отечественные смесители для ванной с душем 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

на жилете не осталось ни одной пуговицы; манжеты сорочки были высоко закатаны и испачканы кровью.
– Что случилось, доктор?
Доктор не отвечал; он лихорадочно искал по всей комнате свой чемоданчик с инструментами; лицо его горело, как в пылу битвы. Он уже выходил с чемоданчиком, когда до его сознания дошел тревожный вопрос аббата.
– У нее конвульсии, – сказал он.
Аббат остановился в дверях и сказал с глубокой серьезностью, с глубоким достоинством:
– Доктор, если жизнь ее в опасности, то прошу вас не забыть… Душа ее нуждается в последнем напутствии, и я здесь.
– Разумеется, разумеется…
Аббат снова остался один, в ожидании. Все спало в Рикосе; спала дона Жозефа, спали арендатор и его жена, спала усадьба, спали окрестные поля. Огромные, мрачные часы, висевшие в столовой на стене, на циферблате которых был изображен солнечный диск, а сверху, на крышке ящика, сидела задумчивая деревянная сова – старинная вещь, какие попадаются только в родовых замках, – пробили полночь, потом час ночи. Аббат поминутно выходил в коридор; в доме царило все то же зловещее молчание либо опять слышалось шарканье и топот, словно там шла борьба врукопашную. Старик уходил в столовую и снова хватался за требник. Он думал о несчастной Амелии: там, в ее комнате, истекали минуты, решавшие судьбу ее души; нет подле нее ни матери, ни подруг; в оробелой памяти – видение греха; перед тускнеющим взором – лик оскорбленного Христа; боли раздирают ее измученное тело; а из тьмы, в которую она погружается все глубже, уже долетает огненное дыхание сатаны. Какой ужасный конец краткого земного пути и плотского существования! И старый священник усердно молился.
Мысли его обращались и к другому, к тому, делившему ее грех, к тому, кто в эту минуту спал в своей городской комнате, спокойно похрапывая. И аббат спешил помолиться и за его душу.
На обложке требника было изображено маленькое распятие. Аббат Ферран вглядывался в него с любовью с верой, ибо против его могущества бессильна и наука доктора Гоувейи, и вся тщета человеческого разума! Философские системы, идеи, мирская гордыня, расы, империи – все преходяще, все – мимолетные вздохи поколений в напрасной борьбе; один лишь крест вечен и непреходящ, крест – надежда человечества, опора отчаявшихся, защита слабых, пристанище побежденных, самая великая сила, дарованная людям: Crux triumphus adversus demonios, crux oppugnatorum murus…
Но вот появился доктор, багровый, весь в поту от страшной битвы со смертью; он пришел за другим пузырьком и на мгновение, не сказав ни слова, распахнул окно, чтобы дохнуть свежего воздуха.
– Как она? – спросил аббат.
– Плохо, – сказал доктор и вышел.
Аббат опустился на колени и стал читать молитву святого Фульгенция.
– Господи, воззри на нее сначала с терпением, потом – с милостью…
Он еще стоял на коленях, закрыв лицо руками и прислонясь головой к краю стола, когда послышались шаги. Это была Дионисия. Вздыхая, она вынимала салфетки и скатерти из ящиков буфета.
– Что там, сеньора, что там? – спросил ее аббат.
– Ох, сеньор аббат, совсем плохо… Сначала конвульсии, страшно вспомнить… А теперь спит как каменная. Это смертный сон…
Потом, оглянувшись по сторонам, словно боясь, что кто-нибудь ее услышит, она зашептала:
– Я не хотела говорить… С сеньором доктором не поспоришь. А только пустить кровь, когда у нее судороги… Это же заведомо убить! Конечно, крови вышло немного, это верно… Но во время судорог никогда не пускают кровь. Никогда, никогда!
– Сеньор доктор – крупный ученый.
– Пусть он какой угодно ученый. Я тоже не придурок. Двадцать лет принимаю роды… У меня на руках ни одна не умерла, сеньор аббат. Пустить кровь во время конвульсий! Даже выговорить страшно!
Она была вне себя. Сеньор доктор замучил бедняжку. Собирался давать ей хлороформ!
Но тут из коридора донесся громовой крик доктора, и Дионисия выбежала из столовой с охапкой белья.
Страшные часы с задумчивой совой на крышке пробили два, потом три… Аббат то и дело закрывал глаза, поддаваясь на время старческой усталости. Но тут же просыпался, подходя к окну, чтобы вдохнуть сырой ночной воздух, посмотреть в непроглядную темень; потом возвращался к столу, опускал голову и снова шептал, положив обе руки на молитвенник:
– Господи, обрати милосердный взор на это ложе смерти…
Вбежала потрясенная Жертруда. Сеньор доктор послал ее вниз, разбудить конюха, чтобы запрягал кабриолет.
– Ох, сеньор аббат, бедная наша голубушка! Все шло так хорошо, и вдруг… Зачем, зачем у нее отобрали маленького? Не знаю, кто отец, одно знаю: это великий грех! И преступление!
Аббат не ответил: он молча молился за падре Амаро.
Снова появился доктор со своим чемоданчиком в руке.
– Если хотите, аббат, можете пойти к ней, – сказал он.
Но аббат медлил; он глядел на доктора, шевеля губами и не решаясь задать вопрос, наконец он спросил со страхом:
– Вы сделали все, доктор? Есть еще какие-нибудь средства?
– Нет.
– Вы же знаете, доктор: нам можно подходить к постели внебрачной роженицы только в том случае, если она на пороге смерти…
– Она на пороге смерти, сеньор аббат, – сказал доктор, уже надевая сюртук.
Тогда аббат взял молитвенник, взял распятие, но прежде чем выйти, пробормотал, считая своим долгом показать рационалисту-медику очевидность вечной жизни, так ясно ощущаемую в смертный час:
– В подобные минуты, как никогда, чувствуешь величие Бога и тщету человеческой гордыни…
Доктор не ответил: он закрывал свой чемоданчик с инструментами.
Аббат вышел, но в коридоре остановился, вернулся в столовую и сказал с тревогой:
– Извините меня, доктор… Известны случаи, когда после причащения и соборования умирающим вдруг делается лучше, по особенной милости Божией… И тогда помощь врача может оказаться полезной.
– Я еще не ухожу, не беспокойтесь, – ответил доктор, невольно усмехнувшись: аббат взывал к медицине чтобы подкрепить силу благодати…
Он спустился проверить, готов ли его кабриолет.
Когда доктор снова вошел в комнату Амелии, Дионисия и Жертруда молились, лежа ниц на полу возле кровати. Постель и все в комнате было разворочено, как на поле битвы. Обе выгоревшие свечи грозили погаснуть. Амелия лежала неподвижно, руки ее торчали как палки, скрюченные пальцы были темно-пурпурного цвета – и тот же цвет, но с синеватым оттенком, приобрело ее окостенелое лицо.
Склонясь над постелью и держа у глаз Амелии распятие, аббат твердил срывающимся голосом:
– Господи Иисусе! Господи Иисусе! Господи Иисусе!.. Дочь моя, уповай на милость Божию! Уверуй в божественное милосердие! Господи Иисусе! Господи Иисусе! Господи Иисусе!
Но, осознав, что Амелия мертва, аббат Ферран опустился на колени и стал читать «Miserere». Доктор, стоявший в дверях, тихо отступил, на цыпочках прошел весь коридор и вышел на улицу; конюх уже держал за поводья запряженную кобылу.
– Быть дождю, сеньор доктор, – сказал он, зевая спросонья.
Доктор Гоувейя поднял воротник пальто и уложил на сиденье чемоданчик с инструментами. Через минуту, под первым шквалом ливня, кабриолет с глухим шуршаньем покатился по дороге, разрезая темноту красными огнями двух своих фонарей.
XXIV
На другой день падре Амаро с семи часов утра стоял у окна, поджидая Дионисию; он неотрывно смотрел на угол улицы, не замечая, что моросящий дождь брызжет ему в лицо. Но Дионисия не появлялась. Расстроенный больной от тревоги, он отправился в собор, крестить сына Гедесов.
Мучительно тяжело было ему видеть радостную толпу, заполнившую собор, где в этот пасмурный декабрьский день было еще темнее, чем всегда; собравшимися владело едва сдерживаемое оживление семейного праздника, все дышало родительским счастьем. Папаша Гедес, во фраке и при белом галстуке, сиял от радости; крестный отец, проникнутый сознанием своей значительности, щеголял крупной камелией в петлице и смотрел гоголем; дамы пришли в парадных туалетах; важно выступала дородная нянька, держа на руках груду накрахмаленных кружев и голубых лент, в гуще которых едва виднелись надутые красно-коричневые щечки. Падре Амаро, мысли которого унеслись далеко отсюда – в Рикосу и Баррозу, – через силу исполнял церемонию крещения; дважды дунул крест-накрест на лобик младенца, чтобы прогнать беса, уже поселившегося в этом нежном тельце; положил несколько крупинок соли ему в рот, чтобы навсегда отбить тягу к горечи греха и привить вкус к божественной истине; помазал слюной уши и ноздри, чтобы юный христианин никогда не прислушивался к голосу плоти и не соблазнялся ароматами земли. А вокруг теснились гости; крестные отец и мать, со свечами в руках, наскучив бормотаньем латинских слов, наперебой ухаживали за младенцем, опасаясь, как бы он не ответил каким-нибудь неприличием на грозные увещания матери церкви.
После этого, прикоснувшись пальцем к белому чепчику, Амаро потребовал от малыша, чтобы он открыто, при всех, отрекся от сатаны, его соблазнов и козней. Псаломщик Матиас, отвечавший за ребенка по-латыни на ритуальные вопросы, произнес отречение от сатаны, а младенец плаксиво жевал губами, ища грудь кормилицы. Наконец соборный настоятель направился к купели; за ним двинулись родные Гедесов, потом сбившиеся в кучку старухи-богомолки, потом детишки, ждавшие раздачи милостыни. Когда пришло время приступать к миропомазанию, возникла небольшая суматоха: няня, разволновавшись, никак не могла развязать тесемки конверта, чтобы оголить плечики и грудь ребенка; крестная решила помочь ей, но выронила свечу и залила расплавленным воском платье другой дамы, соседки Гедесов, чем привела ту в страшную ярость.
– Franciscus, credis? – спрашивал Амаро.
Матиас спешил ответить от имени Франсиско:
– Credo.
– Franciscus, vis baptisari?
– Volo, – отвечал Матиас.
Несколько капель святой воды окропили круглую, как дыня, головенку; младенец сердито задрыгал ногами.
– Ego te baptiso, Franciscus, in nomine Patris… et Filii… et Spiritus Sancti.
Слава Богу, все! Амаро побежал в ризницу снимать облачение, а важная няня, папаша Гедес, прослезившиеся дамы, старые Богомолки и толпа детишек потянулись вон из церкви под перезвон колоколов. Пригибаясь под зонтиками, шлепая по лужам, они несли домой героя дня, Франсиско, новоприобретенного христианина.
Амаро торопливо взбежал по лестнице в свою комнату: он предчувствовал, что Дионисия ждет его.
И действительно, она уже сидела там, вся перепачканная дорожной грязью, измученная ночной борьбой. Увидя Амаро, она начала всхлипывать.
– Что, Дионисия?
Дионисия громко заплакала, не ответив ни слова.
– Умерла! – вскрикнул Амаро.
– Ох, менино, мы сделали все, что могли! Все, что могли! – простонала почтенная матрона.
Амаро упал на кровать как подкошенный.
Дионисия начала громко звать кухарку. Они прыскали Амаро в лицо водой, туалетным уксусом. Он пришел в себя, хотя все еще был очень бледен, и молча отстранил их обеих рукой, потом уткнулся лицом в подушку и заплакал навзрыд. Ошеломленные женщины потихоньку выбрались из комнаты и ушли на кухню.
– Видно, они с мениной были в большой дружбе! – начала Эсколастика шепотом, как в доме, где есть покойник.
– Привык! Почитай каждый день к ним ходил… Ведь они были как брат с сестрой, – объясняла заплаканная Дионисия.
Они заговорили о сердечных болезнях: Дионисия рассказала Эсколастике, что бедная барышня скончалась от лопнувшей аневризмы. У Эсколастики тоже было больное сердце; выражалось это в скоплении кишечных газов, а началось из-за побоев, которые она терпела от покойного мужа. Да, она тоже мало видела хорошего в жизни!
– Выпьете чашку кофе, сеньора Дионисия?
– Сказать правду, сеньора Эсколастика, мне бы лучше рюмку винца…
Эсколастика побежала в таверну на углу, принесла под фартуком пинту вина, и сеньоры уселись за стол. Одна макала сухарики в кофе, другая попивала винцо, и обе, качая головами, говорили о том, что вся земная жизнь – сплошные слезы и воздыхания.
Пробило одиннадцать. Эсколастика уже подумывала, не снести ли тарелку бульона сеньору священнику, когда он сам позвал ее из комнаты. Она застала его уже одетого: на голове цилиндр, сюртук застегнут на все пуговицы; воспаленные глаза красны от слез.
– Эсколастика, сбегайте на постоялый двор к Крусу, пусть пришлет мне верховую лошадь… Поскорее.
Затем он попросил к себе Дионисию и, сев рядом с ней так близко, что почти касался коленями ее колен, потребовал подробного отчета обо всем, происшедшем ночью. Лицо его было бледно и неподвижно, как гипсовая маска. Дионисия рассказала про внезапные конвульсии, такие сильные, что она, Жертруда и сеньор доктор втроем не могли удержать больную; про то, как Амелии отворили кровь, про часы полного бесчувствия, а потом про тяжкое удушье, от которого лицо ее стало лиловым, как ризы святых в церкви…
Слуга с постоялого двора привел лошадь. Амаро вынул из ящика, где лежало белье, маленькое распятие и вручил его Дионисии, которая должна была вернуться в Рикосу, чтобы помочь убрать покойницу.
– Положите распятие ей на грудь; это ее подарок.
Он вышел, вскочил в седло, а выехав на дорогу в Баррозу, пустил лошадь галопом. Дождь перестал; среди бурых туч то и дело проскальзывал луч бледного декабрьского солнца и играл на траве, на мокрых камнях.
У засыпанного колодца, откуда виден был дом Карлоты, ему пришлось остановиться: дорогу запрудило стадо овец; пастух, с наброшенной на плечо меховой курткой и бурдюком за спиной, напомнил ему Фейран и жизнь в горах; в памяти Амаро вновь прошла вереница обрывочных картин: горный пейзаж в сероватой дымке; Жоана, с глупым смехом раскачивающая язык колокола; ужин в Гралейре, где подали жареного козленка и они с аббатом сидели у очага, в котором трещали сырые дрова; долгие, грустные дни, когда он изнывал от тоски в своей лачуге, глядя в окно на падающий снег…
И его охватила жажда уединения; уехать в горы, подальше от людей и городов, снова зажить этой дикой волчьей жизнью, похоронить себя и свою любовь…
Дверь оказалась на запоре. Падре Амаро долго стучался, кричал, ходил вокруг дома, обошел хлев, заглянул во внутренний двор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я