https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/150na70/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— А не стоило будить, ой, не стоило, пусть бы спал мой Иванко до судного дня,— шепчет старая Збориха, и отвязывает веревку, и снова идет искать следы Олексы Довбуша.
Находит его на красноильских вершинах под носом у атамана Дидушка. Была уже ночь, ночь под Юрия Зеленого, горы расцвели десятками костров — так, что кровавилось небо. Костры эти не обычные, костры эти очищающие, через них хозяева прогоняют скотину, чтоб никакая ведьма-чередница к худобе не приставала, чтоб молоко не сосала, чтоб ни одна болезнь не брала...
Довбуш сидел у самого большого костра и подбрасывал в огонь сухие ветки, рядом с ним — плечом к плечу — опришки. Довбуш тосковал по Аннычке, с которой распрощался на зимовке, и Довбуш вытаптывал в голове дороги, которыми должен будет водить ватагу этим летом.
Збориха стала за его плечами. Сказала:
— Пришла к тебе, Олекса, просить, чтобы сжил со свету моего сына,— склонилась перед ватажком в поклоне. И добавила: — Этим курмеем задуши, то все равно, что моими руками,— я пальцами разминала едкую крапиву, каждую прядку расчесывала и ниточки крутила со слюной, чтоб веревка вышла крепкой.
— Чем же он так провинился перед вами, что хотите его погибели?
— Виноват он во многом: и передо мною, и перед верой русинскою, и перед Зеленою Верховиной. Скажи мне, Олекса, как называется тот сын, что про мать забывает, которая породила его, выкормила, которая ему песни пела?
— То нелюдь, матушка. Зверь,— ответил Довбуш.
— А как называется тот парень, что на чужого коня сел, чужим оружием перепоясался, в чужое платье оделся, что чужим, панским, разумом живет и род свой изничтожает огнем и мечом: одних убивает, других в темницу бросает на муки, третьим — хаты с дымом на ветер пускает.
— То ворог лютый, матушка.
— Вот видишь, а ты спрашивал, чем мой сын провинился. Небось не забыл пана ротмистра Яна Зборовского?
Довбуш и опришки помнили Яна Зборовского. Сколько раз он гнался за ними со своим отрядом, сколько раз преграждал им путь вооруженной рукой, сколько в селах курилось следов его разбоя.
— Как же то стало, матушка, что из вашего сына Ивана вышел Ян? — спросил Довбуш.
— Как? То долгая история. Взяли его, когда было пять лет, в замок. У нашего богача сынок был — его ровесник, взяли вроде бы для забавы, для дружбы. Мне же дорогу к нему заказали. Сколько я слез выплакала... Потом поехал Иванко с молодым паном за наукой во Львов, потом — в Краков, у хлопцев были добрые учителя — братья иезуиты, соблазнило панство хлопского сына дукатами, заморочило голову дорогими кунтушами, привилегиями — и вышел из русинского Збора шляхетский Зборовский. Из Ивана — Ян.
Довбуш склонил голову. Думал.
И знал уже Довбуш, что должен будет убить Зборовского. Не мог лишь придумать, как это сделать,—у ротмистра под рукой целый драгунский полк. Однако все равно уже видел его мертвым: такие люди права на жизнь не имеют. Враги-иноземцы имеют это право, потому что они — иноземцы, для них гуцул тоже враг и иноземец. Немало солдат брал Довбуш в полон, много их стояло перед ним с руками, связанными за спиной, со страхом поглядывали они на его золотую бартку. А он выпытывал у них то, что ему было надо, ножом-чепеликом разрезал путы и говорил:
— Я в вашей жизни, солдатики, не нуждаюсь, не покушайтесь и вы на мою. Я по вашей земле не хожу — для вас она святая. Не топчите ж и вы моей святыни.— И отпускал солдат на волю.
Правда, в другой раз они в руки Довбуша не попадали.
— А где теперь Ян Зборовский, не слышали, хлопцы? — спрашивал Довбуш у побратимов.
Пожимали плечами. Не могли уследить за всеми драгунскими частями, за отрядами смоляков, которых каждую весну посылал охотиться за опришками коронный гетман Потоцкий.
— А я знаю, Олексику,— подала голос мать Збориха.— Поведу вас до Острого Ребра. Крутой тропой будут идти они мимо ущелья, завтра под вечер там их и встретите.
Крались ущельями, брели ельником всю ночь и следующий за Юрьевым день. Впереди ватаги шла мать Збориха, шла быстро, словно бы и не несла на себе тяжести лет, опришки едва поспевали за ней, Довбуш пытался сдержать ее шаг: мать спешила судить сына.
Под вечер остановились под Острым Ребром.
— Спрячьтесь тут. Тропинка только для одного коня: можете врагов по одному из пистолей и пиками в прорву сбросить. А Иваночка возьмите живым. Чтоб знал он, кто ему приговор вынесет,— попросила Збориха.
И больше не сказала опришкам ни слова. Не смотрела, как легли они в засаду, как подсыпали в ружья пороху, как рядом с собой укладывали ножи и топорики острые. Ничто ее не трогало, окунулась в свой мир: снова привязала курмей до молодой елочки, снова раскачивала ветки, как колыбельку, и напевала:
За Острым Ребром клокотали людские голоса. Ржали кони. Звенели палаши. Наконец на крутой тропе, узкой лентой опоясывающей подножие Острого Ребра, показался пеший, ведший коня в поводу. Конь фыркал, ступал настороженно. Мелкие камни срывались у него из-под ног и градом ссыпались в пропасть.
— То он сам, ротмистр,— предупредил Довбуш и оглянулся на Збориху.— Его надо взять живьем. Для матери... Как только минует Ребро и окажется на нашей стороне, пусть твоя пятерка, Баюрак, нападает на него. Всем остальным приказываю охранять место. Будут лезть солдатики на рожон — палите в лицо из кремневок. А не будут — пусть себе возвращаются, дороги им тут не будет.
— Добре, ватажок.
А Ян Зборовский тем временем шел по тропе. Шел смело. Шел гордо. Не боялся ни черной бездны, ни нависшего каменного ребра скалы.
Довбуш даже залюбовался им. Панцирь на ротмистре сверкал, как солнце. На широких плечах развевался красный плащ, казалось, что солдат идет сквозь пламя и пламя несет на себе.
— Пора, братья,— напомнил Довбуш.
И напало на ротмистра пятеро орлов. Упали, будто с неба свалились. Будто от скалы оторвались. Словно из бездны восстали. Будто родились из деревьев и трав. Зборовский даже вскрикнуть не успел, меча вынуть не успел, как уж руки у него были скручены назад, зеленым материнским вервием спутаны.
Кидался в растерянности всем своим телом. Грыз нападающих зубами. И отбивался ногами. И ударял кованым шлемом. Кто-то из опришков сгоряча, чтобы присмирел, ткнул его ножом в предплечье. Струйкой брызнула кровь. Кровь ротмистра не испугала — наоборот, запах ее поднял в нем воинский дух, придал сил, и опришки таки хорошо намучились, пока скрутили его.
Тогда он кликнул на помощь.
Но и без этого крика спешили на выручку воины. Вот из-за Острого Ребра появился первый всадник, но упал в бездну без слов. Зато долго ржал на дне провала недобитый конь.
Только на миг опустела каменная тропа, и тотчас на ней появился другой всадник. А ему тоже прямо в лицо громыхнул гром.
На его месте появился третий.
Пятый...
Шестой...
И седьмой...
Горы стонали от выстрелов, трещали скалы, черная бездна ржала далекой и слабеющей, потому что предсмертной, конской тоской.
Не выдержал Довбуш.
— Гей вы, паны-ляхи! — поднял он вверх руку с золотой барткой.— Или у вас повылазило, что тут вам могила вырыта?! Убирайтесь прочь, а не то — будут за вами матери плакать.
Он стоял на Остром Ребре, был виден всему полку, солдаты рты пораскрывали, потому что никогда еще не видели Довбуша так близко. В следующее мгновенье они пришли в себя — сыпанули в Довбуша пулями.
А Олекса стоял, ловил горячие пули руками, как дети ловят майских жуков, и забавлялся ими, как камушками.
— Не будьте дураками! — смеялся Довбуш.— Не тратьте сил. Я по-хорошему советую: сгиньте с глаз.
Разве у ярости есть разум? Выстрелы не умолкали. Пушкари пустили в ход шрапнельные пушчонки. Железные ядра шипели, как змеи, одно из них попало Олексе прямо в грудь, он и не пошатнулся, ядро брызнуло железным маком, как комок мокрого песка.
Воинство приросло к земле.
Такое могло случиться только здесь, думалось им, в этих диких и невиданных горах. На галицких равнинах и подольских, в весях подляшеских и холмских дьяволы перевелись, панщина выпивала не только силу людскую и пот, но и духовно обкрадывала: сохли и осыпались, забывались народом сказки и легенды; сказки и легенды жили и множились лишь в верховинских гнездах, среди свободных людей, и солдаты собственными глазами видели рождение сказки.
Кто-то воскликнул, что Довбуш идет со своей страшной барткой на них. Кто-то уже кинул ногу в стремя.
Поднялся переполох. Без команды, вопреки крикам и арапникам принципалов, всадники поворачивали коней хвостами к Олексе, солдатам казалось, что сказочный опришок уже близко, они пригибали головы к лукам седел и бросались наутек.
А Довбуш хохотал им вслед.
От этого хохота у солдат волосы становились дыбом, вояки немилосердно рвали коней ремнями, кровавили им бока шпорами и летели, не разбирая дороги: кони ломали ноги, а солдаты — шеи...
Наконец установилась тишина.
Довбуш подошел к ротмистру.
— Выходит, не все солдаты оказались такими же храбрыми, как ты, были у тебя под рукой и пуганые зайцы.
Ян Зборовский лежал лицом к земле. Кровь обагрила панцирь. Красный плащ, рваный, грязный, распластался по камням вокруг пленника, и Довбуш подумал, что ротмистр похож на петуха с общипанным и подбитым крылом.
— Поднимите его, побратимы, и развяжите. Негоже рыцаря, как вола, в постромках держать.
Оглушенного ротмистра привели в чувство, поставили на ноги. Он качался. Боль кривила его лицо. Глазами поочередно ощупывал опришков, остановился на Довбуше:
— Как смеешь, раб, брать меня в плен? Я ротмистр его королевской милости! — и выкатил грудь колесом.
— Ну и что же? — равнодушно спросил Довбуш.— Если б я поймал и нашего короля, то...
— Молчь, хам! — заверещал Зборовский.
Олекса стиснул в руке бартку. Оскорбление, буд
то зеленый свет, разлилось в глазах. Однако сдержался.
— Не очень-то кукарекай — в этих горах я король, Довбуш,— прохрипел Олекса.— Ты лучше б помолился, будет тебе сейчас суд.
— Меня судить? Ты? Не имеешь права!
— Зато она имеет право,— кивнул Олекса на Збориху, что все еще сидела в ложбинке между камней и покачивала веревкой елочку.
Опришки подвели ротмистра к старухе. Олекса положил руку ей на плечо.
— Матушка, он?
— Он,— и стала развязывать зеленый курмей. Протянула зеленый курмей Олексе.
— Возьми. То мой меч.
Довбуш не взял курмей, он просто его не видел, всматривался в лицо Зборовского, сравнивал его с чертами материнского лица и находил много общего.
— Ты знаешь эту женщину?
...А Збориха держала на вытянутых руках зеленый курмей, из крапивы сученый курмей. Четверть века сучила она его. Четверть века носила веревку с собою. В этой веревке были сплетены тысячи ее дней и ночей, молодость и старость, любовь и ненависть, надежды и разочарования.
Зборовский скользнул по ней взглядом.
— Нет,— выдавил из себя.
— Может, ваша мосць встречал ее? То могло быть и очень давно,— терпеливо допытывался Довбуш.
Ротмистр хмурил лоб, не мог понять, чего добиваются от него карпатские разбойники. Ну, если честно признаться, так эту бабу он видел не один раз, она часто стояла на дороге перед его конем, и он лупил ее плетью по плечам и по голове.
Сказал об этом.
— А раньше, в детстве?
Нет, в его детстве не жила эта женщина. Хотя мог-
Вашмосць, ваша мосць — сокращенное: ваша ясно- вельможность.
да быть она кухаркой при дворе, где он воспитывался.
— А тебе никогда не снилась родная мать?
— Может, и снилась... Может, и снилась...
Какая-то женщина приходила к нему во сне, но после
пробуждения он никак не мог припомнить ее лицо, руки, однако помнил — они были теплые, ласковые.
— Но какое это имеет значение? Я ваш пленник, разбойники, и делайте со мной, что вам хочется. Плакаться не буду!
...А мать Збориха держала на вытянутых дрожащих и добрых руках зеленый курмей.
Крапивную веревку...
Опришки поглядывали на нее тревожно и даже осуждающе: перед нею стоял сын, каким бы он ни был, а все-таки ее сын, ее кровь. И поглядывали на нее с гордостью: много ли найдется на свете матерей, которые своими собственными пальцами могли бы сучить петлю сыну, а она смогла, потому что он предатель, потому что он — янычар.
...А мать Збориха держала на вытянутых руках зеленый курмей, держала и спрашивала Олексу:
— Ну, чего ты ждешь, ватажку? Чего колеблешься? Или не заработал он, сеючи на Зеленой Верховине смерть и пожарища, лютого отмщенья?
— Заслужил...
— Так поспеши, Олекса...
Ждали.
— А может, вашмосць, все ж таки узнает ту женщину? — надеялся на что-то Олекса.
Ротмистр бесился:
— Кончай, пся крев, скорее! — В голове звенел дворянский гонор.
И был бы бесславно, как пес, повешен на ветке Ян Зборовский, потому что Олекса подал знак барткой, если бы в старой Зборихе не ожило материнство. Оно выплеснулось, как вулкан, смыло сотни смертей, которые сеял ее Иванко, попрало стыд перед людьми и вылилось в отчаянном крике:
— Стойте!!
Опришки замерли (может, ждали этого оклика?), пан ротмистр хватал воздух сдавленным веревкой горлом, а Збориха припала к сыну, обцеловывала ему лицо, руки, гладила плечи, слова теснились в груди журавлиным клекотом, глаза не могли наглядеться на прекрасное дорогое лицо: узнала в нем свою молодость и молодость бедняги Тодора.
Зборовский удивлялся: что надо этой женщине от него, что означают ее ласки, почему она лижет его руки?
Гадливо сторонился и вытирался, пока наконец не оттолкнул старуху коленом. Она распласталась на острых камнях, но не могла прийти в себя, снова ползла к сыну.
— Что это значит? — кричал Зборовский.— Мало вам моей смерти? Так и волчицу на меня спускаете?
— То твоя мать, Иване,— сказал Довбуш.
— Мама? Моя?!
Какое-то мгновенье рассматривал ее, будто оценивал или припоминал. И засмеялся. Хохотал долго и сочно. Думал, что опришки напоследок решили поиздеваться над ним! Не мог представить себе, чтобы у него, Яна Зборовского, была такая мать. Такая мать? Ха-ха-ха!..
— Да, Иванко, я твоя мать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44


А-П

П-Я