https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Grohe/
Выскочило из памяти.
Но и Гэвин тоже забыл. по той же причине.
Больше, наверное, и не нужно ничего добавлять. Да они бы и не добавляли. В жизни людей случаются события, после которых слова уже ничего не могут добавить и ничего изменить. Можно было сказать что-нибудь, и можно было, конечно, и не говорить это что-нибудь. Все равно это ничего не могло изменить в том, что двое мужчин просидели бок о бок молча почти полчаса, очень устав после длинного дня, и в том, что у Гэвина был Йиррин, сын Ранзи, — а у Йиррина был Гэвин.
Однако имелись ведь и другие вещи, о которых они могли поговорить. И потом, там, где слова ничего не могут изменить, это же именно причина для того, чтобы произнести их вслух.
Некоторое время спустя они обнаружили, что оказались рядом, и просто-таки оторопели, признаться, от изумления, — настолько, насколько вообще могли изумляться и чувствовать сейчас что-нибудь, — от изумления, что рады этому. И лучше этого счастливого изумления и молчания за ним следом — ничего не было в их дружбе ни прежде, ни потом, никогда.
Наконец Йиррин сказал:
— Самоубийцы. — Он до такой степени устал, что на не таком уж и длинном слове успел забыть, что хотел сказать, и ему пришлось помолчать, а потом улыбнуться. — Двое самоубийц — вот кто мы с тобой, Гэвин, такие.
— Нет, Рин, — ответил Гэвин. — Самоубийца здесь только один.
— ?
— А ты вспомни, что ты сказал, как с совета вернулся.
— С какого совета…
— С какого! — Гэвин усмехнулся тоже. — На Кажвеле.
Йиррин вспомнил. Не понял. Потом он повторил про себя еще раз, но только теперь размеренно и отмечая ритм и созвучия. Потом он повторил еще раз.
— Будь я проклят, — сказал он.
— Вот именно, — ответил Гэвин. — И «Лось» опять остался бы без капитана, — добавил он. — Ну уж нет. Ему, бедняге, и так досталось. Потерять валгтана в первую же воду!
И Элхейва, и Йиррина он назвал одним и тем же словом — «валгтан», капитан, безо всяких «вроде бы как».
«Вот теперь я пропал, — подумал Йиррин. — Теперь я совсем пропал, пропал вконец, все, пропащий я теперь человек, теперь мне от него никуда не деться. Теперь я его человек, на всю жизнь. Теперь мне с ними никогда не развязаться, с Гэвирами».
Что-то очень сильно заболело у него в груди. Странное дело, иной раз за боль, которую причинил тебе человек, любишь его еще больше и пронзительней, как ребенок становится дороже, если переболеет опасным чем-нибудь. И нельзя не сказать — надо 6ыть очень хорошим человеком, просто-таки немыслимо хорошим человеком, таким, как Йиррин, чтобы не шевельнулось никакого злого чувства к тому, кто тебе не сделал ничего дурного, хотя мог и даже должен был.
Насмешливые стихи про собственного капитана! Да за такое Гэвин его мог убить на месте, и Йиррин сам сказал бы, что это правильно. Он был из тех певцов, кому говорить стихами так же легко, как и обычной речью; но играет ли с певцами этот дар с их ведома или без, по закону ведь нет разницы. Ох и трудно простить человеку зло, которое ты ему причинил. Но простить ему добро, которое он причинил тебе в ответ… Нет, даже и не заметить, что прощаешь!
Он был удивительный все-таки человек, Йиррин, сын Ранзи. Встретить бы мне хоть одного такого. Немного погодя он засмеялся. Негромко, про себя.
— Ты чего? — сказал Гэвин.
— Язык — язык лэйерварда у тебя, Гэвин! — отвечал тот. — Это жеты про него сказал тогда: «потерял голову»; ну и где теперь его голова?!
А Гэвин не засмеялся. Но он усмехнулся тоже, в темноту. Слова лэйерварда — именитого человека — исполняются. Потому как именитый человек — это человек, богатый на удачу. Богатый на верную судьбу, вот как говорят.
Еще бы нет. И теперь всегда будет так. И только так.
ПОВЕСТЬ О ГЕЙЗЕРНЫХ ДОЛИНАХ
В час, когда над крепостною стеной сгустилось не видное им облачко, капитаны Оленьей округи собрались вновь для того, чтобы обсудить, что им делать на завтрашний день.
Еще давным-давно до этого вечера, в ночь перед тем, как кораблям уйти с Кажвелы, Долф Увалень сказал, что первый приступ — если дойдет до приступа — будет его делом. Никто ему не возразил.
Первый приступ — это значит: поставить лестницы или что там пытается послужить ими, закрепить их и закрепиться, хотя бы на мгновение, наверху стены. Может быть, у какого-нибудь другого народа «первый приступ» означает попробовать сделать это, а когда не получится, откатиться назад и рычать на защитников крепости издалека, залечивая раны. Или — тоже может быть — ожидать, покуда командиры погонят вперед опять.
Северяне тогда были народ простой. У них «первый приступ» обычно бывал и единственным и продолжался час, два, день. «День» — конечно, очень громко сказано. Целый день подряд — это может позволить себе разве что саранча, которая и вправду неисчислима в каждой из своих стай.
Когда лестница приставлена к стене, ее обычно сбивают. По лестнице, покуда та еще стоит, поднимается человек, который должен помешать ухватиться за что-нибудь и отбиваться по крайней мере до тех пор, пока снизу к нему не поднимутся еще люди на подмогу.
Обычно этого человека убивают прежде, чем он успеет сделать что-нибудь.
Поэтому остается только поднимать еще и еще лестницы, рядом и на том же месте, и гибнуть снова. Рано или поздно защитники крепости начнут сдавать, и на какой-нибудь из лестниц перепадет удача.
Тогда приходит время «накатчиков» — это люди, вооруженные уже как обычная щитовая пехота, которые, видя дорогу наверх открытой, должны хлынуть валом — накатом, что называется; их главное дело — не потерять зря времени, отсчитывающего мгновения и чьи-то жизни, и захватить кусок стены до ближайшего спуска вниз, а дальше уж — действовать по обстоятельствам.
Стены монастыря Моны в некотором определенном месте выглядели так, будто закинуть лестницы на них так же просто, как сказать слово «ужин».
Долф, сын Фольви, был не из тех людей, которые доверяют виду южных крепостей.
Сколтис, сын Сколтиса, тоже был не из таких. Поэтому заранее было не то чтобы договорено, но предполагалось, что Долфу на подмогу команды пяти кораблей выделят своих «носовых»: конечно же, Сколтисы, потом «Черная Голова», Кормайсы, «Зеленовласая» и Хюсмер, сын Круда.
Насчет людей Хилса не только слов, но и замыслов не объявлялось, потому как ясно было: сам он не предложит, а просить у него… он всего-навсего второй лэйервард в своем роду, чтобы у него просить.
Почему не предложит?.. Наверное, потому, что он был второй лэйервард в своем роду.
И как всегда со вторыми в роду случается, он был истый лэйервард и капитан, такой лэйервард и капитан в каждом своем кусочке, что просто страх.
Далее Гэвин — даже Гэвин — ни разу не остановил его, когда Хилс в очередной раз заявлял, что он, мол, отправится поглядеть, что «за вон тем мысочком», и уходил в отдельный поиск.
Он был сам по себе.
Он проплавал до этого с Гэвином две воды подряд, и ему это нравилось. Но этот человек все равно был сам по себе.
Он проплавал с Гэвином все н ы н е ш н е е лето, и все лето «Остроглазой» в е з л о.
Хилс не лез в предводители. Он никому не позволял собою командовать.
Его касалось только то, что задевало его однодеревку и его «Остроглазую».
На советах он раскрывал рот только тогда, когда что-то казалось важным ему, а не людям вокруг.
Если бы не все это, к нынешнему времени — реши они выбирать себе предводителя — выбрали бы Хилса, с его-то удачей.
Это ведь он не далее как дюжину ночей назад на Кайяне уронил фаянсовую вазу, которая стоила самое малое полсотни серебряных хелков, выругался, присмотрелся, поворошил сапогом осколки на мраморном полу внутреннего дворика (темень за кругом света от факела была — хоть ножом режь, плескался дождь, и шумел — под дождем-то! вот люди живут на юге! — фонтан, ..) и поднял три нефритовых веера-пластинки, каждый ценою не меньше трех сотен серебром, которые хозяин хранил в вазе.
И кстати, именно Хилс разбудил этого самого хозяина за мгновение до того, как приколоть его своим мечом к постели. Мало ли что риск и мало ли что это не имеет значения, потому как на юге живут не люди, оттого что говорят на другом языке. У Хилса было воспитание именитого человека, первого урожденного именитого человека в своей семье, и он не умел иначе.
Наверное, он даже представить себе не мог — как это так, его людьми будет командовать кто-то чужой, все равно как кто-нибудь посторонний е г о рукою держал бы е г о меч.
Впрочем, как раз Долфу он мог это позволить, ведь Долф был не чужой, а родич ему во втором колене.
Сказано было вот как — для первого приступа нужны самые лучшие люди (и так оно на деле и было), и Хилс почувствовал себя обиженным, но не совсем.
«Зато в „накат", — подумал он, — мы — моя и Рахта дружина — уже готовый отряд, и искать не надо».
«Люди носа корабля» — народ отборный. В битве — когда северные корабли сражались с северными кораблями, именно так, как должны происходить битвы, и корабли связаны (к борту борт), чтобы обезопасить свои бока от чужих штевней, — эти люди защищали нос или прорубали дорогу на чужой корабль, пока лучники помогали им стрелами с кормы. В Летнем Пути — когда повстречавшийся купец не в охоту расставался со своим товаром — эти люди взбирались к нему на палубу, и очень часто подмоги им уже не требовалось.
И на корабле, и на суше похаживали они, рассматривая окрестности несколько сверху вниз, и это понятно, — ибо они — лучшие мечи и секиры в дружине, они и еще те из «ближней дружины», кто сопровождал капитана, живой стеной прикрывая его в бою; а негласное соперничество «носа» и «людей капитана» по поводу того, кто ж все-таки из них лучше, дало миру много, очень много горьких, красивых и смешных скел. Даже кормщик над ними не начальство, а начальство у них — только их старшина и их капитан, и потому понятно, что отдавать их возможно только всех скопом, одним отрядом, и с их «старшим носа» во главе, иначе никак. Потому-то Сколтен Тавлеи и сказал давеча — мол, посмотрим. Дом Ястреба или Дом Кормила — это он команды имел в виду. Потому что те, без сомнения, не забудут, чьи они люди.
У Ганейга, сына Ганафа и Нун, дочери Сколтиса Серебряного, со Сколтигом, сыном Сколтиса, тоже вышел на этот счет спор, кто первый. Только этот спор шел не на команды. Они были ровесники; они были родичи; они были двое самых блестящих молодых людей тут; и спор этот был такой же наполовину мальчишеский, наполовину шутливый, наполовину глупый и наполовину мужественный, как сама эта парочка, оба-два.
«Будь я проклят, — подумал Сколтис, когда узнал об этом. — Мало было мне забот».
Возле устья долины успели уже разложить костер. При розовом, густо клубящемся в пару его свете люди Хилса превращали очередные два запасных рея в осадную лестницу. Да уж, люди «Остроглазой»… Неподалеку могли совещаться капитаны; команды всех остальных кораблей могли передраться насмерть между собою; а эти — знай себе работают.
«Как ругается капитан, так ругается и команда». Это — пословица.
Никто с «Остроглазой» даже не пришел поглядеть час назад, что там за шум.
Капитаны еще не все собрались. Сколтиг, завидев двоюродного брата, тут же отпустил (вполголоса) шутку, которую все одно могли понять только эти двое да еще полдесятка их приятелей, молодых дружинников, сотоварищей по шуточкам, щегольству, задранным носам да молодечеству («Это ты только с родственниками на налучи споришь, а с остальными просто так? Или он тебе тоже родственник?..»), а Ганейг ответил, уже вслух:
— Да родственник, конечно!
Смех у них вспыхнул, как костер, а Сколтис сказал:
— Это кто там идет? Не Кормайс? — И его слова прекратили веселье лучше, чем любое замечание, которое бы он мог им сделать сейчас.
Мешал костер, и Сколтис обознался — наверняка нарочно.
А Ямхир, когда подошел, сказал так:
— Ну, благодарность тебе, что хоть со старшим из братцев меня спутал! — И был у него голос такой, точно и тот тоже готов сейчас затевать грызню на пустом месте, Но только голос.
Если у человека (как говаривали порою про Ямеров) только и богатства, что честь, уж это богатство он будет беречь до последнего.
Хилс подошел, по дороге сказав что-то своим насчет будущей осадной лестницы.
А Кормайс все-таки тоже пришел. Отчего же не прийти, если приглашают.
Никто не наведывался к Сколтису узнать, что ответили из монастыря.
И лестницы, и прочие работы все уже начали, хотя вроде бы ничего еще не было решено.
Это было неостановимо. Это было невозможно. Его собственный брат собирался проспорить или выспорить завтра налуч с самоцветными каменьями, его другой брат говорил о «войне назавтра» так, как будто все уж было решено, сам Сколтис тоже любил мир, когда был дома, но ощущение, что все это — нереально, что все это — не с ним, не уходило, а росло, и росло, и росло, и росло.
Ему все еще казалось, что это из-за пара — из-за пара в долине, из которого люди и тени выныривают, будто призраки.
Насчет переговоров Сколтис сказал, что «они нас, видно, посчитали змеей, которая ползет мимо, после того как шипит».
Больше об этом не говорили.
Кормайс сказал сразу, что он, мол, своих людей для первого приступа не отдаст. Как будто бы кто-то успел попросить его.
— Мне, — сказал он, — нужно, чтобы у моей «змеи» и на обратной дороге было кому стоять на носу.
Кроме того, он сказал, что и без того уже потерял с этой килиттой две дюжины человек и с него, мол, хватит. И такой довод выслушали, как если бы он был действительно разумным и обоснованным и имел бы к разговору хоть какое-нибудь отношение.
И лучников он тоже не отдаст и вообще чтоб их не разделяли.
Вправду, это было гораздо лучше, если в завтрашнем деле люди Кормайсов будут наособицу.
Просто очень трудно было себе представить, как они окажутся рядом, скажем; с Дьялверовыми, — с которыми убивали друг друга час назад.
— Значит, — сказал Сколтис, — накатчики у нас уже есть. — Когда тебе (он не смог удержаться, чтобы не подчеркнуть это) проложат дорогу, можешь поработать своим топором.
Кормайс хмыкнул; у него был такой вид, как будто бы он был доволен. Впрочем, там ведь было темно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76
Но и Гэвин тоже забыл. по той же причине.
Больше, наверное, и не нужно ничего добавлять. Да они бы и не добавляли. В жизни людей случаются события, после которых слова уже ничего не могут добавить и ничего изменить. Можно было сказать что-нибудь, и можно было, конечно, и не говорить это что-нибудь. Все равно это ничего не могло изменить в том, что двое мужчин просидели бок о бок молча почти полчаса, очень устав после длинного дня, и в том, что у Гэвина был Йиррин, сын Ранзи, — а у Йиррина был Гэвин.
Однако имелись ведь и другие вещи, о которых они могли поговорить. И потом, там, где слова ничего не могут изменить, это же именно причина для того, чтобы произнести их вслух.
Некоторое время спустя они обнаружили, что оказались рядом, и просто-таки оторопели, признаться, от изумления, — настолько, насколько вообще могли изумляться и чувствовать сейчас что-нибудь, — от изумления, что рады этому. И лучше этого счастливого изумления и молчания за ним следом — ничего не было в их дружбе ни прежде, ни потом, никогда.
Наконец Йиррин сказал:
— Самоубийцы. — Он до такой степени устал, что на не таком уж и длинном слове успел забыть, что хотел сказать, и ему пришлось помолчать, а потом улыбнуться. — Двое самоубийц — вот кто мы с тобой, Гэвин, такие.
— Нет, Рин, — ответил Гэвин. — Самоубийца здесь только один.
— ?
— А ты вспомни, что ты сказал, как с совета вернулся.
— С какого совета…
— С какого! — Гэвин усмехнулся тоже. — На Кажвеле.
Йиррин вспомнил. Не понял. Потом он повторил про себя еще раз, но только теперь размеренно и отмечая ритм и созвучия. Потом он повторил еще раз.
— Будь я проклят, — сказал он.
— Вот именно, — ответил Гэвин. — И «Лось» опять остался бы без капитана, — добавил он. — Ну уж нет. Ему, бедняге, и так досталось. Потерять валгтана в первую же воду!
И Элхейва, и Йиррина он назвал одним и тем же словом — «валгтан», капитан, безо всяких «вроде бы как».
«Вот теперь я пропал, — подумал Йиррин. — Теперь я совсем пропал, пропал вконец, все, пропащий я теперь человек, теперь мне от него никуда не деться. Теперь я его человек, на всю жизнь. Теперь мне с ними никогда не развязаться, с Гэвирами».
Что-то очень сильно заболело у него в груди. Странное дело, иной раз за боль, которую причинил тебе человек, любишь его еще больше и пронзительней, как ребенок становится дороже, если переболеет опасным чем-нибудь. И нельзя не сказать — надо 6ыть очень хорошим человеком, просто-таки немыслимо хорошим человеком, таким, как Йиррин, чтобы не шевельнулось никакого злого чувства к тому, кто тебе не сделал ничего дурного, хотя мог и даже должен был.
Насмешливые стихи про собственного капитана! Да за такое Гэвин его мог убить на месте, и Йиррин сам сказал бы, что это правильно. Он был из тех певцов, кому говорить стихами так же легко, как и обычной речью; но играет ли с певцами этот дар с их ведома или без, по закону ведь нет разницы. Ох и трудно простить человеку зло, которое ты ему причинил. Но простить ему добро, которое он причинил тебе в ответ… Нет, даже и не заметить, что прощаешь!
Он был удивительный все-таки человек, Йиррин, сын Ранзи. Встретить бы мне хоть одного такого. Немного погодя он засмеялся. Негромко, про себя.
— Ты чего? — сказал Гэвин.
— Язык — язык лэйерварда у тебя, Гэвин! — отвечал тот. — Это жеты про него сказал тогда: «потерял голову»; ну и где теперь его голова?!
А Гэвин не засмеялся. Но он усмехнулся тоже, в темноту. Слова лэйерварда — именитого человека — исполняются. Потому как именитый человек — это человек, богатый на удачу. Богатый на верную судьбу, вот как говорят.
Еще бы нет. И теперь всегда будет так. И только так.
ПОВЕСТЬ О ГЕЙЗЕРНЫХ ДОЛИНАХ
В час, когда над крепостною стеной сгустилось не видное им облачко, капитаны Оленьей округи собрались вновь для того, чтобы обсудить, что им делать на завтрашний день.
Еще давным-давно до этого вечера, в ночь перед тем, как кораблям уйти с Кажвелы, Долф Увалень сказал, что первый приступ — если дойдет до приступа — будет его делом. Никто ему не возразил.
Первый приступ — это значит: поставить лестницы или что там пытается послужить ими, закрепить их и закрепиться, хотя бы на мгновение, наверху стены. Может быть, у какого-нибудь другого народа «первый приступ» означает попробовать сделать это, а когда не получится, откатиться назад и рычать на защитников крепости издалека, залечивая раны. Или — тоже может быть — ожидать, покуда командиры погонят вперед опять.
Северяне тогда были народ простой. У них «первый приступ» обычно бывал и единственным и продолжался час, два, день. «День» — конечно, очень громко сказано. Целый день подряд — это может позволить себе разве что саранча, которая и вправду неисчислима в каждой из своих стай.
Когда лестница приставлена к стене, ее обычно сбивают. По лестнице, покуда та еще стоит, поднимается человек, который должен помешать ухватиться за что-нибудь и отбиваться по крайней мере до тех пор, пока снизу к нему не поднимутся еще люди на подмогу.
Обычно этого человека убивают прежде, чем он успеет сделать что-нибудь.
Поэтому остается только поднимать еще и еще лестницы, рядом и на том же месте, и гибнуть снова. Рано или поздно защитники крепости начнут сдавать, и на какой-нибудь из лестниц перепадет удача.
Тогда приходит время «накатчиков» — это люди, вооруженные уже как обычная щитовая пехота, которые, видя дорогу наверх открытой, должны хлынуть валом — накатом, что называется; их главное дело — не потерять зря времени, отсчитывающего мгновения и чьи-то жизни, и захватить кусок стены до ближайшего спуска вниз, а дальше уж — действовать по обстоятельствам.
Стены монастыря Моны в некотором определенном месте выглядели так, будто закинуть лестницы на них так же просто, как сказать слово «ужин».
Долф, сын Фольви, был не из тех людей, которые доверяют виду южных крепостей.
Сколтис, сын Сколтиса, тоже был не из таких. Поэтому заранее было не то чтобы договорено, но предполагалось, что Долфу на подмогу команды пяти кораблей выделят своих «носовых»: конечно же, Сколтисы, потом «Черная Голова», Кормайсы, «Зеленовласая» и Хюсмер, сын Круда.
Насчет людей Хилса не только слов, но и замыслов не объявлялось, потому как ясно было: сам он не предложит, а просить у него… он всего-навсего второй лэйервард в своем роду, чтобы у него просить.
Почему не предложит?.. Наверное, потому, что он был второй лэйервард в своем роду.
И как всегда со вторыми в роду случается, он был истый лэйервард и капитан, такой лэйервард и капитан в каждом своем кусочке, что просто страх.
Далее Гэвин — даже Гэвин — ни разу не остановил его, когда Хилс в очередной раз заявлял, что он, мол, отправится поглядеть, что «за вон тем мысочком», и уходил в отдельный поиск.
Он был сам по себе.
Он проплавал до этого с Гэвином две воды подряд, и ему это нравилось. Но этот человек все равно был сам по себе.
Он проплавал с Гэвином все н ы н е ш н е е лето, и все лето «Остроглазой» в е з л о.
Хилс не лез в предводители. Он никому не позволял собою командовать.
Его касалось только то, что задевало его однодеревку и его «Остроглазую».
На советах он раскрывал рот только тогда, когда что-то казалось важным ему, а не людям вокруг.
Если бы не все это, к нынешнему времени — реши они выбирать себе предводителя — выбрали бы Хилса, с его-то удачей.
Это ведь он не далее как дюжину ночей назад на Кайяне уронил фаянсовую вазу, которая стоила самое малое полсотни серебряных хелков, выругался, присмотрелся, поворошил сапогом осколки на мраморном полу внутреннего дворика (темень за кругом света от факела была — хоть ножом режь, плескался дождь, и шумел — под дождем-то! вот люди живут на юге! — фонтан, ..) и поднял три нефритовых веера-пластинки, каждый ценою не меньше трех сотен серебром, которые хозяин хранил в вазе.
И кстати, именно Хилс разбудил этого самого хозяина за мгновение до того, как приколоть его своим мечом к постели. Мало ли что риск и мало ли что это не имеет значения, потому как на юге живут не люди, оттого что говорят на другом языке. У Хилса было воспитание именитого человека, первого урожденного именитого человека в своей семье, и он не умел иначе.
Наверное, он даже представить себе не мог — как это так, его людьми будет командовать кто-то чужой, все равно как кто-нибудь посторонний е г о рукою держал бы е г о меч.
Впрочем, как раз Долфу он мог это позволить, ведь Долф был не чужой, а родич ему во втором колене.
Сказано было вот как — для первого приступа нужны самые лучшие люди (и так оно на деле и было), и Хилс почувствовал себя обиженным, но не совсем.
«Зато в „накат", — подумал он, — мы — моя и Рахта дружина — уже готовый отряд, и искать не надо».
«Люди носа корабля» — народ отборный. В битве — когда северные корабли сражались с северными кораблями, именно так, как должны происходить битвы, и корабли связаны (к борту борт), чтобы обезопасить свои бока от чужих штевней, — эти люди защищали нос или прорубали дорогу на чужой корабль, пока лучники помогали им стрелами с кормы. В Летнем Пути — когда повстречавшийся купец не в охоту расставался со своим товаром — эти люди взбирались к нему на палубу, и очень часто подмоги им уже не требовалось.
И на корабле, и на суше похаживали они, рассматривая окрестности несколько сверху вниз, и это понятно, — ибо они — лучшие мечи и секиры в дружине, они и еще те из «ближней дружины», кто сопровождал капитана, живой стеной прикрывая его в бою; а негласное соперничество «носа» и «людей капитана» по поводу того, кто ж все-таки из них лучше, дало миру много, очень много горьких, красивых и смешных скел. Даже кормщик над ними не начальство, а начальство у них — только их старшина и их капитан, и потому понятно, что отдавать их возможно только всех скопом, одним отрядом, и с их «старшим носа» во главе, иначе никак. Потому-то Сколтен Тавлеи и сказал давеча — мол, посмотрим. Дом Ястреба или Дом Кормила — это он команды имел в виду. Потому что те, без сомнения, не забудут, чьи они люди.
У Ганейга, сына Ганафа и Нун, дочери Сколтиса Серебряного, со Сколтигом, сыном Сколтиса, тоже вышел на этот счет спор, кто первый. Только этот спор шел не на команды. Они были ровесники; они были родичи; они были двое самых блестящих молодых людей тут; и спор этот был такой же наполовину мальчишеский, наполовину шутливый, наполовину глупый и наполовину мужественный, как сама эта парочка, оба-два.
«Будь я проклят, — подумал Сколтис, когда узнал об этом. — Мало было мне забот».
Возле устья долины успели уже разложить костер. При розовом, густо клубящемся в пару его свете люди Хилса превращали очередные два запасных рея в осадную лестницу. Да уж, люди «Остроглазой»… Неподалеку могли совещаться капитаны; команды всех остальных кораблей могли передраться насмерть между собою; а эти — знай себе работают.
«Как ругается капитан, так ругается и команда». Это — пословица.
Никто с «Остроглазой» даже не пришел поглядеть час назад, что там за шум.
Капитаны еще не все собрались. Сколтиг, завидев двоюродного брата, тут же отпустил (вполголоса) шутку, которую все одно могли понять только эти двое да еще полдесятка их приятелей, молодых дружинников, сотоварищей по шуточкам, щегольству, задранным носам да молодечеству («Это ты только с родственниками на налучи споришь, а с остальными просто так? Или он тебе тоже родственник?..»), а Ганейг ответил, уже вслух:
— Да родственник, конечно!
Смех у них вспыхнул, как костер, а Сколтис сказал:
— Это кто там идет? Не Кормайс? — И его слова прекратили веселье лучше, чем любое замечание, которое бы он мог им сделать сейчас.
Мешал костер, и Сколтис обознался — наверняка нарочно.
А Ямхир, когда подошел, сказал так:
— Ну, благодарность тебе, что хоть со старшим из братцев меня спутал! — И был у него голос такой, точно и тот тоже готов сейчас затевать грызню на пустом месте, Но только голос.
Если у человека (как говаривали порою про Ямеров) только и богатства, что честь, уж это богатство он будет беречь до последнего.
Хилс подошел, по дороге сказав что-то своим насчет будущей осадной лестницы.
А Кормайс все-таки тоже пришел. Отчего же не прийти, если приглашают.
Никто не наведывался к Сколтису узнать, что ответили из монастыря.
И лестницы, и прочие работы все уже начали, хотя вроде бы ничего еще не было решено.
Это было неостановимо. Это было невозможно. Его собственный брат собирался проспорить или выспорить завтра налуч с самоцветными каменьями, его другой брат говорил о «войне назавтра» так, как будто все уж было решено, сам Сколтис тоже любил мир, когда был дома, но ощущение, что все это — нереально, что все это — не с ним, не уходило, а росло, и росло, и росло, и росло.
Ему все еще казалось, что это из-за пара — из-за пара в долине, из которого люди и тени выныривают, будто призраки.
Насчет переговоров Сколтис сказал, что «они нас, видно, посчитали змеей, которая ползет мимо, после того как шипит».
Больше об этом не говорили.
Кормайс сказал сразу, что он, мол, своих людей для первого приступа не отдаст. Как будто бы кто-то успел попросить его.
— Мне, — сказал он, — нужно, чтобы у моей «змеи» и на обратной дороге было кому стоять на носу.
Кроме того, он сказал, что и без того уже потерял с этой килиттой две дюжины человек и с него, мол, хватит. И такой довод выслушали, как если бы он был действительно разумным и обоснованным и имел бы к разговору хоть какое-нибудь отношение.
И лучников он тоже не отдаст и вообще чтоб их не разделяли.
Вправду, это было гораздо лучше, если в завтрашнем деле люди Кормайсов будут наособицу.
Просто очень трудно было себе представить, как они окажутся рядом, скажем; с Дьялверовыми, — с которыми убивали друг друга час назад.
— Значит, — сказал Сколтис, — накатчики у нас уже есть. — Когда тебе (он не смог удержаться, чтобы не подчеркнуть это) проложат дорогу, можешь поработать своим топором.
Кормайс хмыкнул; у него был такой вид, как будто бы он был доволен. Впрочем, там ведь было темно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76