https://wodolei.ru/catalog/mebel/ekonom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В Африке были особенно приятные границы - прямые с уголками - и какой-то, в зеленую полосочку, очень завлекательный Англо-Египетский Судан. Но, конечно, самым прекрасным на обоих полушариях был добрый красный зверь с тяжелым бесформенным низом и некрасивой, но умной мордой - Камчаткой, через всю тушу которого размахнулась гордая надпись: Сэ! Сэ! Сэ! Рэ!
А однажды под картой на беленой стене открылся еще один черный материк, немедленно начавший распадаться на разбегающиеся черные пятнышки (парад суверенитетов?). "Клопы, клопы!" - тоже разбежались взрослые, выкрикивая краткое заклинание: "Дуст, дуст!" И верно, только так и можно бороться с национальной рознью.
Я был национально благонадежен на тысячу процентов, я, совершенно не задумываясь, как великолепно отрегулированный автомат, немедленно становился на сторону наших. Клич "Наших бьют!" заменял для меня и расследование и приговор (видите же, видите, я не был, не был евреем!). Игорь, дважды грабивший каких-то уже тогда древних древлян, был наш, а древляне, подло убившие нашего князя за повторный грабеж, были не наши, поэтому их и следовало закапывать вместе с ладьей, сжигать в бане, а им так и полагалось тупо идти на все новую и новую гибель, как немцам в кино. Из всех разделений для нас важнейшим являлось в ту пору разделение "наши"-"немцы". Разделение "наши"-"американцы" пришло поздней.
У чужаков сами имена были какие-то дурацкие: печеные печенеги, сбрендившие, бередившие раны берендеи, куда-то вторкнутые торки, оттесненная нашими начудившая чудь (а у современных врагов - так и кличек таких отвратительных не выдумаешь: Гитлер, Черчилль!). Неприятные "хитрые греки" начинали хлюздить, когда наш честный Святослав пошел на они, - скользкий народец... Правда, у греков оказалась самая лучшая вера, но, прежде чем ее перенять, следовало задать "коварным грекам" хорошую вздрючку, чтоб они не задавались.
А потом - темный ужас: все летит в тар-тарары - татары! "Добрые воины", - оценил их старый воевода и ударил по ним - а что, если бы они были еще и злые?.. Хотя какое там "добрые"... И лица у них были зверские, глаза узкие, носы приплюснутые, - я просто изнемогал от вожделения, чтобы они сейчас на нас напали - мы бы им вломили тыри: танками их, ястребками, ба-бах, др-др-др, - и пр. и пр. С Гришкой мы устраивали целые оргии, разделывая татар при помощи самого современного оружия.
Иго... Иго-го-го-го... Конское издевательское ржанье несется над беззащитной Русью.
Но зато потом...
Александр Невский!
Возвышение Москвы!!
Куликовская битва!!!
Сталинградская битва!!!!
И наконец - то, ради чего и варилась вся эта каша: нескончаемо счастливый день, в беспрерывно разрастающейся славе, могуществе, покое, изобилии. Нам, правда, грозили какие-то обожравшиеся американцы, но кто принимал их всерьез: "Поджигатель бомбой машет и грозит отчизне нашей. С нами он не справится - бомбою подавится!" Это было подлинное ощущение, а никакая не пропаганда, как нам сегодня пытаются внушить евреи. Это было неподдельное единство пятилетнего карапуза и облысевшего в инструктажах агитатора-пропагандиста. Сталин, конечно, не дал (да и не мог дать, прибавим по-ленински) ни колбасы, ни квартир, но он дал нечто несравненно более важное (единственно важное) - единство. Он был истинным народным вождем, ибо воплотил главнейшую мечту всякого народа, мечту, которая только и делает его народом, нерастворимым в окружающей среде, - мечту о единстве, о жизни без чужаков. Поэтому нарушение этого единства было, бесспорно, единственным серьезным преступлением. А потому еврей был неизмеримо более опасен, чем скромный убийца, ни на что серьезное не покушавшийся.
И увольте меня, пожалуйста, от ваших грязных предположений, что преданья старины глубокой могли волновать только каких-нибудь еврейчиков, вроде меня. Это ложь, я собственными ушами слышал, как Генка Бутенко, в будущем знаменитый гориллоподобный хулиган, мучительно припоминал по букве, что за законную книгу дал ему почитать Яков Абрамович (без евреев все-таки не обошлось - папа раздал для безвозвратного прочтения половину своей библиотеки, которую он, однако, продолжал неустанно докупать для дальнейшего развращения масс, подпирая самодельными полками проседающий потолок нашей хибары), - и выдавил: "Б-л-и-н-ы". То есть былины. Их я тоже воспринимал так же лично, как сплетни, ничуть не удивляясь, что дядя Святослава, что ли, - Добрыня - в былинах появлялся уже с отчеством Никитич, а отчество взрослого почему-то Алеши, а не Алексея, оказывалось Попович. В Эдеме ничему не удивляются: что есть, тому и следует быть.
Как видите, с трепетностью преклонения перед общенациональными святынями у меня был полный ажур. Чувство личной, кровной связи с родимой землей через цепочку знакомцев тоже синтезировалось очень бурно. Помню, папа с мамой ведут меня за воздетые к небу руки из клуба, где только что затонул крейсер "Варяг", и я реву так отчаянно, что знакомые тревожно спрашивают через улицу: "Что случилось?" - "Варяг" утонул," - отвечают папа с мамой.
Речка Мышкова, на которой советские войска остановили группу Гота, рвущуюся на прорыв Сталинградского кольца, навеки соединилась для меня с тем пологим каменистым бугром, через который мы с папой шли на базар, и папа, временами даже пуская петуха от волнения, рассказывал, рассказывал о подвиге, решившем судьбу человечества, подвиге, чье величие было навеки закреплено сходящимися где-то в вышине, как телебашня, коленастыми ногами надменного верблюда, не желавшего дать себе труд смахнуть с подбородка нажеванную зеленую пену. Потом, мой личный дядя Гриша Ковальчук пал смертью храбрых собственной персоной, еще один дядя Сергей имел целую глазунью медалей и совсем недавно умер от ран. "От Сережи!" всплеснула руками бабушка на телеграмму - он ей как раз снился в ту ночь, до самой смерти рассказывала она, - а дедушка Ковальчук злобно швырнул ее на стол: "Скончался!" Я не знал, что такое "скончался" - я знал только "умер".
- Родненький мой сыночек, - заголосила бабушка (перепуганный, я не мог понять, откуда у бабушки мог взяться сыночек), а дедушка бешено шагал взад-вперед (четыре шага туда, четыре обратно) и матерился: "Что ж она, сука, что ж она, паскуда!.." - с большим трудом я догадался, что речь идет о дядигришиной жене, милой тете Маше, которая почему-то не вызвала их заранее. Это было по-ковальчуковски - встретить смерть бранью. Со своими. Я не шучу: переключение из ледяной, неуязвимой вечности на отношения с теплыми и уязвимыми ближними - единственный источник мужества.
Из папиного неведомо где колыхающегося смутного роя я тоже сжился с одним невиданным мною двоюродным братом Зямой, павшим, вернее, медленно погрузившимся в ил где-то под Днестром. И когда пацаны, перекрикивая друг друга, в очередной раз начинали хлестаться: "А мой дядь Женя взял немцев за шкирятник и как треснет лбами!", "А мой дядь Павлик - фрицы по нему лупасят, а он так вот от пуль отклоняется" (изображался некий сладострастный танец живота), - однажды решился вступить и я: "А мой дядь Зяма..."
Там никто никого не слушал, но меня услышали. Покатиться со смеху ни раньше, ни позже я не наблюдал такой полной буквализации этой метафоры: всех словно вихрем швырнуло на землю. Когда кому-нибудь наконец удавалось привстать, кто-нибудь другой наконец ухитрялся выговорить: "Зяма..." - и все начиналось сызнова.
Вот тогда-то я все понял до конца. И навеки (если бы!) освободился от висевших на мне чугунными гроздьями Мойш и Зям, сделал их несуществовавшими, насколько возможно не слышать, не помнить, не знать того, что знаешь.
Папа расстроенно моргал (за уменьшительными стеклами моргающий глаз был совсем детский), но я был непреклонен: речь шла о вещи, более великой, чем жизнь, - о единении, - и он смирился, как смирялся со всеми странностями ближних, коих никогда не мог понять: они, вероятно, казались ему чем-то вроде болезней. И с Зямой было покончено во второй и последний раз. Я проколол все надутые папой поплавки и к Зяминым ногам в размотавшихся, колеблемых днестровской водой обмотках надежно прикрутил проволокой по ржавой двухпудовке. Теперь у облупленной ночной посудины оставалось куда больше шансов всплыть из Леты, чем у подводного еврейского героя, а уж о том, чтобы сравняться с дядь Женями и дядь Павликами Зяме нечего было и помышлять.
Конечно, он тоже пал на дно смертью храбрых и всю жизнь только и готовился встретить эту смерть во всеоружии (обтирался холодной водой, привыкая к будущим подледным зимовкам, спал на полу под каким-то суворовским лапсердаком; будучи, как у них водится, первым учеником, пролез в чемпионы Украины среди юношей по стрельбе из мелкашки), но - ему ничто не могло помочь, ибо если бы я позволил ему хоть раз всплыть на поверхность - на дно пришлось бы отправляться мне: мертвый хватал живого.
Папа до самой смерти хранил Зямину фотографию в самых ближайших бумагах, но я лишь недавно решился наконец взглянуть в лицо своей жертвы мечтательный, интеллигентный в понимании 30-х годов еврейчик, похожий на знаменитого теорфизика Мотю Бронштейна, безвременно расстрелянного по формально ложному, а по сути справедливому навету: за чуждость. Зяма, видно, тоже очень хотел оторваться от местечкового корня портных и раввинов, слиться с шагающими в ногу, если, еврейчик и вундеркинд, такое над собой выделывал! - но ничего не помогло: я бестрепетной рукой пригвоздил его ко дну, и уже никто никогда ни на мгновение не извлечет на свет ни петлички, ни лычки с гимнастерки его... (А не шинкарствуй, не банкирствуй, не занимайся революцией и контрреволюцией, - словом, никак не выделяйся из толпы, в которой фагоциты никогда не позволят тебе раствориться.)
Так я навеки (если бы!) покончил с отравленным еврейским последом, оборвал пресловутую связь времен, над которой (и правильно!) так трясутся литераторы-фагоциты. Они не верят ассимилированным чужакам, и совершенно правильно: нельзя доверять тем, кого ты оскорбил... Так что я совершенно зря по самый пуп отхватил и втоптал в помойку одну из двух своих пуповин. Государству, заметьте, при этом ни единым сребренником не пришлось тратиться - я все сделал добровольно, поставленный перед выбором: ты наш или не наш?
Никакому особенному угнетению в нашем городе национальные меньшинства - и большинства тоже - не подвергались: дослуживайся до чего сумеешь, зарабатывай сколько ухитришься, строй из чего достанешь, - ты должен только стесняться. Ну, скажем, стоит компания, болтают, пересмеиваются, все равны как братья - и вдруг у кого-то срывается слово "казах" (слово "еврей" не могло сорваться случайно - оно было слишком тяжким оскорблением) - и все бросают молниеносный взгляд на какого-нибудь Айдарбека. А тот на миг потупливается и краснеет.
Защитники русского народа сами не знают, в чем настоящая народная сила. Они надрываются, подсчитывая, сколько пархатых и косорылых занимают солидные должности, имеют ученые степени, торгуют, воруют, - но вся эта труха не имеет отношения к сути: слаб тот народ, который должен краснеть. Или делать усилие, чтобы не покраснеть. Или агрессивно напирать: я казах, я еврей, я папуас. А силен тот, кто об этом не помнит, как здоровый человек не знает, где у него печень.
Но, судя по тому напору, с каким патриотические литераторы в последнее время возглашают: "Я ррусссский" (три лишних "эс" и лишнее "эр" как раз и составляли СССР), они, пожалуй, уже не лгут, жалуясь на свою обиженность. Поэтому не буду ответно уличать их в гонорарах, чинах и мошенничествах - они тоже не имеют отношения к сути. А суть такова: стесняется слабый. И когда я слышу, что национальную рознь можно уничтожить, сунув всем по должности и по конвертируемому доллару, я прячу язвительную еврейскую усмешечку: ни чин, ни червонец, ни набитое брюхо не освобождают ни от желания быть единым с кем-то (а значит, и кому-то противостоять), ни от желания быть правым (а значит, быть мерой всех вещей и центром вселенной: начинается земля, как известно, у Кремля), ни, самое простое и самое главное, - от необходимости стесняться.
От необходимости стесняться можно освободиться только через отчуждение от людей, а еще надежней - через презрение к ним. Только в этих норах и может найти успокоение еврей - во вражде или гордыне - хотя и это не покой: еврей может стать героем, святым, всемирным благодетелем - он не может сделаться лишь простым человеком. Простым и хорошим без надрывов.
В Эдеме жили простые, цельные люди. Они презирали американцев по-настоящему, свысока, а не из зависти, как теперь. Американцы и воевали-то как бабы: любую деревуху в три дома бомбили по два часа, прежде чем осмеливались сунуть нос. "Один американец засунул в ж... палец и думает, что он заводит патефон", - вот кем он был для нас. Дедушка Ковальчук как о курьезе рассказывал, что в Америке не штопают носки - прямо в бане берут и выбрасывают. "Так все будут ходить и собирать", - уличал я его. "А у всех новые есть", - объяснял дедушка, вместе со мной дивясь этим чудакам.
В анекдотах типа "русский, немец и поляк танцевали краковяк" молодцом всегда выходил русский - даже безалаберность делала его удальцом и симпатягой, а все, кто покушался на его честь, оставались в дураках. "Где твой бог?" - спрашивал его турок, - русский показывал на крапиву. - "Ну и бог, ха-ха! Вот мой бог - роза". Русский справлял нужду и подтирался розой, а когда оскорбленный турок пытался проделать то же самое с крапивой...
Впрочем, иллюстрации излишни, интересно только то, что ни одного турка никто из нас отродясь не видел, но образ его жил там, где живет главная (единственная) сила народа, - народа, а не частных лиц: в его коллективном мнении. Из евреев у нас тоже водился один лишь всеобщий любимец Яков Абрамович, но образ Еврея совершенно независимо и отдельно проживал в умах. Правда, слово "жид" означало всего лишь "жадный". Я и сам частенько говаривал "жид на веревочке дрожит", когда мне в чем-нибудь отказывали. Однако я всегда говорил: "Отпилил как-то по-армянски", там, где все нормальные люди говорили:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я