https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/italia/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Николаос поднялся ей навстречу.
– Это моя дочь, Николаос, – сказала я. – Ты позволил ей прийти…
В комнату слуги уже принесли корыто с теплой водой, душистое мыло, губки и чистые полотенца…
– Сейчас начнем, – сказал Николаос.
– Я уйду…
– Спасибо тебе, мама, – снова произнесла дочь. Я вышла и притворила за собой дверь.
Но я и вправду не могла удержаться. Я сняла туфли и на цыпочках прокралась к двери. Она была чуть приоткрыта. Я стала смотреть.
Николаос и моя дочь стояли посреди комнаты. Рядом с ним она казалась совсем хрупкой, беззащитной. Он засучил рукава. Она опустила голову и посмотрела на свои тонкие руки.
Он подошел к постели и снял с мертвого тела рубашку.
Эту пропитанную потом, грязную рубашку он отдал Селии. Девушка смотрела на этот комок ткани, поднесла его в ладонях к лицу, вдруг коснулась губами.
– Положи это на пол, – велел Николаос.
Она послушно наклонилась и положила комок ткани на пол у постели.
Николаос снова подошел к постели и смотрел на обнаженное тело.
Робко – в несколько шажков приблизилась моя дочь. Она чуть наклонилась вперед и тоже стала смотреть на Чоки.
Потом Николаос взял его на руки. Теперь он стоял так, что я могла видеть его лицо. Оно было темное. От темной бороды казалось еще темнее. Глядя на тело Чоки, я вспомнила картины, изображающие оплакивание Христа. Это тело, совсем юношеское, было таким худым, желтым, изнуренным.
На миг мне показалось, что голова Чоки вот-вот запрокинется. Удивительно, но то же почувствовала и моя дочь. Она сделала легкое порывистое движение. Но Николаос уже бережно уложил голову мертвого друга себе на плечо. Плечо у него было сильное, крепкое, это видно было даже под одеждой.
Он бережно уложил Чоки в корыто.
Затем жестом подозвал Селию. Теперь они склонились над корытом. Николаос осторожно намыливал, Селия бережно прикладывала губку там, куда указывал Николаос. Она осторожно и сосредоточенно выжимала губку над телом. Она так стояла, что я не могла видеть ее лицо. Потом Николаос что-то тихо сказал ей. Селия подошла к постели, сняла простыни, свернула и положила на пол. Вынула из комода чистые простыни и постелила. Все ее движения отличались какой-то почти детской старательностью.
Затем Николаос и моя дочь вытерли мертвое тело. Николаос уложил труп на чистую постель. Селия остановилась чуть поодаль от постели. Теперь, когда она кончила свое дело, она, казалось, не знала, куда девать руки. Она то опускала их неловко, то прятала за спину, то вдруг скрещивала на груди. Глядя на эту худенькую, растерянную девочку в простой одежде, я с некоторым изумлением вспоминала юную самоуверенную красавицу, которая не пожелала говорить со мной во дворце Монтойя. Да, человек может разительно меняться.
Селия обернулась. На какое-то мгновение я увидела ее лицо. Она не плакала, но не было похоже, что она сдерживает слезы. Лицо ее было сосредоточенным, чуть растерянным. О чем она думала? Что чувствовала?
Николаос направился к двери. Я быстро отошла к столу в гостиной и села на стул. Николаос выглянул и позвал меня. Он попросил, чтобы я велела слугам прибрать в комнате. Я послушно вышла, быстро нашла слуг и вернулась с ними. Вместе со слугами я вошла в комнату Чоки. Николаос и Селия стояли у постели. Я остановилась у стены. Слуги унесли все принадлежности для купания, вытерли пол. Когда они вышли, я сделала несколько шагов к постели. Мне хотелось увидеть Чоки, посидеть, посмотреть на его лицо. Мысленно проститься с ним. Но в то же время я не хотела раздражать Селию. Может быть, она не хочет, может быть, ей покажется фальшивым мое молчаливое прощание с этим юношей после всего, что я о нем сказала ночью. И по-своему Селия права. Да, молодость склонна к максимализму и по-своему права в этом.
Между тем, обе мы почувствовали, поняли, что теперь Николаос хочет сам что-то делать со своим мертвым другом. Николаос не просил нас выйти, мы понимали, что можем остаться в комнате. И мы стояли тихо, боясь помешать ему.
Николаос вынул из комода одежду Чоки, оправил постель.
Теперь мертвый лежал на красивом покрывале, одетый, навзничь. Он словно прилег в одежде передохнуть, но поза была чуть скованной. Николаос не стал скрещивать ему руки на груди, как это обычно делают. Руки лежали свободно, вдоль тела. Николаос легким взмахом руки подозвал Селию. Она поспешно засеменила к постели. Я поняла, что для нее сейчас самое тяжелое – просто стоять поодаль, не видя Чоки, и не делать ничего. Николаос подал ей красивый гребешок, она наклонилась над постелью и стала причесывать мертвого. В Испании мужчины стригутся коротко, хотя не носят париков. Но за время болезни волосы Чоки немного отросли. Селия и теперь не плакала, а была сосредоточенна и углублена в себя. Она, казалось, хотела одного: как можно лучше исполнить то, что ей позволил делать для Чоки Николаос.
Глава сто сорок седьмая
Наконец все было сделано. Чоки лежал в чистой одежде, умытый и причесанный, на красивом покрывале. Они с Николаосом одевались по испанской моде – черные шерстяные куртки, короткие штаны, черные плотные чулки.
Я смущенно, опустив голову, готовая в любой момент отойти, если только почувствую, что мешаю дочери, приблизилась к постели.
То, что я увидела, поразило меня. Я видела много мертвых, но никогда не видела такой красоты. Хрупкое юношеское тело в черной одежде было таким стройным, на миг почудилось, будто передо мной раскрашенная скульптура, исполненная из неизвестного мне материала. Худоба лица теперь уже не была так заметна, как при жизни, но оно виделось мне удивительно чистым, с такими тонкими чертами, красиво очерченные губы чуть-чуть приоткрыты, но зубов не было видно, подбородок трогательно закругленный; незадолго до смерти Чоки попросил побрить ему щеки, и теперь эти черные точки – россыпью – на смуглой коже почему-то давали впечатление беззащитности. А сама кожа – лицо, шея, ладони – все виделось таким чистым, светло-смуглым… Волосы у Чоки были черными и не вились. Когда он был жив, иногда мне его волосы казались темно-каштановыми. Николаос закрыл ему глаза. Я удивилась тому, что уже не могу вспомнить, были ли открыты глаза Чоки тотчас после смерти. Но теперь эти глаза были трогательно закрыты, веки оказались чуть темнее кожи лица, видно было, что глаза выпуклые. Странно, а я ведь впервые разглядела, какие у Чоки ресницы – темные-темные, длинные и чуть загнутые, это было очень красиво; природа словно бы трудилась над этими ресницами с той нежной филигранностью, с какой она трудится над изящным точным узором снежинки или над красотой мотылькового крыла.
На лице Чоки не было ни отчужденности, ни умиротворения, ни той внезапной странной одичалости, которая спустя почти несколько мгновений после смерти вдруг может проявиться в мертвых чертах. У Чоки было лицо человека, погруженного в какой-то очень глубокий сон-забытье. И, казалось, он о чем-то все еще смутно размышлял и даже тревожился…
Именно это выражение заставило меня сделать еще два-три шага, невольно склониться над постелью и приподнять запястье лежащего. Николаос и Селия ничего не сказали мне. Молча стояли. Я держала это запястье, оно было тонким и будто точеным. На миг мне почудилось, будто в моих пальцах – рука живого человека, чуть только похолодевшая, но ее еще можно согреть, отогреть… Но пульса не было. Я осторожно опустила руку мертвого. Обернулась и посмотрела на Николаоса. Он кивнул мне. Он явно понимал мои чувства, он сам сейчас переживал нечто похожее…
Не могу вспомнить, как мы принесли к постели стулья. Но помню отчетливо, как мы сидели, все трое, на стульях, поставленных у постели. Мы сидели, чуть отдалившись друг от друга (так мы поставили стулья), и каждый из нас ощущал себя наедине с Чоки. Мы теперь не мешали друг другу. Я украдкой взглянула на сосредоточенное серьезное лицо моей дочери. Мне показалось, что за все это время, с тех пор как она пробралась в этот дом, она очень изменилась. Я почувствовала, что она уже не сердится на меня, почувствовала, что в ее натуре появилась прежде неведомая ей терпимость. Не знаю, понимала ли она меня как-то по-своему или просто прощала, но она уже не сердилась, нет…
Я стала смотреть на лицо Чоки.
Я вспоминала, как впервые с ним встретилась после многих лет моей несвободы. Мне тогда почудилось, кажется, что от него пахнет яблоками. Это молодостью пахло… Я почти ощущала звучание его милого молодого голоса, слышала его правдивые слова… Сейчас он казался мне совсем молодым, моложе, чем когда бы то ни было… Я вдруг заметила, что думаю по-испански, и мне даже пришлось сделать усилие, чтобы начать думать на своем родном языке, на английском…
Он лежал такой хрупкий, беззащитный. Но у него была эта сила доброты, мягкости, терпимости. Он никогда никому не хотел причинять зла. Сейчас моя дочь это чувствовала, воспринимала от него и тоже становилась такой…
Он бы выжил, мы бы выходили его. Но эта мысль о нечаянно совершенном убийстве подтачивала его мучительно. Я знаю, я поняла, это не покидало его ни на миг, это будоражило его сон, не давало ему передохнуть, не отпускало, подтачивало… Сейчас я с такой яркостью, поняла, что невольно прижала кончики пальцев к вискам. Я даже не удивилась, когда Николаос вдруг тихим голосом начал отвечать на мои мысли. Меня сейчас не удивило, что он понял, прочувствовал мои мысли… Селия подняла голову и напряженно слушала…
– Не только это, – сказал Николаос (я поняла, что он имел в виду убийство, нечаянно совершенное Чоки), – не только это… (мне показалось, что и Селия понимает, хотя ведь она-то ничего не знала. Я ведь не сказала ей: «Человек, которого ты полюбила – убийца». Я ведь и тогда, говоря о нем скверное, несправедливое, сознавала, что он убил ради меня, спасал меня. Это было с ним впервые: убить одного человека, чтобы спасти другого. У него тогда не было выбора. В таких случаях можно сколько угодно рассуждать, можно найти тысячу логических оправданий, но он и не искал. Он просто ушел. А ведь он хотел жить. Но это, это подточило, подкосило его. Он так мучился этими своими ощущениями, таким виновным чувствовал себя. И это чувство в конце концов перевесило, оно оказалось сильнее желания жить. Он был словно травинка. Травинка тонкая, но крепкая, сильная. И не вырвешь ее. Но коса острая резким взмахом убивает ее. Если бы мы раньше все это осознали так остро и ясно, как сейчас! Может быть, еще можно было помочь ему? А мы так мало думали об этом. Нам его невиновность казалась такой естественной.)
– Не только это, – повторил Николаос, – он всегда был таким. Всегда мучился чувством вины. Он полагал себя виновным перед своими отцом и матерью, передо мной, перед женщинами, с которыми ему приходилось бывать, перед множеством людей он чувствовал свою вину. Это было свойство натуры. Я всегда старался сгладить, смягчить эти его ощущения, сделать их совсем смутными, чтобы он едва чувствовал это, чтобы это не мучило его так сильно. И вот… То, что случилось в тюрьме, переполнило чашу, словно последняя капля. А тут и болезнь, телесная слабость… И не выдержал… – Николаос осекся и замолчал.
Селия снова опустила голову.
Я не сводила глаз с этого лежащего мертвого юноши. К этой красоте страшно было прикоснуться. Теперь я видела его как бы со стороны. При жизни так не было… Я вспомнила то, что в последнее время почти не вспоминала. Я вспомнила тюрьму; тогда он был для меня жизнью, движениями, жестами, дыханием, живым телом, я отдавала ему свое тело и словно бы рожала его на свет, он был единственным и был для меня всем, мой сын, любовник, младший брат, мое счастье, моя Вселенная…
Я почувствовала, что всем нам надо плакать. Слезы сейчас принесут облегчение душе. Простые бездумные слезы. И вот они тихо полились по щекам и облегчение пришло. Я почувствовала, что Николаос и Селия тоже плачут, легко и неслышно.
Глава сто сорок восьмая
Я знала, что Николаосу и Чоки, пожалуй, больше нравилось католическое христианство, потому что оно не презирало искусства, но даже искусству покровительствовало. Однако теперь Николаос попросил Теодоро-Мигеля прислать греческого священника, чтобы тот, как положено, три дня читал молитвы над умершим.
Ведь Николаос крещен был по греческому православному обряду, в этой вере он был воспитан, это была вера его родителей. Чоки, вероятно, тоже был крещен, имел христианское имя, но не похоже, чтобы в детстве его окружали слишком уж набожные люди. Но ведь после он жил в доме родителей Николаоса, молился в греческом храме. Должно быть, потому Николаос и хотел, чтобы исполнена была греческая обрядность.
Умершего перенесли в гостиную. Там был поставлен большой, вытянутый в длину стол. Столешницу застелили красивым покрывалом, тем, что было на постели прежде. Теперь Николаос скрестил мертвому другу руки на груди. Но по-прежнему мне казалось, что это еще не смерть, а какой-то странный сон-забытье. Николаос тоже заметил, что окоченения не было. Нам так хотелось наперекор логике и здравому смыслу начать согревать мертвое тело. Но врач не нашел никаких признаков жизни. Сердце не билось, ни следа дыхания… Но не было и следов тления… Тяжкий запах, который исходил от умиравшего, но еще живого, теперь исчез. Теперь от тела и лица исходил какой-то душистый прохладный аромат. Что это было? Все еще оставался мыльный запах после обмывания и пахло ладаном…
Зажгли свечи. Священник начал читать молитвы по-гречески. Николаос молился вместе с ним.
Я и Селия, мы обе поняли, что теперь нам нельзя оставаться в гостиной.
Селия хотела пойти в мою комнату. Но я подумала, что ее надо вывести на воздух, чтобы она вновь почувствовала живую жизнь. Это надо было сделать ненавязчиво, чтобы не оскорбить ее тоску, не раздражить девочку.
Я осторожно, кончиком пальца коснулась ее руки. Я понимала, что сейчас даже мое дружеское прикосновение может быть тяжело ей. Но ее рука не вздрогнула, не напряглась. Словно умерший каким-то чудом отдал, передал ей свою терпимость, мягкость, доброту. Я знала, что труднее всего быть добрым, мягким, терпимым именно в мелочах, в повседневных отношениях с близкими.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58


А-П

П-Я