мебель для ванной в москве 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Время от времени громы нарождались, катились с грохотом горами, как огромные мельничные круги, что не оставляли после себя разрушительных следов, лишь слегка пригибали к земле еловые вершины.
Из седых далей, из позабытого детства к Деду Исполину летят слова детской припевки, и Дед усмехается в зеленый ус. Дед лежит на прогретой солнцем, теплой скале по другую сторону озерца, что зовется в людях Несамовитым, и, привычно опершись на локти, взором следит за Олексой Довбушем, что гонит на водопой отару. Старик лежит на скале уже не первый день и не впервые видит, как хлопец пасет господское стадо, и знает, что сейчас Олекса зачерпнет ладонью озерной воды, напьется вволю, потом плеснет струею себе в лицо, освежится и, повернувшись к овцам, скажет:
— Добрая водичка, овцы мои, вкусная и холодная, аж зубы ломит. Только не лезьте толпою к воде, озеро глубокое, а вы плавать не умеете.
Овцы покачивают безрогими головами, блеют, будто понимают Олексу, а Деда разбирает смех, ибо он помнит, что овца тупая и глупая, сам ведь когда-то в молодости, было это тысячу лет назад, а то и больше, выпасал в этих горах овечьи отары. А может, все-таки Олексу овцы слушаются, подходят же к озеру группками и не спеша пьют. Медные и бронзовые колокольцы на их шеях глухо и мелодично звенят, и Деду кажется, что это играет волной Несамовитое озеро.
Дед знает, что пасти овец, да еще и не своих,— нелегкая работа: все время ноги в напряжении, все время глаза настороже, потому что рядом ущелья и пропасти, забредет овечка на край ущелья, покатится камнем вниз, а ватаг, охраняющий господское добро, зарубит на палке потерю, осенью господин убыток сдерет! Да еще вокруг волки-серомахи блудят, только и ждут хищные звери, чтобы чабан про опасность забыл, вмиг бросятся резать овечек, и опять на палке артельщика забелеют свежие зарубки. Этак можно досторожиться до того, что осенью не хозяин тебе, а ты ему должен останешься. Разве в первое лето с Олексою такое не случилось? Ой, наука чабанская с налету ему не давалась.
«А может, это и хорошо, что ничего Олексе легко не давалось, а? — размышляет Исполин.— Ибо что легко приходит, легко и уходит, забывается. Теперь Довбуш закаленный, как бартка стальная, об камень ударишь — не погнется и не притупится. Я уже его испробовал на всем, осталось самое главное... и еще сегодня буду-таки знать, дорос ли он до меча мстителя».
— Дорос, Деду, дорос...— долетает до Исполина лишь ему слышный вздох Зеленой Верховины. Она уже заждалась защитника.
— Ну так сейчас,— отвечает Дед и поглядывает на тучи.
Довбуш не подозревает, что скоро Дед Исполин возложит на его юные плечи тяжкий груз, но подсознательно ждет его, ждет не от нынешнего дня, давно уже говорил братьям по полонине:
— йой, братцы, так у меня ладони свербят, так мне хочется взять топор острый и покарать зло...
Чабаны поглядывали один на другого, в их очах поблескивал добродушный смех.
— Гей, Олекса,— говорит один из них, по имени Петро Шкиряк,— так чего ся тут мучишь, а? Махни, брат, в опришки.
И добавил минуту спустя:
— Будешь, несчастный, черным хлопцам юшку варить, люльки чистить и об скалы топоры острить. Лишь к этому ты и способен...
Чабаны хохочут. Довбуш не обижается.
Опришки — повстанцы в Галиции, выступавшие против гнета панской Польши.
— Гей, гей, братцы, из смеха люди выходят,—говорит.— Еще, даст бог, услышите про меня. Лишь бы здоров был...
Беседа эта происходила у огня, пастухи лежали вокруг костра, как спицы колеса вокруг ступицы, а за колесом ночь — как яма.
— А что, может быть,— не успокаивался насмешник. — Когда-то до нас таки слух дойдет, что сам король польский с рыцарем карпатским Олексою Довбушем пировал. На стол подавали боб с капустою и капусту с бобом, ха-ха!
— Это кто еще знает,— отбивается шуткой Олекса,— или я сел бы пировать с коронованным голодранцем.
— Ов, а это почему? — подзуживает юношу Петро Шкиряк.
— Потому что я сам себе король.
Ватаг Илько, человек с острым как бритва языком, поворачивает к Олексе лохматую голову и вполне серьезно замечает:
— Чтоб вы знали, наш Олекса богач, такого и на свете не встретишь. Вшей за каждым рубцом — считай не сосчитаешь.— И пускает из-под рыжих усищ струйку табачного дыма.
Чабаны теперь не хохочут, ибо сказанное про Олексу и их коснулось.
— Нет, бог мой, дядько, правда,— не отстает Олекса.— Я правда богатый, ведь эти горы высокие — мои, и звезды ясные надо мною — мои, и форель в ручьях — моя, и шум еловых веток — мой...
— И то, что съел нынче на ужин, твое,— в тон ему насмешливо вторит ватаг Илько.— А то, что завтра пасти будешь, так оно, парнишка, еще не твое, а господское. Вот лучше заткни рот и спи, завтра затемно вставать.
Олекса смыкает веки, но сон к нему не торопится, парень лежит лицом к небу и слушает, как звонко, что церковный колокол, колотится в нем сердце, и слышит, как становится богатым от шелеста трав, от шумов ночного леса, звона ручьев, и даже слышит, как богатеет уханьем филина, вскриком сонного ворона, далеким верещаньем перепуганного зайца. Он не может удержать своего богатства, медленно встает на ноги, и, как сновидение, бредет в ночь, и напевает посреди по- лонины:
Костер слушает, овчары слушают, ватаг Илько, забыв про шутки, говорит взволнованно:
— Поди ты, как его распирает. Молодость, что ли, как молодое вино, кипит в нем? Или нечистый в душу вселился?
Никто не отвечает. Чабанов, что, кажется, ничего на свете не боятся, перед нечистым берет дрожь, каждый из них помнит десяток историй про глумление чертей над крещеным людом: темная жизнь придавала сил темному страху.
А Довбуш в ту ночь плавал во тьме, срастался с нею, рассеивался среди нее мраком, темнота в душу его не вливается, черти доступа до него не имеют; той ночью он мужал и тосковал по ясному топору, оружию оп- ришка:
— Скоро, ой скоро, Олекса,— говорил сам себе в ту ночь Дед Исполин,— дам я тебе бартку и ружье золотое. Ой скоро...
Ныне это произойдет. В день грозовой.
И Дед Исполин начал подниматься со своей скалы.
А Довбуш напевал:
Довбуш лежал среди трав и наблюдал, как облака переваливали горы, словно перелазы, и собирались над полониной, скучивались в огромные тучи, с востока черная лава, с запада — синяя. Еще издали дождевые облака швыряло одно в другое редкие громы. А когда они ударились одно об другое насупленными грозовыми лбами, то загремели все вместе, сыпанули снопами молний. И полонина зеленая, и старый лес, и окрестные горы потемнели от страху, притихли, стали меньше, а черные и синие громы, смешавшись, сталкивались, бились люто и долго, сыпались из них искры, как из петухов перья.
Громы взбесились, о собственной вражде забыли, всю ярость перенесли на Олексу. Он вскочил во весь рост, упивался могучей силой стихии и кричал:
— А ну, громы, бейте! Ну, больше огня, громы!
Ветры трепали парня со всех сторон, забивали дыхание, рвали волосы, пытались сбить с ног, громы целились молниями-мечами, но Довбуш врос ногами в скалистую землю, стоял неколебимо, словно молодой горный бог.
Над Дзвинчуковой полониной запахло серой и припаленной травой. Казалось, что небесная стихия преодолеет сейчас Олексу, повалит на колени и покатит в пропасть. Но пошел дождь. Дождь полил ковшами и ведрами, Олекса поднял вверх руки и замер, вслушиваясь, как потоки воды, те самые потоки, что перед бурей в вышине были громами, ласково и щедро промывали его чуб, стекали по телу, смывали грязь, пыль, ежедневные заботы, поили бодростью, и Олекса чувствовал, как под горным дождем растет его тело, как наливаются силой мышцы, как расширяется грудь, как зорче видят очи.
— Гей, гей, тучи мои! Еще дождя! Еще!..
И враз замолк Олекса Довбуш, насторожился. Сквозь стену дождя, сквозь раскаты громов до его ушей докатилось глухое бурление. Он огляделся, не понимая, откуда исходит этот звук, потом догадался:
— Верно, Несамовитое грозит разлиться...
И побежал к озеру. Несамовитое, доверху налитое реками дождевой воды, бушевало. Поверхность воды поднималась на глазах, как молоко в казане. Волны грызли, долбили каменные берега — искали выхода. В одном месте, попав на податливую почву, размывали ее, рушили. Каждую минуту вода могла ринуться в промоину, и тогда... Олекса даже похолодел, представив, что будет, когда Несамовитое хлынет по склонам на полонину. Вода смоет, как щепки, овец, лавиной полетит на хату-колыбу. А там люди... Там дядько Илько, что дома оставил шестеро малых детей, там дедушка Лукин, что больной лежит, там парни, что только жить начали. И все они погибнут, пропадут, вода смоет их в провал, как листья с дороги?
Раздумывать было некогда. Звать на помощь? Не к услышат. И бросился Олекса Довбуш сваливать на
берег обломки скал, корневища деревьев. Он был в это мгновенье еще простым чабаном, еще ему было трудно катать камни и забивать их в узкую щель, еще трудно было носить стволы, но он носил, укреплял податливый берег. Росла в озере вода, и росла на берегу запруда.
Опухали Олексины руки от усталости. Из пальцев сочилась кровь. Пекло лицо, иссеченное дождем и ветром. Казалось ему, что сейчас упадет, не выдержит страшной тяжести. И он упал действительно. Ручей, что пробивался из озера, загородил собой. На счастье, дождь утих, отгорели громы, Олекса шептал:
Тогда подступил к Олексе Дед Исполин. Он вырос перед ним, как елка, наклонился и повелел:
— Вставай, сынок!
Олекса, может, и напугался, однако ответил спокойно:
— Не могу. Разве не видишь, что озеро держу плечами?
Старик стал на Олексино место, одной ногою загородил поток. Олекса стоял перед Исполином мокрый, измученный и потрясенный.
— Ишь, а ты кто такой будешь? — спросил.
— Угадай,— сказал Дед.
— Может, бог? Или, может, черт? — И его пальцы, наученные матерью, невольно собирались в щепоть, чтоб осенить лицо крестом.
— А ты присмотрись! — В Дедовых словах звучала доброта, и это Олексу подбадривало.
Парень внимательно вглядывался во вспаханное, как нива, морщинистое Дедово лицо и... и узнал в его чертах отцовские черты, материнские глаза, покойного деда нос...
— Теперь догадался? Я твой, парень, предок, зовусь Дедом. Ты про Исполинов слышал?
— Да,— все еще удивленно ответил Олекса.— Но не ведаю, чего от меня хочешь?
— Скажу, не торопись. Ты сперва по-сыновнему взгляни на отчий край и расскажи мне об увиденном.
Дед махнул рукою, Олекса вскрикнул от волнения: перед ним распростерлась, будто ковер, вся Гуцулыцина, вся земля Галицкая, а дальше виднелась Подолия древняя, за нею лежала Волынь.
— Я вижу, Деду, зеленые леса, рыбные речки, широкие поля...
— И что еще видишь, Олекса? — допытывался Дед.
— И вижу села в нужде, что стоят как старцы...
— Что еще видишь, говори,— требовал Дед.
— Вижу города с темными улицами-провалами...
— Еще...
— Вижу людей, на которых паны пашут землю...
— Еще...
— Вижу предателей, что богатеют от сребреников...
— Еще...
— Вижу девчат, обесчещенных шляхтой...
— Вижу палачей, что рубят вольнолюбцам головы...
— Вижу, Деду, поругание, смерти, слезы, отупение...
— Это рабство, Олекса,— пояснил печально Дед. И вновь махнул рукою: перед Олексой возникла Дзвинчукова полонина, что уже грелась-нежилась, паровала под солнцем.
— А теперь, Олекса, вслушайся в самого себя. Вслушайся и ответь, какие струны в тебе звенят.
Олекса слушал и говорил:
— Во мне кипит гнев матери, у которой кат в Станиславе сына казнил.
— Во мне воет тоска матери, у которой шляхта обесчестила дочь.
— Во мне стонет проклятие матери, сын которой стал предателем.
— И слышу я, Деду, в себе гнев великий на панов, обдирал-лакуз, сребреников. И чувствую любовь великую к страдалице земле.
— Готов ли ты стать ее защитником? — торжественно вопрошает Дед.
— Готов, Деду!
— Готов ли стать громом на панские головы?
— Готов, Деду.
— Готов ли стать жбаном с вином целящим, чтобы люди, пьючи из него, помнили об отчем крае?
— Готов,
— Готов ли стать колоколом, чтобы будить порабощенных братьев?
— Готов.
— Готов ли умереть за народное дело?
— Готов,— выпалил, не задумываясь, Олекса.
— Когда так, то присягнись на этом топоре-бартке,— и Дед положил перед Довбушем золотой топор,—что отныне не будешь искать себе выгоды, теплого гнезда, богатого скарба, что весь будешь принадлежать борьбе. Нелегко это, Олекса, чтоб ты знал. Можешь отказаться,— предупредил Дед.
— Клянусь! — Довбуш не слушал предупреждения, он знал, что костер, сгорая, себя не греет. Прикоснулся набожно до ясно-золотого топора ладонями и губами.
— Теперь возьми себе бартку, она тебе пригодится. Ни один шелом не выдержит удара твоего топора.— И Дед подал Олексе острый топор, а на его место положил крис-ружье.
— Поклянись, сынок, еще на этом оружии, что отныне будешь служить Верховине.
— Да поможет мне бог,— поклялся Довбуш и прижал ружье к груди.
— Его тоже возьми себе, ружье бьет без промаха, нет такого панциря, которого не продырявило бы оно.
— Благодарю тебя, Деду...
— Не спеши, Олекса. Дарую тебе также силу великую,— при этих словах Дед топором зарезал Довбушеву правую ладонь, в маленькую ранку положил лепесток калинового цвета, сжал ранку крепко, и она заросла мгновенно.
— Не думай, Олекса, что в цветке калиновом какие- то чары. В нем, чтоб ты помнил, сила тысячи твоих братьев; их силой отныне будешь силен.
— Я правда стал сильным, Деду? — недоверчиво переспросил Довбуш.
— А ты сомневаешься? Не будет, сынок, таких дверей, замка шляхетского, стены каменной, какие устояли бы перед тобою. А чтобы уверился, сделаем пробу. Ты видишь вон ту скалу?
— йой,— побледнел Олекса, глядя на скалу, что высилась над Несамовитым, будто господская хата.
— Возьми ее и принеси сюда: загороди этот поток, что из озера пытается убежать,— приказал Дед.
Олекса нерешительно подступился к скале. Потом нагнулся, обхватил ее руками и ощутил, что она легкая, как сумка с двумя коржами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я