По ссылке сайт Водолей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В.Недоброво. Чтение состоялось в актовом зале Шестой гимназии, на Фонтанке. Собралось до сотни слушателей. Александра Андреевна в письме к приятельнице охарактеризовала обстановку чтения в таких словах: лакированные ботинки, белые гвоздики, раскрашенные лица, наряды, улыбки – в общем «страшные личины светского разврата».
Драма снискала успех, но Блока он не обольстил. «Вчера я читал „Розу и Крест“ среди врагов, светских людей, холодных нововременцев. Внутренне очень боролся и, кажется, победил… Чувствую возбуждение от борьбы и думаю, что был вчера живым среди мертвых».
Он возлагал на «Розу и Крест» большие надежды и связывал их, как это было и с «Песней Судьбы», только с Художественным театром. В апреле 1913-го театр гастролировал в Петербурге, и Блок попросил Станиславского послушать пьесу. «Это очень важно для меня и внутренне (а может быть, и внешне) решит все: я способен верить только ему лично (в театре), остальное меня просто бесит – и твой Мейерхольд в том числе», – писал он Любови Дмитриевне.
В эти дни ему передали, что некий молодой режиссер по фамилии Вахтангов очень хотел бы поставить «Розу и Крест». Блок решительно уклонился: «Пока не поговорю с Станиславским, ничего не предпринимаю… Если захочет, ставил бы и играл бы сам – Бертрана. Если коснется пьесы его гений, буду спокоен за все остальное.».
Двадцать седьмое апреля. «Важный день» – записано в дневнике. Пришел громадный, громогласный, седоголовый и черноусый, необыкновенно элегантный Станиславский. Они девять часов говорили без перерыва. Блок прочитал и прокомментировал пьесу, потом московский гость подробно рассказывал про свою «систему», потом оба они еще подробнее обсуждали, как нужно ставить «Розу и Крест», «обедали кое-как и чай пили».
И тут для Блока неожиданно, но со всей очевидностью выяснилось, что художник, которого он считал гениальным и на понимание и поддержку которого так крепко надеялся, не услышал того настоящего, что ему, Блоку, удалось сказать и что было сказано столь тонко, что оказалось «не театральным». Смысл замечаний Станиславского, как понял и передал их Блок, сводился к тому, что природа театра требует уплотнения ткани пьесы, «огрубления», доказательств, разъяснений, подчеркиваний. У Блока все происходит, как может происходить только в поэзии, Станиславскому хотелось, чтобы все было «как в жизни».
Блок – жене: «Он прекрасен, как всегда, конечно. Но вышло так, оттого ли, что он очень состарился, оттого ли, что полон другим (Мольером), оттого ли, что в нем нет моего и мое ему не нужно, – только он ничего не понял в моей пьесе, совсем не воспринял ее, ничего не почувствовал… Станиславский не «повредил» мне, моя пьеса мне нравится, кроме того, я еще раз из разговора с Станиславским убедился, что она – правдива. А все-таки горько».
Встреча со Станиславским происходила уже в том «доме сером и высоком у морских ворот Невы», который стал последним земным приютом Блока.
В июле 1912-го он нашел себе жилье по вкусу – почти на краю города, в самом конце Офицерской улицы.
Квартира была расположена в верхнем этаже. Внизу узкая и тихая Пряжка, обсаженная молодыми тополями, описывала плавную дугу. Из окон открывался широкий простор, ничем не загроможденное и не перегороженное пространство. В отдалении дымили фабрики, вставали эллинги и подъемные краны Балтийского завода, за ними – церковь на Гутуевском острове, еще дальше – леса на Балтийской дороге. Моря, правда, не было видно, но дыхание его доносилось, и в ясную погоду на горизонте проплывали корабельные мачты. По ночам небо бороздили лучи прожекторов.
Блоку нравился этот непарадный район Северной Пальмиры, пушкинская и гоголевская Коломна, близлежащие затрапезные улицы – Мясная, Псковская, Витебская, Упраздненный переулок, на которых еще попадались дряхлые деревянные домишки с чахлыми палисадниками; Франко-русский завод; знаменитый на весь околоток буйный кабак; смахивающая на замковую башню каланча Коломенской пожарной части… Через Старо-Калинкин мост, по Фонтанке, недалеко было до взморья на пустынном Лоцманском острове. Здесь было совсем хорошо: домики рыбаков, сушатся сети, остро пахнет смолой и солью, рыбой и морем.
Все эти места были исхожены и изучены…
«Моя квартира смотрит на Запад, из нее многое видно», – говаривал Блок. Как-то он подвел к окну одного своего гостя. «Вы видите эти трубы? Видите, как они молчаливы? Они молчат еще, но скоро заговорят… Их голос будет грозен. Нам всем надо много думать об этом».
Люди, бывавшие у Блока на Пряжке, запомнили его просторную темно-зеленую комнату, книги – в шкафах, на полках, на столах и стульях, очень много книг, низкий зеленый абажур над письменным столом, глубокую тишину.
«Тихо в комнате просторной, а за окнами – мороз и малиновое солнце над лохматым сизым дымом… Как хозяин молчаливый ясно смотрит на меня!» (Анна Ахматова).
«А все-таки горько…» Это говорит уже сам хозяин. Работа, думы, тишина, пустые, выстуженные комнаты Любови Дмитриевны, одиночество. «Полынь, полынь!..»
Всюду – беда и утраты,
Что тебя ждет впереди?
Ставь же свой парус косматый…

ECCE HOMO!
Так прожил он свои тридцать два года, и осталось ему прожить еще неполных девять.
Парус был поставлен, курс взят.
…«При мысли о всяком поэте представляется больше или меньше личность его самого» (Гоголь). Нет искусства без художника, нет поэзии без личности поэта. Сам Блок, явно преуменьшая действительную пропорцию, высказался так: «В стихах всякого поэта 9/10, может быть, принадлежит не ему, а среде, эпохе, ветру, но 1/10 – все-таки от личности». Если этого нет, «не на что опереться».
Не раз и не два могли мы убедиться, как трудно складывалась эта жизнь, как душа поэта не знала ни мира, ни покоя, ни простого человеческого счастья. Он уже не мог повторить вслед за своим великим тезкой: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». Поэт нового века разуверился в «несбыточной мечте» не только о счастье, но и о покое: «Покоя нет… Покой нам только снится…» И житейская дорога вела его не к чистым негам, но в кровь и пыль вечного боя.
Оставалось третье – воля. О ней прекрасно сказал другой, после Пушкина, русский гений, родственную близость с которым Блок чувствовал особенно глубоко: «Воля заключает в себе всю душу, хотеть – значит, ненавидеть, любить, сожалеть, радоваться, – жить, одним словом. Воля есть нравственная сила каждого существа, свободное стремление к созданию или разрушению чего-нибудь, отпечаток божества, творческая власть, которая из ничего созидает чудеса».
Точно так же, вслед за Лермонтовым, понимал эту власть и силу Блок: «мужественная воля, творческая воля».
Формирование характера немыслимо без участия воли. Прежде чем стать поступком, воля выражает себя в выработанной системе взглядов и убеждений, а они (если это, конечно, живые взгляды и убеждения) складываются под воздействием духа времени. Характер есть не что иное, как итог потаенного роста души, полное проявление личного духовно-нравственного опыта, накопленного в борьбе не только с чужим и враждебным, но и с самим собой – со своими слабостями, иллюзиями, заблуждениями.
(Вспоминается Пастернак:
Но кто ж он? На какой арене
Стяжал он поздний опыт свой?
С кем протекли его боренья?
С самим собой, с самим собой.)
Несомненно, о такой борьбе думал Блок, когда сказал: «Надо, по-видимому, перерастать самого себя, это и есть закон мирового движения».
То есть надо ощутить себя монадой, вовлеченной в поток мировой жизни.
А для этого необходимо было освободиться от всего, что мешало росту души, – от тяжелого семейного наследия, пережитков «сентиментального воспитания», сладких ядов декаданса, собственного мрака и отчаянья.
Обобщая, конечно, свой личный опыт, Блок в 1912 году размышлял о том, что, когда люди, долго обретавшиеся в одиночестве, выходят наконец в настоящую, общую жизнь, они часто оказываются беспомощными, и, чтобы «не упасть низко», чтобы устоять в «буре русской жизни» и «идти к людям», они должны обрести в себе «большие нравственные силы».
В обретении этих сил и раскрылся характер поэта.
«Обнаженной совестью» назвал его незлобивый Ремизов. «От него, так сказать, несло правдой», – вынуждена была признать ожесточившаяся против автора «Двенадцати» Зинаида Гиппиус.
Совесть и правда – вот, бесспорно, две главные, генеральные черты человеческого и поэтического характера Блока, два источника его душевной энергии, всецело завладевшие им и заставившие рано, сразу после первой революции, сделать выбор и определить курс.
Уже на склоне своих недолгих лет он так сформулировал давнюю, выношенную и заветную мысль: «Совесть побуждает человека искать лучшего и помогает ему порой отказываться от старого, уютного, милого, но умирающего и разлагающегося – в пользу нового, сначала неуютного и немилого, но обещающего свежую жизнь».
Без этого нельзя понять ни личности, ни поэзии Блока, ни его пути к нашей революции. Тоска по свежей жизни провела его по крутым перекресткам эпохи и вывела на прямую дорогу.
Отошли в безвозвратное годы «снежных масок». Блок сильно изменился, сохранив свою «незыблемую душу».
Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух,
Да, таким я и буду с тобой:
Не для ласковых слов я выковывал дух,
Не для дружб я боролся с судьбой.
Об этом человеке, строгом и замкнутом, углубленном в свои невеселые думы, об этой жизни, трудной и одинокой, рассказали многие люди – друзья, случайные встречные, тайные недруги (и такие были). Мало о ком из русских писателей нашего века образовалась такая обильная мемуарная литература.
Оно и понятно. Очень уж обаятельна и притягательна была сама личность Александра Александровича Блока. Корней Чуковский, проживший длинную жизнь, заверил: «Никогда ни раньше, ни потом я не видел, чтобы от какого-нибудь человека так явственно ощутимо и зримо исходил магнетизм».
Совершенно непохожие друг на друга люди одинаково ощущали человеческую значительность поэта. Иные в его присутствии сами чувствовали себя чище, благороднее. Вот что говорит известный советский писатель Иван Новиков: «Люди менялись у вас на глазах, когда глядели на Блока: точно на них падал отсвет его внутреннего сияния».
Уж на что прожженным и падшим типом был некий А.Тиняков – мелкий стихотворец и беспринципный критик, но и он удостоверил: «Знакомство с Блоком внесло в мою жизнь нечто несомненно значительное и столь светлое, что я прямо склонен назвать его счастьем».
И так было всегда. Вот, еще в эпоху «снежных масок», слушает Блока на литературном вечере совершенно не искушенная в жизни, но пытливо раздумывающая о ней совсем юная гимназистка, потом прошедшая очень сложный путь, завершившийся героическим финалом. Каково же было ее впечатление? «В моей душе – огромное внимание. Человек с таким далеким, безразличным, красивым лицом, это совсем не то, что другие. Передо мной что-то небывалое, головой выше всего, что я знаю, что-то отмеченное».
Проходит много лет. Блок уже написал «Двенадцать». И другая женщина (не девочка, а женщина, писательница, изредка наблюдавшая его в литературном кругу) посылает ему письмо: «Меня тянет к Вам не как к великому поэту, но как к настоящему человеку, что почти так же редко встречается, хотя, может быть, Ваш ореол также придает Вам обаяние. Но будь Вы самым простым смертным, я думаю, что мне так же бы хотелось подойти к Вам ближе». (Ни о какой влюбленности в данном случае говорить не приходится.)
Редкий знаток людей, перевидавший их на своем веку неисчислимое множество и создавший выразительнейшие их портреты, Максим Горький рассказывал Константину Федину про тех, чьи голоса он, молодой писатель, должен слушать. «Лепил слова меткие, точные… Но когда дошел до Блока – остановился, не подыскал слова. Нахмурился, пошевелил пальцами, точно нащупывая. Выпрямился потом, высокий, большой, поднял голову, провел рукой широко, от лица к ногам: – Он такой…»
И тот же Горький передал удивительный по человеческой подлинности рассказ несчастной уличной проститутки, которая, голодная и озябшая, нечаянно заснула в теплом гостиничном номере и которую больше всего поразило, что Блок, разбудив ее, пожал и даже поцеловал ей руку и ушел, оставив двадцать пять рублей: «Боже мой, думаю, как глупо вышло».
Послушаем, однако, Горького. «И действительно, на ее курносом, задорном лице, в плутоватых глазах бездомной собачонки мелькнуло отражение сердечной печали и обиды. Отдал барышне все деньги, какие были со мной, и с того часа почувствовал Блока очень понятным и близким. Нравится мне его строгое лицо и голова флорентинца эпохи Возрождения».
Надобно заметить впрочем, что во многом из того, что рассказали о Блоке современники, есть общая черта, проступающая то более, то менее резко. Это – заданность образа Блока. Она связана с особым, «биографическим» прочтением его поэзии.
Обнаженная исповедальность блоковских стихов способствовала тому, что не только на живого поэта переносился облик его лирического героя, но и события его личной жизни стали восприниматься сквозь призму его лирических сюжетов. Тем более что личность и жизнь поэта рано стали предметом назойливого и бестактного внимания в литературной и окололитературной среде. Получилось так, что строгий к себе и к другим поэт, ревниво прятавший от посторонних глаз свое, интимное, оказался как бы выставленным на всеобщее обозрение.
Так вылеплялась, оформлялась маска Блока. Зачастую она заслоняет его настоящее, человеческое лицо – и в мемуарной литературе, и в посвященных ему стихах, и в его иконографии. Роковые черты, надменность, сюртук, кабацкая стойка, женщины, лихачи, черная роза в бокале вина и тому подобное – таковы непременные атрибуты вульгарного, штампованного изображения Блока, уже ставшего достоянием литературного ширпотреба. Да и не только ширпотреба…
Как парадно звенят полозья,
И волочится полость козья…
Мимо, тени! – Он там один.
На стене его твердый профиль
Гавриил или Мефистофель –
Твой, красавица, паладин?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100


А-П

П-Я