https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/65/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вы святая, дорогая моя барышня. Кланяйтесь вашей матушке.
Затем он поворачивался к младшему провизору и говорил:
– Видали, сеньор Аугусто?… Вместо того чтобы терять время на любезничанье, как другие девицы, она стала ангелом-хранителем несчастного ребенка! Лучшие годы жизни отдает калеке! Судите сами, сеньор Аугусто, способны ли философия и материализм и прочее свинство вдохновить на подобное самопожертвование?… Религия! Одна лишь религия, дорогой мой сеньор! Хотел бы я, чтобы это видел Ренан со своей шайкой философов! Ибо я, имейте это в виду, восхищаюсь философией, но лишь в том случае, если она идет, так сказать, об руку с верой… Я сам человек науки и глубоко чту такие имена, как Ньютон или Гизо… Но, – и прошу вас запомнить эти слова, – если философия разойдется с религией… – запомните хорошенько эти слова! – то через десять лет, сеньор Аугусто, философия будет похоронена и забыта!
И он медленно прохаживался по аптеке, заложив руки за спину и размышляя о грядущей гибели философии.
XVII
То было самое счастливое время в жизни Амаро.
«Благословение Божие почило на мне, – думал он иногда по вечерам, раздеваясь и, по семинарской привычке, подводя итог минувших дней. Да, они текли легко, радостно, приятно. За последние два месяца в его приходе не случалось никаких неприятных происшествий, никаких стычек. Все были, как говорил падре Салданья, в ангельском настроении. Дона Жозефа нашла для сеньора настоятеля отличную и совсем недорогую кухарку, по имени Эсколастика. На улице Милосердия он чувствовал себя, как король в сонме восторженных, благоговеющих придворных; каждую неделю, один или два раза, наступали дивные, божественные минуты в домике дяди Эсгельяса; и, в полной гармонии с этим безоблачным счастьем, погода стояла такая чудесная, что в Моренале уже зацветали розы.
Радовало его и то, что ни старухи, ни коллеги-священники, ни причетники ничего не подозревали о его свиданиях с Амелией. Занятия с Тото вошли в привычку для всех завсегдатаев улицы Милосердия и назывались «добрым делом нашей девочки»; Амелию ни о чем особенно не расспрашивали, повинуясь установленному правилу о том, что благотворительность должна быть секретом между ними и Богом. Лишь изредка ее спрашивали, как сказываются на больной занятия; Амелия уверяла, что Тото очень изменилась, что глаза ее постепенно открываются и она начинает понимать закон Божий; затем разговор деликатно переводился на другую тему. Было решено, что как-нибудь потом, когда Тото хорошенько выучит катехизис и станет разумней, они всей компанией совершат паломничество в дом звонаря, чтобы почтить подвиг Амелии и насладиться унижением лукавого.
Амелия, рассчитывая на всеобщее доверие к своей добродетели, предложила Амаро пойти на хитрость: сказать, что сеньор соборный настоятель иногда приходит послушать ее благочестивую беседу с Тото…
– И тогда, если кто-нибудь увидит, что ты вошел к дяде Эсгельясу, это не вызовет никаких подозрений.
– По-моему, не надо, – сказал он. – Бог на нашей стороне, дорогая, это ясно. Не будем вмешиваться в его предначертание. Он видит дальше и лучше нас…
Она тотчас согласилась – как соглашалась со всяким его словом. После первого же свидания на чердаке у дяди Эсгельяса она предалась падре Амаро беззаветно – душой, телом, волей, чувствами. Не было ни одной мысля в ее голове, которая не принадлежала бы всецело сеньору настоятелю. Это порабощение не было постепенным: оно совершилось сразу, всецело и бесповоротно в тот самый миг, когда вокруг нее впервые сомкнулись его сильные руки. Можно было подумать, что поцелуи священника выпили, высосали ее душу: она стала каким-то придатком его личности. И она даже не думала скрывать это; ей сладко было подчиняться ему, находиться в полном его распоряжении, чувствовать себя его рабой, его вещью, она сама хотела, чтобы он думал за нее, и с облегчением перекладывала на его плечи груз ответственности за себя, слишком для нее тяжелый. Суждения обо всем на свете приходили к Амелии готовые, прямо из головы сеньора настоятеля, и это казалось ей вполне естественным, будто кровь, текущая в ее жилах, вливалась в них из его сердца. «Сеньор падре Амаро говорит», «Сеньор падре Амаро хочет» – это были для нее аргументы достаточные и неопровержимые. Глаза ее были с собачьей готовностью устремлены на его лицо и читали малейший знак его воли; когда он говорил, ей надо было только слушать, а когда наступал момент – расстегивать платье.
Амаро наслаждался своей властью безмерно; наконец-то он брал реванш за свое прошлое. Всегда и всюду до сих пор он был покорен чужой воле: в доме дяди, в семинарии, в белой гостиной у графа де Рибамар… Вся его служба в приходе была постоянным раболепным покорствованием, изнурявшим душу: он подчинялся сеньору епископу, епархиальному совету, канонам, уставу, который регламентировал решительно все, даже содержание его разговоров с псаломщиком. И вот наконец у его ног это белое тело, эта преданная душа, над которыми он властвует, как деспот. Если в силу профессии он с утра до ночи обязан был восхвалять Бога, поклоняться Богу, воскурять фимиам Богу, то теперь и сам стал Богом для этого существа, которое боялось его и воздавало ему неслыханные почести. Для Амелии он был не только красавцем, но и властелином, вроде графа или герцога, первым претендентом на митру епископа. Однажды она сказала после недолгого размышления:
– Ты мог бы стать папой римским!
– Да, ими делаются такие, как я, – ответил он совершенно серьезно.
И она верила в это и только боялась, что высокий сан разлучит их, вынудит его покинуть Лейрию. Всепоглощающая, всепроникающая страсть отняла у нее разум, сделала тупой ко всему, что не касалось сеньора настоятеля и их любви. Да и сам Амаро не допускал, чтобы ее занимали посторонние мысли или интересы; он не разрешал ей даже читать романы и стихи. Для чего ей лишние знания? Какое ей дело до того, что происходит на свете? Однажды она с увлечением стала рассказывать ему, что граф де Виа Клара дает бал, и Амаро был оскорблен этим, как изменой. При следующем свидании у дяди Эсгельяса он обрушил на нее чудовищные упреки: она тщеславная вертушка, распутница, исчадие сатаны!..
– Я убью тебя! Понимаешь? Убью! – кричал он, хватая ее запястья и испепеляя бешеными, горящими глазами.
Его мучил страх, что когда-нибудь она ускользнет из-под его власти, освободится от оков слепого, безусловного повиновения. Ему казалось, что со временем ей должна наскучить любовь человека, который не может дать удовлетворения женскому тщеславию и жажде светских удовольствий, который облачен в подрясник, обязан брить волосы на лице и носить тонзуру на темени. Он считал, что яркий галстук, красиво закрученные усы, верховой конь, мундир с позументом действуют на женщин неотразимо. Стоило Амелии только упомянуть об одном из офицеров расквартированной в городе части или о ком-нибудь из местных красавцев, он не скрывал раздражения и ревности…
– Ты влюбилась в него? Признайся! За нарядный костюмчик, за усики?
– Я влюбилась? О милый, да я его никогда и не видела!
Но в таком случае зачем говорить о нем? Значит, ее гложет греховное любопытство, раз она думает о других мужчинах? Надо лучше бдеть над своей душой и мыслями; именно такими моментами слабости пользуется дьявол!..
Он возненавидел все мирское, ибо оно могло отнять у него Амелию, вырвать ее из магического круга, очерченного тенью его сутаны. Под различными туманными предлогами он запрещал ей выходить на улицу и даже убедил Сан-Жоанейру, чтобы та не пускала дочь одну в магазины и торговые ряды под Аркадой. И он неустанно внушал Амелии, что все мужчины – негодяи и безбожники, что они обросли коростой пороков, что они безмозглы и лживы и обречены на вечные муки в аду! Он рассказывал ей гнусности почти обо всех молодых людях Лейрии. Она спрашивала с отвращением и любопытством:
– Откуда ты знаешь?
– Этого я не могу тебе сказать, – отвечал он выразительно, давая понять, что к молчанию его вынуждает тайна исповеди.
И в то же время он беспрестанно твердил о славе и величии духовенства. Он с увлечением раскидывал перед ней россыпи сведений, почерпнутых из учебников, превозносил до небес значение и нравственное величие священства. В Египте, великом государстве древности, только священнослужитель мог стать царем! В Персии, в Эфиопии простой священник обладая правом свергать владык и венчать на царство! Кто еще имел подобную власть? Не было такой нигде и нет даже в царствии небесном! Простой священник выше даже ангелов и серафимов, ибо ему, а не им, дано божественное право отпускать грехи! Даже сама приснодева Мария не имеет большей власти, чем он, падре Амаро! При всем почтении к величию царицы небесной он вынужден повторить вслед за святым Бернардином: «Священник могущественней тебя, о сладчайшая матерь Божия!» И вот почему: Пресвятая дева носила Бога в своем целомудренном чреве лишь однажды, а священник носит его в себе всю жизнь и каждый день, совершая святое таинство причащения! И это вовсе не его, падре Амаро, измышление: так говорят святые отцы церкви…
– Ну, что теперь скажешь?
– О милый! – лепетала она, потрясенная его величием и изнемогая от восхищения.
После этого он оглушал ее цитатами из самых прославленных источников. Святой Клементий говорил: «Священник – это Бог на земле»; святой Иоанн Златоуст сказал: «Священник – посланец Бога, передающий на землю его повеления». А святой Амвросий писал: «Между величием царя и величием священника такая же пропасть, как между свинцом и золотом!»
– Тут перед тобой золото, – говорил Амаро, похлопывая себя по груди. – Поняла?
Она молча бросалась в его объятия, исступленно целовала его, словно хотела завладеть в его лице золотом святого Амвросия, забрать в плен посланца Божия, сделать своим самое возвышенное и благородное существо на свете, которое ближе к Богу, чем ангелы и серафимы!
Амаро неустанно твердил Амелии, что имеет власть почти божественную, что он близок к Богу; и он всячески старался внушить ей уверенность в ждущей ее награде: любовь к священнику заслужит ей симпатию и сочувствие Бога; после смерти два ангела прилетят к ней, возьмут за руки и проводят до ворот рая, чтобы рассеять все сомнения, какие могли бы возникнуть у святого Петра, привратника небес; а на могиле ее – как уже случилось во Франции с одной девушкой, полюбившей своего кюре, – в одну ночь вырастут белые розы в знак того, что девственность не терпит ущерба от объятий священника.
Амелия была очарована. При мысли об ароматных розах на своей могиле она затихала в светлой задумчивости, предвкушая мистическое блаженство. Тихо вздыхая, умильно складывая губки, она говорила, что хочет поскорее умереть.
Амаро подымал ее на смех.
– Посмотри на себя… Не похоже, чтобы ты собиралась умереть!
И действительно, Амелия пополнела и похорошела. Она достигла полного и гармоничного расцвета своей красоты. В ее лице не бывало больше того горького беспокойства, от которого заострялся нос и в углах рта залегали старушечьи морщинки.
Губы ее словно налились алым, горячим соком; глаза улыбались, омытые прозрачной влагой; вся она была воплощением зрелости и готовности к материнству. Дома Амелия стала лениться, она то и дело опускала работу на колени и смотрела неведомо куда долгим, счастливым взглядом; казалось, все вокруг блаженно дремлет: иголка, ткань в ее руках и сама Амелия. В ее воображении возникала каморка звонаря, кровать и падре Амаро без подрясника…
Она проводила дни в ожидании, когда пробьет восемь: точно в этот час ежедневно приходили падре Амаро и каноник Диас. Но теперь вечерние сборища тяготила Амелию. Падре Амаро требовал от нее величайшей сдержанности, и, благоговейно повинуясь ему, она доводила до предела необходимую осторожность, никогда не садилась рядом с ним за стол и даже не подавала ему пирожных. И присутствие старух становилось для нее еще ненавистней; она с трудом переносила гомон их голосов, ей казалось, что они слишком долго сидят за лото; все на свете было ей отвратительно; она жаждала лишь одного: очутиться с ним наедине… Зато потом, на чердаке у звонаря, какая награда! Ее побелевшее лицо, прерывистый бредовый шепот, стоны, а потом мертвенная неподвижность иногда даже пугали падре Амаро. Приподнявшись на локте, он спрашивал:
– Тебе дурно?
Амелия открывала еще невидящие глаза, словно возвращаясь из какого-то неведомого далека; и она была поистине прекрасна, когда, прикрыв руками голую грудь, медленно качала головой: «Нет!»
XVIII
Неожиданная помеха испортила утренние свидания у дяди Эсгельяса. Причиной тому были дикие выходки Тото. Падре Амаро вынужден был признать, что эта девочка – «настоящий монстр!».
Теперь она питала к Амелии непобедимое отвращение. Стоило той приблизиться к ее кровати, как она пряталась с головой под одеяло; а если слышала голос Амелии или чувствовала прикосновение ее руки, то начинала дергаться в страшных судорогах. Амелия торопилась уйти, со страхом вспоминая, что Тото одержима бесом: наверно, почувствовав запах ладана от ее платья, бес корчился от ужаса в теле больной…
Амаро счел необходимым сделать выговор Тото за черную неблагодарность по отношению к менине Амелии, которая приходит занимать ее, учит понимать господа… Но парализованная разразилась истерическим плачем, а потом вдруг вся окаменела; глаза ее закатились, на губах выступила пена. Оба перепугались, опрыскали ее водой; Амаро на всякий случай прочел молитву об изгнании беса… С тех пор Амелия решила «оставить эту бестию в покое». Больше она не пыталась вдолбить ей алфавит и молитву святой Анне.
Но из щепетильности падре Амаро и Амелия все-таки каждый раз заходили на минутку к Тото. Они, впрочем, не переступали порог ее алькова и только спрашивали, как она себя чувствует. Тото никогда не отвечала; Амаро и Амелия поскорей уходили, подавленные взглядом ее диких, возбужденных глаз, которые оглядывали их поочередно, настороженно ощупывали с ног до головы, отливая металлическим блеском, останавливались на складках их одежды, словно силясь угадать, что под ними скрыто.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я