https://wodolei.ru/catalog/installation/dlya_unitaza/Geberit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но вот что написала 3 сентября 1901 года матери Блока Ольга Михайловна Соловьева: «Сашины стихи произвели необыкновенное, трудноописуемое, удивительное, громадное впечатление на Борю Бугаева (Андрей Белый), мнением которого мы все очень дорожим и которого считаем самым понимающим из всех, кого мы знаем. Боря показал стихи своему другу Петровскому, очень странному мистическому молодому человеку, которого мы не знаем, и на Петровского впечатление было такое же. Что же говорил по поводу стихов Боря – лучше не передавать, потому что звучит слишком преувеличенно… Боря сейчас же написал по поводу Сашиных стихов стихи, которые посвятил Сергею. Вот они:
Пусть на рассвете туманно,
Знаю – желанное близко!
Видишь, как тает нежданно
Образ вдали василиска!
Пусть все тревожно и странно!..
Пусть на рассвете туманно,
Знаю – желанное близко!..»
Блока письмо Ольги Михайловны крайне обрадовало и ободрило. Он прочитал его, садясь в поезд по пути из Шахматова в Петербург, только что простившись с Л.Д.М. (она вышла в гостиную с густо напудренным лицом), и тут же, в вагоне, сочинил, как бы в ответ Белому, стихотворение «На железной дороге». Вот оно в первоначальной редакции:
Мчит меня мертвая сила,
Мчит по стальному пути,
Серое небо уныло,
Грустное слышу «прости».
Но и в разлуке когда-то,
Помню, звучала мечта…
Вон – огневого заката
Яркая гаснет черта.
Нет безнадежного горя,
Сердце под гнетом труда.
А в бесконечном просторе
И синева, и звезда.
Стихи Блока, получаемые Соловьевыми, стали в Москве ходить по рукам: Андрей Белый переписывал их и распространял среди своих друзей и университетских товарищей. «Так молва о поэзии Блока предшествовала появлению Блока в печати».
Успех и признание, пусть даже в самом узком кругу, окрылили Блока и помогли ему окончательно осознать себя поэтом. Мечту об актерской карьере как ветром сдуло. Явным заблуждением оказался юридический факультет, – в сентябре Блок перешел на славянское отделение историко-филологического факультета.
На очередь встала важная задача – продвинуть свои стихи в печать. О.М.Соловьева настойчиво советовала послать их либо в «Мир искусства» – журнал, ставший первой цитаделью русского модернизма, либо Брюсову, собиравшему альманах «Северные цветы».
Нужно сказать, что ровно за год до этого Блок уже предпринял попытку напечататься, но потерпел фиаско. Никому ничего не сказав, он направился к старинному знакомому бекетовской семьи В.П.Острогорскому – редактору журнала «Мир божий», вокруг которого группировались легальные марксисты. Не назвавшись, вручил ему два стихотворения, внушенных живописью Виктора Васнецова («Гамаюн» и «Сирин и Алконост»). Пробежав стихи, старый либерал сказал: «Как вам не стыдно, молодой человек, заниматься этим, когда в университете бог знает что творится!» – и выпроводил поэта «со свирепым добродушием». Рассказав об этом случае в автобиографии, Блок добавил: «Тогда это было обидно, а теперь вспоминать об этом приятнее, чем обо многих позднейших похвалах».
А ведь он выбрал для Острогорского наиболее «понятные» из своих стихов. Легко догадаться, что бы сказал тот о других – более искусных, но и более темных.
Поздний (1918 года) автокомментарий Блока к юношеской лирике – попытка расшифровать засекреченные смыслы стихов, написанных как бы в медиумическом состоянии. Попытка не привела ни к чему, потому что разъяснения сделаны на языке все тех же мистифицированных представлений. Пользуясь словами Блока, можно сказать, что эти разъяснения идут мимо того, что было создано «поэтом и человеком», еще раз, по второму кругу, перечисляя «знаки», померещившиеся «провидцу и обладателю тайны». Поэтому Блок и почувствовал себя заблудившимся в лесу собственного прошлого.
(Интересно рассказал В.Ходасевич о том, как в 1921 году он беседовал с Блоком о его ранней лирике и как тот признался ему, что теперь он уже не понимает тогдашнего своего языка, не понимает подчас, что именно хотел сказать в наиболее густо мистифицированных стихах.)
Но завершаются его заметки знаменательно: «Так, не готовым, раздвоенным, я кончаю первый период своей мировой жизни…»
Что же это за «мировая жизнь»?
Бесспорно, что уже тогда, в ранней молодости, Блок склонен был соотносить происходящее в его душе с тем, что происходит в природе и жизни, задавался вопросом об единстве частного и общего, личного и мирового, – вопросом, который навсегда остался для него самым важным и волнующим. Уже тогда им овладело романтическое чувство причастности человека «всемирной жизни», ощущение слитности и нераздельности своей индивидуальной души со всеобщей и единой Мировой Душой. Он утверждал, что слышит, как рядом с ним «отбивается такт мировой жизни». Но само соотношение личного и мирового в тогдашнем его представлении носило характер мистифицированный.
В ту пору он еще начисто исключал из понятия общего и целого такую категорию, как народ, человеческое общество. Целое и общее для него – абстрактно понимаемый, не наполненный никаким социально-историческим содержанием «мир», «вселенная», даже шире того – «космос».
«Я и мир», «Вселенная – моя отчизна», «Вселенная во мне» – таковы поэтические формулировки, в которые он пытался облечь владевшее им чувство единства человека с миром. Только для реальной человеческой жизни с ее повседневными горестями и радостями в этой широкой, всеобъемлющей картине пока не находилось места.
И в самом деле, «мировая жизнь» Блока вовсе не пересекалась с тем, что происходило вокруг него. И видно это не только по стихам, но даже по письмам. События, происходившие в стране, в Петербурге, натурально, не могли пройти не замеченными ни для кого. Замечал их и студент Петербургского университета Александр Блок, – иные из них касались его непосредственно. Но они не входили в «состав» его духовной жизни.
Александр Блок – отцу (2 мая 1901 года): «Что касается подробности учебных волнений, то я знаю о них также большею частью по газетам (самое точное?). Частные же слухи до такой степени путаны, сбивчивы и неправдивы, а настроение мое (в основании) так отвлеченно и противно всяким страстям толпы, что я едва ли могу сообщить Вам что-нибудь незнакомое».
И это – после знаменитого избиения студенческой демонстрации на Казанской площади и новых бурных происшествий! Потом Блок вспоминал: «В это время происходило „политическое“… Я был ему вполне чужд, что выразилось в стихах, а также в той нудности, с которой я слушал эти разговоры у дяди Николая Николаевича (Бекетова) и от старого студента Попова, который либеральничал с мамой и был весьма надменен со мной. Эта „аполитичность“ кончилась плачевно. Я стал держать экзамены… когда „порядочные люди“ их не держали. Любовь Дмитриевна, встретившая меня в Гостином дворе, обошлась со мной за это сурово».
Все это так. Но не станем торопиться с выводами. Юношей, презрительно отстранявшимся от «политики», «шестидесятничества» и «социологических воззрений», все больше овладевало ощущение неблагополучия времени, и это в конечном счете оказалось неизмеримо более важным, нежели участие в студенческих сходках. Свирепо-добродушный редактор «Мира божия» не уловил тревожной ноты в стихах о вещей птице Гамаюне, но мы, умудренные опытом всемирно-исторических событий нашего времени, живо ощущаем в ранней лирике Блока с ее вселенским захватом и апокалипсическими образами предчувствие надвигающихся катастроф.
И дело здесь вовсе не в идеологии. Ее еще и не было в помине Только бродили в голове смутные, хаотические, не приведенные ни в какую систему мысли – с одной стороны, о «грубом либерализме» и «либеральной жандармерии», с другой, о «лживом государстве» и «великом зле века – статичной денежности».
Все еще было впереди – искания, прозрения, судьба. Но уже пробудилось предчувствие чего-то нового, незнакомого, накапливавшегося в воздухе как грозовое электричество. В конце 1902 года Блок пишет, что в мире, в России «делаются странные вещи», что люди «предчувствуют перевороты», что его «тамошнее» (то есть ощущение «миров иных») – «треплется в странностях века».
Много лет спустя, пережив грандиознейший из социально-исторических катаклизмов, он имел право и основание сказать, что о неблагополучии старого мира «знал очень давно, знал еще перед первой революцией». Знание это, конечно, оставалось до поры до времени мистифицированным.
Но в нем была своя нравственная основа.
Через всю жизнь Блок пронес одно беглое и, в сущности, случайное впечатление. В его записной книжке под датой 23 июля 1902 года есть кратчайшая и, казалось бы, ничего не говорящая запись: «Пели мужики». Однако прошло без малого двадцать трудных лет – целая жизнь, потная душевных испытаний, неустанной работы мысли и воображения, напряженных поисков правды, удивительных художественных открытий, – и в марте 1921 года «уходящий в ночную тьму» Блок – не в первый уже раз – возвращается к этому эпизоду в тончайшей лирической прозе «Ни сны, ни явь».
Откуда же эта властная сила воспоминания о давно минувшем, и о чем, собственно, это воспоминание? Что же случилось в июле 1902 года?
Шахматовские господа, всем семейством, на закате пили чай под липами, – из оврага поднимался туман. В тишине стало слышно, как неподалеку начали точить косы: соседние мужики вышли косить купеческий луг. Вдруг один из них завел песню, – сильный серебряный тенор сразу наполнил всю окрестность. «Мужики подхватили песню. А мы все страшно смутились. Я не знаю, не разбираю слов; а песня все растет… Мне неловко сидеть, щекочет в горле, хочется плакать. Я вскочил и убежал в далекий угол сада».
Почему смутился, почему стало неловко и защекотало в горле, почему убежал? Да потому, что песня мужиков растревожила душу, разбудила совесть – как когда-то тревожила она, эта русская, полная боли и тоски песня, и Радищева, и Пушкина, и Лермонтова, и Гоголя, и Некрасова.
«После этого все и пошло прахом», – говорит Блок дальше. Старая, казавшаяся такой устойчивой жизнь стала расползаться по швам: мужики принесли из Москвы дурную болезнь, купец вовсе спился, дьякон нарожал незаконных детей, у нищего Федота в избе потолок совсем провалился, старые начали умирать, молодые – стариться, а сам поэт на следующее утро пошел рубить столетнюю дворянскую сирень, а за нею – и березовую рощу. «Из оврага мне уж ничего и не видно, кроме собственного дома над головой; он теперь стоит открытый всем ветрам и бурям. Если подкопаться под него, он упадет и накроет меня собой».
Понимать рассказ буквально, конечно, не следует, – ведь это «ни сны, ни явь» (хотя нечто подобное – рубка сирени – и было на самом деле). Но вот что наделала песня – этот стихийно ворвавшийся в мирную тишину и смутивший «господ» голос народа.
За метафорой стоит нечто реальное – ощущение неблагополучия эпохи, предчувствие катастрофы, которое охватило Блока еще в то время, когда он был так далек от всякой «общественности», и которое с такой пронзительной силой сказалось во всем, что он потом написал.
Из семейных источников известно, что Бекетовы мало и неохотно общались с окрестными крестьянами. Но все же какой-то опыт наблюдения над нищенской, корявой жизнью русской деревни у юного Блока был.
Год спустя после того, как ему разбередила душу мужицкая песня, он впервые, еще робко и невнятно, заговорил о пропасти, образовавшейся между общенародным бытием и кастовой замкнутостью избранных.
Случилось это за границей, в том же Бад Наугейме, где, «чувствуя очень сильную отдаленность от России», Блок вчерне набросал стихи, из которых через пять лет выросли знаменитые «Поэты». О чем же хотел он сказать? Было время, когда из уединенного мира «избранных» уходили люди, одержимые тревогой, душевно твердые, готовые «на подвиги жизни, на яркие дни, на выход из замкнутой касты». Но потом касту все больше и больше стали разъедать безразличие, страшные недуги, духовный распад. А рядом с этим распадом жила, дышала, готовилась к будущему уверенная в себе и безразличная к «избранным» народная стихия.
Так жили поэты – и прокляли день,
Когда размечтались о чуде.
А рядом был шорох больших деревень
И жили спокойные люди.
Здесь – далекое, еще совсем слабое и неотчетливое, но все же предвещание одной из важнейших тем зрелого Блока.
ВЕЛИКОЕ ПЛАМЯ ЛЮБВИ
1
Сочинение Владимира Соловьева «О смысле любви», по заверению Андрея Белого, «наиболее объясняло искания осуществить соловьевство как жизненный путь».
Суть соловьевской метафизики любви, коротко говоря, сводится к следующему. «Высшее идеальное единство», составляющее цель и смысл жизни, осуществляется в любви, которая вносит в материальный мир истинную человечность. В любви – наиболее полное проявление индивидуальности, залог цельности человеческой личности, торжество над смертью, мистическая «вечная жизнь».
Смерть и Время царят на земле, –
Ты владыками их не зови;
Все, кружась, исчезает во мгле,
Неподвижно лишь солнце любви.
Это – лучшее, что Соловьев сказал в стихах.
И тут выясняется наиболее важное для понимания юношеских фантазий Блока обстоятельство. Смысл любви, разъяснял Соловьев, заключается в признании за другим существом «абсолютного, безусловного и бесконечного значения». Соловьев тут же оговаривается, что «было бы столь же нелепо, сколько и богохульно» утверждать, что такое значение любимое существо приобретает в своем «эмпирическом бытии». Следовательно, признавать за любимым существом безусловное и бесконечное значение можно лишь верой. Тем самым предмет такой «верующей любви» хотя и отличается от эмпирического объекта «инстинктивной любви», но нераздельно с ним связан. «Это есть одно и то же лицо в двух различных видах или в двух разных сферах бытия – идеальной и реальной».
На этой почве и складывалась художественная концепция «Стихов о Прекрасной Даме», в которых (напомню слова Блока) источником человеческой «влюбленности» и «призвания более высокого» – было «одно и то же лицо».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100


А-П

П-Я