https://wodolei.ru/brands/Omoikiri/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Черемош говорил правду, он никогда не интересовался ни событиями, ни голосами, что жили на его берегах, он придерживался лишь своего каменного желоба, он сам себе пел и сам себя слушал.
— А может, Сивый,— добавил минуту спустя Черемош, будто припомнив что-то,— а может, в тебе не песня чужая звенит, может, собственная кровь играет, а?
Сивый покрутил головой:
— Чего бы ей играть, разве теперь весна?
— Ты не так меня понял,— заплескался Черемош, обнимая короткие крепкие ноги коня.— Возможно, тебе тесно жить в этом мире? Тут гора за горой, тут лес тебя петлей охватывает, тут небо низкое...
— Я родился в этих краях.
— Ну и что же? — не переставал молоть языком Черемош.— Я тоже ежеминутно рождаюсь тут и убегаю из этой теснины, меня просторы зовут. Говорят, что и предки всех коней родились в степях, и твой предок тоже. В тебе, может, время от времени пробуждается неясный, глухой голос земли твоих предков.
Конь равнодушно махнул хвостом, Черемошева болтовня ему не нравилась, он собирался идти прочь от брода.
— А знаешь что, Сивый,— останавливал его Черемош,— давай поплывем вместе.
— Куда?
— В безбрежный мир. Вырвемся из объятий этих гор, и ты увидишь поля пшеничные, и увидишь степи, и увидишь города и села. И, наконец, увидишь море...
Сивый, прикрыв ресницами глаза, пытался представить себе никогда им не виданные поля пшеницы, степи и моря. Он думал, что, конечно, неплохо было бы побывать в тех далеких краях.
— А как оттуда вернуться назад? — спросил не то Черемоша, не то самого себя.
— Чудак. Тот, кто хоть раз увидит море, навсегда остается возле него. Вот я, например... Разве ты видел, чтобы я когда-нибудь повернул свое течение вспять? Для тебя также там найдется зеленая трава и чистая водица. А что коню больше надо?
— Это так,— согласился Сивый.— Но что на это скажет, что подумает мой хозяин?
Черемош долго хохотал, барашки пенились на его спине.
— Разве он должен знать? Будто ты у своего Онуфрия блаженствуешь? Он заставляет тебя работать, кормит кое-как, над тобою всегда висит кнут. А над морем будешь ты вольный, как птица...
— У птицы нет свободы от родного края: осенью она ранит крылья, улетая в теплые края, а весной возвращается в отчее гнездо. Что стало бы, если бы птицы были свободны, как это ты понимаешь, тогда в нашем краю не слышно было бы ни голоса жаворонка, ни клекота журавля, тут было бы черно от тоски,— размышлял Сивый.— А хозяин мой, Онуфрий, за кнут не хватается, мы ходим с ним в одном хомуте, он никогда сам не съест, а меня наделит.— И Сивый неожиданно почувствовал на своей шее, на хребте теплые и ласковые ладони своего хозяина, как будто он стоял рядом.
— Значит, не поплывешь? — плеснулся гневом Черемош.
— Нет. Не смог бы я жить в том краю над морем. Мне бы, наверное, недоставало бы для счастья вот этой опушки, и этих гор, и этих лесов. Я издох бы от печали на морских берегах. Каждому, Черемоше, свое на этом свете: птицам — летать, деревьям — расти, тебе — бежать к морю. Ты когда-нибудь задумывался над тем, что эти вербы, что тоскуют по твоим объятиям, не пустили бы корней на высокой горе?
Черемош налетел на Сивого, обжег водой его брюхо, ударил волнами по ногам, видно, лютовал, что не удалось подбить коня на путешествие. А может, почувствовал правду в его словах? Сивый только покачнулся, в ногах он был сильный, осторожно ступая по камням, счастливо добрался до берега.
Сивый улыбнулся, песенка опять послышалась, он потопал дальше от Черемоша, посреди опушки повалялся в траве, словно сбрасывал с себя Черемошеву болтовню, словно очищался от сомнений, потом вскочил на ноги и помчался к хозяину.
Онуфрий спал на краю опушки, что уже срасталась с подошвой горы; под лохматую голову вместо подушки положил вытертое седло, плечи накрыл байбараком.
Только что на небе вынырнул запоздалый месяц, и Сивый увидел исхудавшее, заросшее щетиной лицо хозяина и увидел сухие руки, что даже во сне стискивались в кулаки, будто Онуфрий держал топор. С вечера Сивый немножко гневался на хозяина за то, что тот ломает сосновые лапы и устраивается спать на опушке, будто не доверяет коню, оставляя его одного. Если бы Онуфрий был повнимательнее, он заметил бы, что в глазах Сивого слезился укор, конь словно хотел сказать ему: «Разве не знаешь, хозяин, что я никуда не убегу? Не бойся, утром буду стоять у твоих дверей. Иди спать домой...»
А теперь Сивый тешился, что на опушке он не одинок, что есть с кем переброситься словом. Может, и Онуфрию несладко живется в этом краю, однако же белых морских берегов не ищет. Конь бережно коснулся губами Онуфриева лица, хозяин испуганно захлопал глазами, рука невольно потянулась под седло, где лежал топор.
— Что не пасешься, Сивый? Волки?
— Э, хозяин, какие теперь волки,— топтался вокруг Онуфрия Сивый.— Не дает мне пастись одна песня, знаешь, эта вот...
...Поклав на нього золоту узду, Золоту узду, ср1бне сщельце...
— Иди, иди, Сивый.— Онуфрий ласково потрепал коня по шее.— Иди. Лезут всякие всячины в твою большую голову.
— А все же припомни, кто ее пел? — не отступался Сивый.
Онуфрий зевнул:
— Господи, боже мой, вот уж упрямый конь, спать не дает. Так, говоришь, золотую узду, серебряное седло? Гм... Сдается мне, что это коляда. Помнишь, в ночь под Рождество ходили под окнами парни со звездой?..
Сивый радостно заржал, побежал прочь от Онуфрия, и тот снова сомклул веки. Сивый, побрыкавшись, тоже лег под кустом, теперь он мог спокойно подремать, дать ногам и голове отдых. Он положил морду на согнутую переднюю ногу, сложил уши и стал думать про рождественскую зиму.
Сивому зима нравилась, в морозное время работать приходится меньше, хозяин редко запрягает его в сани, а еще реже кладет ему на спину седло. Желоб в конюш
не всегда до верху наполнен пахучим сеном, лежанка покрыта сухим мхом: Онуфрий любил скотину и заботился о ней. А больше всего нравился Сивому тот вечер перед Рождеством, когда Онуфрий, выбритый, в чистой рубахе, приходил к коню с большущим горшком человеческой еды, со свечой в другой руке, приходил и спрашивал:
— Не бывал ли ты у меня голодным, Сивый?
Конь возражающе встряхивал головой.
— Не бил ли я тебя, Сивый? Если случайно и махнул батогом — так прости меня. Мужик часом бывает горячий, как огонь.
— Да что там вспоминать, Онуфрий...
— И не держи на меня зла, если когда гаркнул на тебя поганым словом. Тут и я виноват, но и у тебя тоже есть свои конские мухи, правда? Давай помиримся и забудем.— И Онуфрий с Сивым целовались, потом хозяин подставлял коню горшок с пищей. Сивый ел и удивлялся, отчего один раз в году пшеница бывает такой сладкой.
— Так это ж не простая пшеница, а кутья с медом,— объяснял Онуфрий и закрывал за собою двери. Сивый слышал, как скрипел под хозяйскими постолами снег, как Онуфрий на пороге хаты молился, как потом под маленькими окошками Онуфриевой хаты топали чьи-то шаги, много шагов, потом они затихали и вспыхивала песня:
...Поклав на нього золоту узду, Золоту узду, сщельце...
Парни-колядники пели, а Сивый, уткнув морду в желоб с сеном, сожалел, что у него никогда не было ни золотой уздечки, ни серебряного седла. А хотелось бы хоть раз в жизни увидеть на себе дорогую сбрую. Но это напрасные мечты, откуда у Онуфрия злато- серебро?
Сивый и не заметил, как одолел его сон. Приснилось ему, будто стоит он на берегу горного озера, всматривается в зеркальный плес воды и видит себя, видит и не узнает, оттого что шерсть на нем поблескивает, длинная грива заплетена в косы, хвост подвязан, а на спине покачивается серебряное седло.
Сивый заржал спросонья, от собственного ржанья проснулся. Ветерок сразу швырнул ему в ноздри едкий, желанный и такой нежданный в этих краях запах
кобылиц. Сон мигом слетел с Сивого, как ненужная в теплый полдень попона. Сивый никак не мог уяснить, откуда здесь появились чужие кони. Он, может, запаху и не поверил бы, когда бы выразительно не услышал, что на Черемошевом броде расплескивают воду сотни конских копыт. Копыта, кованные подковами, звенели о камни и выбивали искры. Опушка наполнилась топотом, храпом, шумом. Сивый вскочил с належанного места, не зная, бежать ли ему к хозяину или ждать непрошеных гостей. Они надвигались на него целым табуном, было их, может, с сотню, а то и больше, на Сивого ни один из них не бросил и взгляда, и он стоял сбитый с толку, нигде среди табуна не видел он человека, а между тем гости оседланные и взнузданные и сбруя на них играла, как цимбалы. Сивый наконец пришел в себя и спросил гнедого коня, проходившего мимо:
— Что это, брат, ярмарка, битва или драка будет?
Гнедой, не остановившись, скосил глаз на приземистого, широкогрудого Сивого и с превосходством процедил сквозь зубы:
— Не слышал, что ли, лодырь, что нынче ночью сам Олекса Довбуш должен выбирать на этой поляне коня — товарища для себя? Потому мы со всех сторон и собрались сюда, чтобы из нас пан Олекса выбрал самого достойнейшего. А ты что, тоже под Довбуша собрался? — по-господски, одними лишь губами усмехнулся иронически гнедой.
— Нет,— возразил Сивый.— Куда уж мне... Я здешний, хозяйский...
— А-а,— сообразил гнедой и бросился догонять табун, что уже выстраивался на противоположном конце поляны.
Сивый остался один, о Довбуше он наслышался много рассказов, однажды даже видел ватагу собственными глазами. Это было в тот раз, когда Онуфрий тайно возил в лагерь опрышков харчи. Но Сивый не догадался, что Довбушу нужен конь. А если бы догадался, так что? Разве ему мечтать про Олексино седло, когда вон сколько добровольцев объявилось? И Сивый, как будто его не касалось это конское сборище, будто он и не узнал Довбуша, сидевшего уже рядом с его хозяином, двинулся по лугу, пощипывая на ходу траву. Правда, трава коню и в рот не лезла, она почему-то утратила сочность, Сивый за разом поглядывал на табун.
Наконец осмотр начался. Первыми двинулись к Довбушу кобылицы, шли они не спеша, ступали легко, грациозно, будто пританцовывая. Сивый не мог не признать, что кобылицы подобрались красивые, словно выточенные из мрамора, ноги под ними пружинили, шеи выгибались, как у лебедей, маленькие головы кобылицы несли гордо и по-женски немного кокетливо, челки на лбах позванивали нашитыми на ремешки блестящими червонцами, у каждой кобылицы на лбу светилась белая звездочка, у каждой ноги были одеты в белые чулки.
Довбуш не мог от них отвести взгляда, кобылицы повернулись к нему головами и наперебой, поднявши шум, стали хвастаться, что на них ездят прекрасные панночки, им, кобылицам, правду говоря, живется в шляхетских конюшнях прекрасно, они, мол, понимают, что здесь, в горах, Довбуш ни одной из них не обеспечит зажиточной жизни, но они на все согласны, им надоело топтаться по парковым душным аллеям, по битым тропинкам полевым, им хочется опасности, романтики, горного ветра и славы.
— Вам доброго жеребца и плетей надо,— взвился от зависти Сивый. К счастью, Довбуш не позарился на гибкие шеи и тонкие ноги, и кобылицы обиженно потянулись к броду. Одна все-таки не утерпела и огрызнулась:
— Будто этот хлоп, проше панство, что-нибудь понимает в красоте и грации? Дикарь...
Довбуш не слышал кобыльей шпильки, он уже забыл о кобылицах, перед ним по кругу двигались широкогрудые, важные битюги. Олексе никогда не приходилось встречать подобных коней, они казались ему похожими на громадных медведей, на их широких спинах, как на лавках, можно выспаться, их толстые, негнущиеся ноги взрывали землю.
Онуфрий причмокивал губами, бил себя ладонями по коленкам и в азарте выкрикивал:
— Вот это кони, ватажок, вот это силища! Каждый из них по две елки-смереки одним махом на самую высокую гору вытащит.
«А тебе моей работы не довольно? — упрекнул мысленно хозяина Сивый.— Или я мало пашу?.. Хотел бы видеть, хозяин, как бы ты прокормил их. Думаешь, они
сеном довольствуются, как я?.. Они, друже, до овса приучены...»
Битюги покорно ждали Олексиного решения.
— Нечего сказать,— говорил им Олекса,— кони вы прекрасные, крепкие, до работы, верно, охочие. Вам бы обозы тащить, вам бы орудия возить, вам бы крепости возводить. Но вот беда: нет в моем войске ни орудий, ни обозов, ни крепостей. Да и трудно вам, непривычным, было бы по горам и без грузов ходить. Потому не могу ни одного из вас взять. Простите меня...
Еще не успели битюги сойти с круга, а перед Олек- сой уже гарцевала новая ватага коней. Они не выделялись ни красотой, ни особенной силой, седла на них были простые, ременные, без прикрас, бабки и брюха имели пообтертые, на крупах набухли рубцы от нагаек. Это были местные кони, родные братья Сивого, на них, видно, ездили смоляки и панские слуги. Сивый не мог узнать в них родичей, смоляки и гайдуки ездили на них не один год, кони переняли характер хозяев, в глазах их горела готовность служить кому угодно, только бы в желоб кинули пласт сена, даже вонючего, протухшего сена, и только бы те, кому служили кони, хотя бы раз в месяц потрепывали их по задам и приговаривали:
— А знаете, эти коники-«гуцулы» выносливые, как черти, и верные, как псы.
Эти кони за своим паном бросились бы в огонь и в воду, неделями не брали бы в зубы ни стебелька, при встречах с собратьями, что пашут землю, возят из лесу стволы деревьев, носят, постанывая, с полонин бочки с брынзой и маслом, запорашивали бы им глаза пылью, а при случае лягнули бы копытом под брюхо и кричали бы:
— Эй, быдло, с дороги!
Довбуш знал натуру коней, служивших гайдукам, сейчас ему противно было смотреть, как они заискивающе ломали перед ним хребты и прижимали к задам общипанные хвосты, как выгибали в поклонах шеи. Довбуш думал, что любой из этих «гуцулов» опрышкову службу нес бы исправно, они не боятся ни каменного бездорожья, ни весеннего половодья, они гибли бы от пули или от пики геройски, молча. Но Олекса не хотел иметь коня-слугу, хотел он иметь коня-друга. И он возражающе покачал головой, кони
этот жест сразу поняли, в одно мгновенье убрались с вытоптанного копытами круга.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я