https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Migliore/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Вот так я и стал своим человеком, вместо того чтобы сделаться живым сосудиком между двумя Эдемами, подобно всем Эдемам, чуждыми друг другу, как разные галактики. Я предал всех ингушей, подаривших мне первые улыбки и рукоплескания. Я свалил их в кучу заодно со всеми чужаками, заодно с телятами, кошками и дядей Зямой, и уже с чисто технологической любознательностью внимал степенному рассказу алматинского дяди Андрюши о перемещении ингушей и породненных с ними лиц.
У Ковальчуков у всех головы были на месте, и руки росли откуда надо, - дядя Андрюша был мобилизован на связь в самые что ни на есть внутренние органы войск. У него и рассказ был чисто технологический ("поршень двигается от верхней стенки к нижней, одновременно с чем происходит заполнение цилиндра через впускной клапан"), с кулинарным, пожалуй, даже аппетитом ("горячее тесто снимается с огня, после чего, не переставая помешивать, в него вводят яйца"): мужиков собрали на площади для какого-то, якобы, оповещения, взяли в оцепление с автоматами-пулеметами (полностью назывались все марки), баб-стариков с пацанами, не переставая помешивать, провезли мимо на открытых грузовиках, чтобы джигиты видели, что держаться больше не за что, а потом поршень начал заполнение следующего цилиндра.
Я слушал, Ковальчук Ковальчуком, ничуть не воображая Хомбертку в военном газоне орущим младенцем на руках у его цветастой мамы, угощавшей меня горячими лепешками. Души моей коснулась лишь легкая тень торжества за масштабность и продуманность нашей операции. Видно, на роже у меня мелькнуло некое легкомысленное отступление от технологичности, ибо умудренная беседа толковых мастеровых вдруг запрыгала по суетным ухабам: не вздумай болтать, языком трепать - никогда, никому - прирежут, сожгут, корову съедят вместе со свиньей... Хотя свиней они не едят. А если три дня не евши? Ну, тогда, может, и съедят. Молодые точно съедят, а старики - не-ет, они лучше папаху свою жевать будут. Да-а, старики... Стариков у них слушаются... Если б мы так своих стариков слушались, мы бы - о!..
Разговор соскользнул в новую умиротворенность (как бы хорошо было жить, не отступая от Веры Отцовой), и я больше никогда не задумывался, с чего это ингуши свалились на нашу голову в наши русские степи Казахстана. Только недавно взрыв русофобии вывернул на мои алчные до клеветы еврейские зенки всякие газетные россказни про вагоны для скота, в которых везли спецпереселенцев (а что делать - пассажирских самим не хватало), про всех этих вечно мрущих детостариков (русофобы любят жать на слезу), про расстрелы с последующим сожжением в сараях разных убогих, кто сам не мог спуститься с гор (не на себе же их было везти!) - и только теперь на мои глаза наворачиваются крокодиловы слезы, и мне хочется от всего моего лживого сердца воззвать к тем, кто понятия не имеет о моем существовании: "Во имя Аллаха, простите меня!".
Но в затянутом паутиной уголке, где я коротаю свои последние годы, пафос не уместен, - здесь царит здравомыслие - последнее утешение тех, кому отказано в энтузиазме, - и уместно звучит только одно: "Разбирайтесь без меня. Лично я никого не выселял, не высылал и не расстреливал". Мы, отщепенцы, не желаем нести ответственность за своих (их у нас нет), мы любим напирать на личные вины и заслуги - и победа почти уже за нами: права человека, благо отдельной личности - эти дезертирские стремления бежать от Общей Судьбы, без которой Единство раскатывается врассыпную, как клопиный материк под солнечным ударом, - эти деструктивные права на глазах растут и каменеют тем идолом, которому отбивают поклоны уже не задумываясь.
Пока Вера Отцова сидела на наших глазах органическим наростом, а не очками, которые, как нынче, можно, когда выгодно, то снять, то снова напялить, - до тех пор Эдем оставался Эдемом, и нам не было преград, помимо собственной трусости. Да и то лишь тогда, когда наше "Мы" распадалось на пригоршню маленьких "я". А дай нам в руки оружие, надень на шею бронзовый зажим воинской дисциплины, вознеси над нами символ Единства - и мы управимся со всеми чужаками так же уверенно и технологично, как с коровами и телятами - хоть на войне, хоть на бойне. В главных стихиях, где живет народный дух, - в мечтах и сплетнях, - мы беспрерывно разили ингушей десницей наших богов и героев: в Сталинске их били морячки, в Жолымбете - геологи (всегда какое-то "Мы"), а у нас в Степногорске - правда, до нашего рождения - солдаты и матросы, сержанты и старшины, и особенно целинники, прокатившиеся через нас девятью валами и с песней "Вьется дорога длинная, здравствуй, земля целинная" осевшие в бескрайних степях совхозами "Изобильный", "Восточный", "Киевский", "Ленинградский". А в Заураловке бывшие фронтовики, перезваниваясь кольчугами медалей, осадили ингушей почему-то в парткабинете (может быть, те искали убежища в храме?). Ингуши забаррикадировались подшивками "Правды" и отстреливались из двустволок, но старые боевые волки по всем правилам осадного искусства подвели под кабинет сапы и взорвали ингушское гнездо, не пощадив и собственной святыни.
Не знаю, что ингуши врали про нас - мне посчастливилось побывать в наперсниках только у одного хранителя ингушской славы. Разве что своего национального (тогда еще русского) первородства я не отдал бы за его гордое имя - Хазрет. Мы с Хазретом были клеточками хоть и небольшенького, но все-таки Единства (сидели в одном классе), а потому сквозь силуэт Ингуша я мог бы выискать в нем кое-какие и персональные штришки - только не стоило: первый же взгляд нашлепывал на них новую этикетку - Сморчок (не со зла, а само нашлепывалось). Мне было поручено натаскивать Хазрета в математике, но вместо "а плюс бэ сидели на трубэ" он воодушевлял меня подвигами его компатриотов: там Иса сломал кому-то нос, здесь Алихан сломал кому-то таз - мы про них врали примерно то же.
Правда, Хазрет был еще и поэтом травматологии: наше типовое сказание завершалось в звездный миг - потерпевший (проигравший) вылетел, скажем, в окно; Хазрет же следовал за ним вплоть до операционной, скрупулезно протоколируя все переломанные ребра, вышибленные зубы, отбитые у их природных поместилищ печенки-селезенки. На мой взгляд, вся эта требуха была ненужной уступкой мелкому (еврейскому) реализму: дух народа не должен опускаться до столь частных и неопрятных деталей.
Увечные чаще всего оказывались русскими только потому, что их было больше под рукой, а так Хазрет не отказывал ни эллину, ни иудею, ни казаху - их он даже предпочитал, и с большим уважением к русскому народу подчеркивал, что именно русские устроили овацию великому Джафару, когда он, задав костоправам работы на полгода, садился в автобус в Жолымбете.
"Джафар, Джафар!" - кричали они... нет, поправлялся Хазрет, они его по-русски звали: "Жора, Жора!" - в "Жоре" заключался оттенок особой любовности. Джафар-Жора, подобно некоему Ланселоту, странствовал от Петропавловска до Караганды, разя не плотву, кишащую в клубах и горсадах, а всегда какие-то Единства: солдат и матросов, целинников и геологов взял он геолога за ноги, стал он геологом помахивать: держись, геолог, крепись, геолог!
Хазрету была чужда не только русофобия, но и антисоветчина. Дикая дивизия, доблестно служившая российской короне, - это была сила. "Дикая дивизия - о, бля!" - сверкал из девичьих персиянских прорезей гипнотическими зрачками стремительно возносившийся в гору хулиган Алихан. Но в бродивших по рукам, истертых до замшевой нежности листочках, выдранных из книг, а то и передранных откуда-то, не было ни слова неуважения к Советской власти - наоборот, перечислялись заслуги ингушей перед нашей строгой матерью: революция, коллективизация и др., и пр.
Я ни разу не слышал от Хазрета ни о брошенном добре, ни о скотских вагонах, ни о навязших в зубах (Советской власти) стариках-женщинах-детях, нет - только о доблестях, о подвигах, о славе! Там, где искусство опускается до отнятых очагов, украденных шинелей и прочих прав человека, - там Величие погибает. О покинутых горах, не то долинах, Хазрет рассказывал только одно: на Кавказе есть пещера, в которой есть вс[cedilla] только мака нет. "Танки, пулеметы есть, а мака нет?" - пытался уличить его Гришка, но Хазрет стоял на своем: "Мака нет".
Зато двоюродный брат Хазрета - в миру Сергей, а дома то Самуил, то Самайл - совсем никогда не врал и вообще не болтал не только лишнего, но и необходимого - не поддерживал даже мужских бесед, кто кому навешал, а ходил себе в пиджачке и - тезка еврейского пророка - хорошо, но без легкомысленного блеска, учился (он и лицом был очень правилен, но без красивости). Его вполне можно было потормошить - "Самуил коров доил, титьки рвал, домой таскал" - и даже немного помучить. Но если нечаянно заденешь в нем что-то Ингушское - неизвестно, что за пипочку, - такое в нем вдруг просверкнет, что - хи-хи, ха-ха, тра-ля-ля, - надо было срочно заминать, заигрывать.
В Кара-Тау до моего слуха донесся слух, что ингушам разрешено (еще прежде евреев) вернуться в родные палестины, что они вместо благодарности расширительно истолковали указ правительства и вместе с багажом упаковали в контейнеры кости предков, что кости в дороге завонялись, что... Дальше не знаю. Правда, уже в Ленинграде, на меня наскочил несущийся куда-то Хазрет, но ему, барду, всякий бытовой бардак по-прежнему был пофиг - он успел только на бегу сообщить, что Муслим Магомаев тоже ингуш.
После университета, стремительно превращаясь в еврея, я прослышал, что Хазрет осилил пединститут по исторической части (у него всегда был гуманитарный склад ума) и директорствует где-то в горах Кавказа, а Самуил - тезка еврейского пророка - проторенной дорожкой выслан, откуда приехал, - за национализм. Хрен их (нас) знает, что у них (у нас) считалось национализмом: в Сережкином (я совершенно автоматически перескочил с Самуила на Серегу) семействе национализму и поместиться было негде, все там было самое советское - от вороненого репродуктора до никелированных шаров, усевшихся на спинке кровати, - в них самая нацменская физиономия обретала обширное эдемское простодушие: они и Дикую дивизию превратили бы в Кантемировскую.
В общем, все там было обыкновенно, кроме одного - послушания. Отец, старший брат, какая-то седьмая родня на киселе: ну-ка, сходи туда - не знаю куда, принеси то - не знаю что, - самое бы пуститься в препирательства, а Самайл - ну, вроде бы совсем такой, как я, - вдруг совершенно серьезно вскакивает и, не скорчив даже самой беглой рожи, бежит выполнять. И продолжает бежать, даже когда на него не смотрят.
Вот где таился национализм - в повиновении старшим! Глянцевая, будто только что из-под лака, картинка в глазах - из дочеловеческой поры: можно разглядеть каждую жилку и каждую морщинку. Фотографируется ингушское семейство и - откуда что вынулось (вот откуда: женщины паковались без мужского догляда): черкески, ичиги, наборные пояса с кинжалами. Кинжалы деревянные, но ножны-то настоящие! Внимание, предостерегает фотограф, берясь за клизмочку, - и парни приподнимаются на носки, словно перед кабардинкой, а лица их вспыхивают веселой смелостью. Стойте, стойте, выныривает из-под своего одеялка фотограф и начинает заглядывать в выпученный глазище, откуда почему-то не хочет вылетать птичка, - а джигиты по команде враз опускаются с носков на землю, и смелость с лиц тоже как корова языком. Так, приготовиться - подтянутость и смелость. Мне был дан знак: смелость - дочь повиновения (о такой редкости, как волчья смелость одиночек, не стоит и упоминать), - но тут я, опомнившись, кинулся прочь. На раскисающем снегу Гришка водружал торс на таз снежной бабы. "Гришечка, миленький", - лепетал я, пытаясь укрыться за бабу и путаясь в резинках, но их было столько, что... Ноге сделалось горячо-горячо.
Потом меня мыли, сушили, я отсиживался за печкой с моей единственной Мусенькой - и провидческий знак был окончательно смыт и засушен. И я всего только года два как не писаю от восторга при виде чужого единства, постигнув, что, как нет свободы без одиночества, так нет смелости без послушания.
Еще картинка из альбома отверженца: трое парней (лица закрыты Ингушским) и Ингушонок с ними. А поодаль - тоже лет шести-семи - играет Казачонок. Один из парней отдает распоряжение: "Поди дай ему", - и Ингушонок, ни мгновенья не колеблясь, с разбегу сшибает Казачонка с ног. "Ты че, ты че?.." - ошалело бормочет тот, а ему раз в зубы. И еще раз. И еще много, много раз. У Казачонка уже кровь на губах и слезы на раскосеньких глазках, он тоже - "Ах, так?!.." - пытается расстервениться - но разве расстервенишься в одиночку, предоставленный самому себе, защищая только самого себя...
Парни ждут, пока тренировочная груша разревется и прикроет голову руками. И когда цель достигнута, задание выполнено, они отзывают юного бойца.
Еще страничка. Те же - индивидуальности по-прежнему смыты Ингушским постаивают у школы. В воротах появляется Жунус - он рожден для черкески. Рядом старается держаться как ни в чем не бывало Витька Чернов, на днях сточивший здоровый зуб, чтобы напялить на него золотую фиксу.
- Глядите, Чернавка с Жунусом! - притворно хватается кто-то за живот: Витьке не по чину появляться в столь высоком обществе. Все издают презрительный смешок: снобизм здесь не пройдет.
На Жунусе его знаменитые брючата, отглаженные до вожделенной кинжальной обоюдоострости. Жунус никогда не садится, храня выстраданные стрелки, - ему за это в любой тесноте предлагают место.
Жунус, подобно тополю устремленный ввысь, поднимается еще тремя пальцами выше - на деревянную решетку, о которую вытирают или, по крайней мере, должны вытирать ноги. Его зеленые брючины нежнее апрельской травки и стройнее, чем побеги бамбука. Сзади тихо подходит Ингуш постарше, берется за решетку, вскидывает ее вверх и резко рвет в сторону - Жунус с метровой высоты нелепо грохается на спину. Он вскакивает, его прекрасное лицо пылает бешенством, он... видит шутника и, под общий смех, начинает смущенно обтряхивать изумрудные грани своих портков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я