается в Москву – добывать деньги. Оттуда идут «ливни писем»
Атмосфера в Гренадерских казармах все больше сгущается. Александра Андреевна – в страшной тревоге. Со своей способностью все усложнять и преувеличивать, она улавливает в оживившейся Любе нечто демоническое. Теперь, на ее взгляд, Люба напоминает уже не врубелевскую Царевну-Лебедь, но одну из малявинских пляшущих баб, только что увиденных на выставке мирискусников, – именно ту, «страшную и грозовую», с окаменевшим лицом, что изображена справа, отдельно от других.
Евгений Павлович Иванов 11 марта записал сбивчивый рассказ Любови Дмитриевны: «Я Борю люблю и Сашу люблю, что мне делать, что мне делать? Если уйти с Б.Н., что станет Саша делать… Б.Н. я нужнее. Он без меня погибнуть может. С Б.Н. мы одно и то же думаем: наши души это две половинки, которые могут быть сложены. А с Сашей вот уже сколько времени идти вместе не могу». («Они не одно любят. Ей он непонятен», – замечает от себя Е.П. Иванов) «Я не могу поняь стихи, не могу многое понять, о чем он говорит, мне это чуждо. Я любила Сашу всегда с некоторым страхом. В нем детскость была родна, и в этом мы сблизились, но не было последнего сближения душ, понимания с полслова, половина души не сходилась с его половиной. Я не могла дать ему постоянного покоя, мира. Все, что давала ему, давала уют житейский, а он может быть вреден. Может, я убивала в нем его же творчество. Быть может, мы друг другу стали не нужны, а вредны друг другу… Провожали когда Борю на вокзале в феврале, все прояснилось, и стало весело на душе, и Саша повеселел. А последние дни, с 8-го, Саша вдруг затосковал и стал догадываться о реальной возможности ухода с Борей».
Знаменательные признания! Хотя и чувствуется, что Любовь Дмитриевна поет отчасти с чужого голоса, именно с голоса Бори, Андрея Белого.
Три дня спустя, 14 марта, она заверила Евгения Ивановича, что «точку над i поставила», а еще через несколько дней послала Белому письмо, «где твердо сказала, что все кончено между ними». На деле твердость обернулась очередным колебанием.
А «бедный Боря» ударился в истерику. Болтал с первым встречным о своей драме, жаловался на жестокость Любы и засыпал и ее, и Блока, и Александру Андреевну сумасбродными письмами. Нужно дать хотя бы некоторое представление об их содержании и стиле. Пересказывать невозможно, приходится цитировать.
Андрей Белый – Александру Блоку (апрель 1906 года): «Ты знаешь мое отношение к Любе: что оно все пронизано несказанным. Что Люба для меня самая близкая из всех людей, сестра и друг. Что она понимает меня, что я в ней узнаю самого себя, преображенный и цельный. Я сам себя узнаю в Любе. Она мне нужна духом для того, чтобы я мог выбраться из тех пропастей, в которых – гибель. Я всегда борюсь с химерами, но химеры обступили меня. И спасение мое воплотилось в Любу. Она держит в своей воле мою душу. Самую душу, ее смерть или спасение я отдал Любе, и теперь, когда еще не знаю, что она сделает с моей душой, я – бездушен, мучаюсь и тревожусь. Люба нужна мне для путей несказанных, для полетов там, где «все новое». В «новом» и в «Тайне» я ее полюбил. И я всегда верю в возможность несказанных отношений к Любе. Я всегда готов быть ей только братом в пути по небу. Но я еще и влюблен в Любу. Безумно и совершенно. Но этим чувством я умею управлять… Саша, если Ты веришь в меня, если Ты знаешь, что я могу быть благороден, Тебе мне нечего объяснять, что бы Ты ни думал обо мне внешне, дурно и пошло. Ты – не такой. Ты должен взглянуть на мои отношения к Любови Дмитриевне только с двух противоположных точек зрения, Или поверить в несказанность моего отношения к Любе; но тогда, тогда я должен, прежде чем ехать за границу, или определяться в ненужном и внешнем, теперь же видеться с Любой… Если же все мои отношения к Любе мерить внешним масштабом (Ты на это имеешь право), тогда придется отрицать всю несказанность моей близости к Любе, придется сказать: «Это только влюбленность». Но тогда мне становится невозможным опираться на несказанный критерий; тогда я скажу Тебе: «я не могу не видать Любу». Но я признаю Твое право взглянуть на все «слишком просто», налагать veto на мои отношения к Любе. Только, Саша, тогда начинается драма, которая должна кончиться смертью одного из нас. Стоя на первой, несказанной, точке зрения, я готов каждую минуту сойти на внешнюю точку зрения. Милый брат, знай это: если несказанное мое кажется Тебе оскорбительным, мой любимый, единственный брат, я на все готов! Смерти я не боюсь, a ищу…»
Блок на эту ахинею не ответил.
Он не только не отвечал на многие письма Белого, но иные из них даже не вскрывал, и они так и остались нераспечатанными до конца тридцатых годов, когда я, подготавливая к печати переписку этих так остро столкнувшихся людей, не без душевного трепета разрезал нетронутые конверты.
Белый рвется в Петербург. Блоки просят не приезжать «ни в коем случае»: она – больна, у него – государственные экзамены.
Но ведь, как мы помним, Белый поклялся Любе, что, если она даже станет отрекаться от своей любви, он все равно должен этому не верить и разнести «все преграды».
С этим он и является. С его появлением обстановка еще более осложняется. «Все принимает красноватый характер», – сокрушенно записывает Е.П.Иванов. Люба плачет на его плече: «Очень тяжело… Один – не муж. Белый – искушение».
В довершение всех бед Белый совершил ужасную промашку – проболтался у Мережковских (где обожали сплетни), что Любовь Дмитриевна готова уйти с ним от Блока. Та, узнав об этом от простодушного Жени, пришла в страшное негодование: «Значит, я стала притчею во языцех!»
И в самом деле: Зинаида Гиппиус и ее сестра Тата – деятельная девица, художница, часто бывавшая у Блоков, азартно ринулись не только в обсуждение пикантной истории, но и в устроение судьбы Белого. Тата, игравшая не очень достойную роль «лазутчицы» Белого в доме Блоков и в письмах к нему докладывавшая обо всем, что там происходило, пустилась в рискованную проповедь: вот есть ведь освященный временем союз трех – Мережковский, Гиппиус, Философов, почему бы не быть и такому – Блок, Любовь Дмитриевна, Белый. Сестры выспрашивали, наставляли, благословляли. Потерявшему голову Белому внушалось: «Вы – для Любы, Люба – для вас».
Зинаида Николаевна захотела познакомиться с Любой (Блок до сих пор так и не удосужился свести их, – нужно думать, не хотел). Белый чуть ли не силком затащил Блоков в дом Мурузи. Люба понравилась Зинаиде: «Удивительно женственная натура». Даже Мережковский, обычно не замечавший посетительниц салона своей жены, растаял: «Да, что-то в ней есть». Люба была сильно возбуждена. Блок, закаменевший, уселся в углу, молчал.
Меня сжимал, как змей, диван,
Пытливый гость – я знал,
Что комнат бархатный туман
Мне душу отравлял.
В конце апреля Белый вернулся в Москву в счастливой уверенности, что «истинная любовь торжествует».
И вдруг – опять новый поворот на 180 градусов: Любовь Дмитриевна извещает Белого, что любовь их – «вздор» и что она не допустит появления его в Петербурге осенью (как было условлено), что ее героиня – ибсеновская Гильда – «имеет здоровую совесть, которой она и последует».
На этот раз она, кажется, действительно поставила точку. Вспоминая на склоне лет, как все было, она писала: «Я стремилась устроить жизнь, как мне нужно, как удобней… Я думала только о том, как бы избавиться от этой уже ненужной мне любви».
Вся Любовь Дмитриевна в этом запоздалом признании: она всегда стремилась жить «как удобней» и не пощадила ради этого ни Белого, ни – позже – Блока.
В мае Блоки перебрались в Шахматово. Ливень Бориных писем не иссякает. С каждой почтой на имя Любови Дмитриевны приходят толстые конверты. Письма объемом до ста страниц! В них по-прежнему и клятвы и упреки, обвинения в «лицемерии» и «мещанстве», даже в «контрреволюционности», невнятные слова о мщении. Тут же, однако, Белый сообщает, что издает свои «Симфонии» с посвящением: «Сестре и другу Л.Д.Б.» В это время он пишет «Кубок метелей» – четвертую симфонию, в идее и сюжете которой обнаруживаются намеки на его душевную драму: герой симфонии, Адам Петрович, рыцарски влюбленный в мистическую «Невесту», Светлову, проходит через тяжкие испытания – безумие, смерть, чтобы обрести «жизнь вечную».
О настроении Белого можно судить и по его взвинченно-истерическим стихам о собственной смерти:
В черном лежу сюртуке
С желтым –
С желтым
Лицом;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100


А-П

П-Я