https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/80/Akvaton/rimini/
И это не удивило меня. Я заметила их раньше, уже не помню когда, оценила их бросающуюся в глаза силу, чуть-чуть тяжеловатую, привыкшую к более грубым работам, чем препарирование лягушек на уроках естественной истории. Но тут началось самое тяжкое испытание. Рено вытащил только самые поверхностные иголки, теперь приходилось удалять ушедшие глубоко под кожу. Пейроль обрабатывал мне свод ступни. Я вцепилась в ручки шезлонга, искусала себе изнутри все щеки. И не так от боли, как от злости, от отчаяния. Я заорала бы в голос, как тогда в море. Меня снова охватила слабость, разбежавшаяся множеством точек по всему телу, а тут еще это ощущение непереносимой щекотки на манер китайских пыток – словом, меня будто всю исхлестали. Я не желала кричать, я плакала, сжимая веки, чтобы не выкатилась слеза, так как Рено, следивший за мной, видел мое смятение.
А потом что-то произошло, что именно, я не поняла. Порог был перейден, я перестала чувствовать боль, связывать ее с какой-нибудь определенной точкой – словом, перестала вообще что-либо ощущать. Впрочем, нет, я еще чувствовала руки, руки Пейроля. Так по крайней мере мне казалось. И доверилась им. Теперь он мог вспороть мне всю подошву, до крови, коснуться кости: я бы и стона не издала. Между мною и им установилось понимание. Он тоже, не знаю по каким признакам, догадался о моей покорности; я слышала, как он сказал, что я молодчина, что другая бы орала во всю глотку. И хотя я находилась под воздействием этой анестезии, я ощущала всю прелесть предвечерья. Море, гнавшее перед собой небольшие волны, что-то говорило мне; по воде бежало гудение моторок, то приближаясь, то удаляясь; все запахи летнего дня трепетали в воздухе, солнце лило струи света, где-то крикнул ребенок, ко мне полностью вернулось сознание. Я открыла глаза и увидела не встревоженное лицо Рено, а только его голую спину. Убедившись, что я совсем спокойна, он смотрел на хирургические подвиги Пейроля; два загара различного оттенка – медь и бронза – почти касались друг друга. По поведению мальчиков я поняла, что самое страшное уже позади.
Мне показалось, будто ноги мои окутывают влажным, прохладным куском марли.
– Кончено?
Избавление совершилось.
– Ну как, долго показалось? – спросил Пейроль и стал объяснять, как прошла операция, сколько иголок он вытащил, причем вытащил все до одной, и чем теперь надо лечить ноги, но я слушала плохо.
Я только поблагодарила его, мысли мои путались, затылок налился свинцом. Веки сами смежались. Сквозь неплотно сомкнутые ресницы я различала силуэты моих мальчиков, стоявших рядом, и заметила, что Пейроль смотрит на меня, распростертую перед ними. Оба молчали. Рено наблюдал за нами, глядел на нас, его взгляд переходил от меня к Пейролю, от Пейроля ко мне, и он ждал – чего ждал? Вдруг он быстро опустился на колени, поцеловал мою лодыжку и поднялся, бросив на Жюстена хмурый взгляд. Но я уже снова закрыла глаза.
Они дали мне поспать, и я только потом догадалась, что они поели, они действовали абсолютно бесшумно. Потом оба легли отдохнуть на своих надувных матрасах неподалеку от меня, и солнце, просвечивая сквозь щели навеса, окрашивало их тела уже в оранжевый цвет. По мерному дыханию Пейроля я догадалась, что он спит, но спит ли Рено, в этом я была не так уверена.
То, что в последующие недели удерживало меня, исстрадавшуюся, в Фон-Верте, были не только мои израненные ноги. На следующий день после моих злоключений я отправилась в город к своему врачу, который, осмотрев раны, назначил только дальнейшее лечение. Я передала Пейролю хвалы, которые расточал по его адресу специалист, но скомкала фразу, хотя и улучила момент, когда Рено стоял к нам спиной.
Нет, я поддалась состоянию общей расслабленности. И под тем предлогом, что лучше мне не обуваться, отложила все деловые встречи и прочно облюбовала себе шезлонг. Приближались экзамены, становилось все жарче, и оба мои мальчика нуждались во мне. В полдень и вечерами они являлись домой, разбитые и неспокойные. Причем у Пейроля это сказывалось на свой особый лад, и теперь я сразу научилась догадываться, в каком он настроении. Еще долго после ужина я лежала в саду на шезлонге, наслаждаясь вечерней прохладой, и, бывало, вопреки своей привычке не вмешиваться в их занятия бросала: "Ну как, мальчики, дело идет на лад? Ничего не нужно?" – и поворачивала голову к освещенным окнам, открытым во мрак, к окну Рено во втором этаже и к окну Пейроля – на первом. На последнем этапе подготовки к экзаменам они занимались врозь и ожесточенно трудились поодиночке: они словно бы стали членами какой-то масонской ложи. А я измеряла продолжительность их занятий по большим стенным часам с боем, составлявшим Пейролю компанию в сводчатом зале, их басистый голос, раздававшийся каждые полчаса, не мешал Жюстену и доносился сюда ко мне, под шелковицы.
Нередко мне приходилось напоминать им, что уже поздно. Услышав мой зов, мальчики решали, что они достаточно наработались, и до меня доносился стук отодвигаемых стульев, и затем оба появлялись вместе, с блуждающими от усталости взглядами, подходили ко мне и жадными глотками выпивали холодный напиток, приготовленный Ирмой. А мне в такие минуты чудилось, будто рядом со мною два больших живых плода, полные соков, только вот этот из той же плоти, что и я, а тот из другой; лишь в этом и была вся разница. Потом они возвращались в дом, снова расходились по своим углам и заваливались спать. Свет в окнах гас. А я еще медлила, мне чудилось, будто я слышу их сонное дыхание, раздававшееся в унисон под нашей кровлей.
Утрами из города приезжала моя машинистка, потом мальчишки являлись к обеду минута в минуту, с чисто школьной пунктуальностью, и после их второго отъезда вплоть до возвращения уже к вечеру я ленилась, ждала их, мечтала, как еще никогда не мечтала за всю свою жизнь.
И вот именно в такой день я попалась на телефонный звонок, более чем нежелательный. Меа culpa (Моя вина (лат.)): если бы я была, как мне и полагалось быть, на работе, у поставщиков или где-нибудь на стройке, умница Ирма сумела бы избавить меня от этого звонка с присущим ей искусством, инстинктивно чуя ненужных мне людей; ответила бы, что, когда я буду дома, неизвестно, а я попросила бы ее сообщить, что уехала, скажем, на неделю. А тут я сама сняла телефонную трубку – благо аппарат стоял рядом с диваном, на котором я отдыхала, и мне оставалось только принять удар на себя.
По правде говоря, удар не слишком сильный. Куда менее чувствительный, чем, очевидно, полагала та, что назвала в телефон свое имя. Во всяком случае, менее чувствительный, чем если бы был нанесен он несколькими неделями раньше. Тот случай с морскими ежами привел меня поначалу в шоковое состояние, а затем дни в Фон-Верте, дни полного безделья, подействовали на меня как успокоительное средство. Об этой неделе, когда само время словно остановилось, когда я забыла про работу, всей душой предавшись своим мальчикам, я вспоминаю как о самых светлых минутах этого не очень-то гладкого периода моей жизни. Одна из тех передышек, дарованных судьбой, когда душа переполнена радостью удачи, достигнутой гармонии, забрезжившим счастьем, когда говоришь себе: "Да будь что будет, пускай все идет к черту". И когда не думаешь, что затишье это только временное, что ждет тебя суровое завтра.
К тому же диссонанс был слишком велик между моим миром и тем миром, откуда ко мне дошел, долетел сквозь толщу пространства голос той, что находилась на другом конце провода. Ибо это моя прежняя семья, неотвратимо моя семья, согласно официальным документам, говорила со мной устами Анриетты.
Услышав ее имя, я сказала, что закрою дверь, а то здесь шумно; и это, конечно, было выдумкой. Не поднимаясь с дивана, я засунула трубку под подушку и, пользуясь последней передышкой, с наслаждением обвела взглядом залу со сводчатым потолком, пустынную, прохладную, защищенную от солнца. Но та, другая, очевидно, начала беспокоиться, и я поднесла трубку к уху.
Эта Анриетта звонила мне не из Парижа, а из отеля нашего города, куда она только что прибыла утренним курьерским поездом, и, по ее словам, специально приехала в Прованс вместе со своей невесткой Жанной, чтобы повидаться со мной. Анриетта, Жанна?.. Обе эти женщины были оттуда, из моей прежней жизни, и раньше их называли, да и теперь, должно быть, называют Анриетта-Гастон и Жанна-Поль, прибавляя к имени жены имя мужа по старинному обычаю Буссарделей. Значит, супруги моих двоюродных братьев, мои невестки. Я не могла опомниться.
Поначалу я наотрез отказалась их принять, но они ожидали этого, и я почувствовала, что мое упорство для них лишь ничтожное и последнее препятствие после утомительного нудного пути, а особенно после бурных споров, борьбы самолюбий, что решение предпринять этот демарш, очевидно, дорого обошлось не только им двоим, а, возможно, и всей нашей семье. Анриетта громоздила аргумент за аргументом, и я догадывалась, что это не импровизация, что дамы не уедут, не повидавшись со мной; я должна понять, раз они прибыли сюда, то, значит, на то имелась серьезная причина; они не забыли, что я окончательно порвала с семьей уже десять лет назад, и их визит не имеет ничего общего с "продолжением прежней юридической процедуры", как я могла подумать, добавила Анриетта с чисто нотариальной точностью, какую я сразу уловила даже по прошествии стольких лет; наконец, она чуть что не обрушилась на "тетю Мари", другими словами, на мою мать, единственную, дескать, виновницу этой распри, жертвами которой стали я и мой сын. И когда я посоветовала им обратиться к моему поверенному, Анриетта возразила, что нецелесообразно втягивать в такие дела адвокатов и тем задала мне загадку.
Короче, я почувствовала, что Анриетта знает назубок свою роль и полна решимости, но я также знала, что и я полна не меньшей решимости не примиряться с ними и не вмешиваться в их дела, словом, не делать того, что они от меня попросят, и в голове у меня была только одна мысль: поскорее отделаться от назойливых родственниц. Я боялась, что в город прибыла также и моя мать, а с ней мне особенно не хотелось встречаться; в конце концов я высчитала, что до возвращения мальчиков я успею их принять: сегодня такая жара, что Рено с Пейролем обязательно задержатся – пойдут в бассейн.
Когда я наконец положила трубку, я встряхнулась. Поднялась на второй этаж, не беспокоясь, что гости могут застать меня в пляжном халатике, который я накидывала почти на голое тело, а после несчастного случая с ногами ходила в нем с утра до вечера. Я пошла в душ, помассировала себе затылок, во рту у меня было горько.
– Принеси мне виски! – крикнула я Ирме, открыв окошко.– И ради бога похолоднее.
Мне необходимо было самомобилизоваться, ощутить себя достойной противницей, хочешь не хочешь, стать Буссардель потому, что обе мои невестки явились именно к Буссардель и надо было противостоять им тоже по-буссарделевски. Иного выбора у меня не было. Но вернуться мне, теперешней, к той оставшейся где-то далеко Агнессе, снова пойти с ней об руку и снова сжиться с ней, возможно, было бы мне не под силу, если бы меня вовремя не поддержала мысль, что к концу дня я снова буду со спутниками моей подлинной жизни.
Но я была слишком встревожена, как и всегда, когда мне чудилась угроза интересам моего сына, однако оказалось, что речь шла совсем о другом... То, чего ждали от меня мои родственницы, не могло повредить Рено; больше того, они намекнули, что все может рикошетом обернуться к его выгоде. Но то, чего они требовали, было столь немыслимо с моей стороны, даже непристойно, так противоречило моему характеру и всей линии моего поведения, что я с первых же их слов поняла, что откажусь наотрез. Как только они смели надеяться? Одним лишь Буссарделям могла прийти в голову подобная мысль.
Тем не менее это доказывало, что в их клане на Плэн-Монсо появилась первая трещина. Я догадалась даже, что красные их деньки миновали, но неужели вместе с ними ушел и простой здравый смысл? И достоинство? В былые времена они готовы были на все – на жертвы, на испытания, на личные и общесемейные муки, даже на банкротство,– лишь бы их уважаемое имя не было запятнано. Лучше пустить себе пулю в лоб, как некогда говаривали отец и дядя – биржевые маклеры, когда речь заходила о каком-нибудь банкроте, нежели по доброй воле выставлять на свет божий свои гнусные секреты.
А теперь они хотели именно этого, и хотели этого от меня. Один из молодых Буссарделей, а именно Патрик, младший сын моего брата Симона, погибшего в немецких лагерях, выросший без отца, избалованный матерью мальчик, попал в скверную историю. Насколько я поняла, дело шло о краже автомобиля, за ним ночью гналась полиция, а кончилось тем, что он насмерть задавил человека. Нашему юному герою, еще до суда заключенному в тюрьму, грозило самое худшее; и вся семья встала под ружье, надеясь вызволить его из беды; они готовы были открыть огонь по первому знаку, лишь бы уменьшить долю его ответственности. Самым действенным средством в делах такого рода считалась ссылка на плохое окружение, на губителные примеры.
А какая мне во всем этом отводилась роль? Очень простая. Выступить в качестве общественного обвинителя всего клана Буссарделей, потому что никто лучше меня не мог справиться с этой задачей. Никто лучше не мог изобличить их, доказав, что ради корысти они способны на все. Достаточно мне рассказать судьям о нашем конфликте, заявить, что они действовали всем скопом против троих родственников из соображений наживы, добились полного успеха, не посрамив уважаемого имени Буссарделей, и все это происходило на глазах самого Патрика, тогда еще совсем мальчика.
Когда после моего калифорнийского приключения я, беременная тем, кто стал теперь Рено, согласилась выйти замуж за моего кузена и поверенного моих тайн Ксавье, родственники скрыли и от меня и от него, что он бесплоден, так как еще в детстве перенес туберкулез половых органов; и скрыли лишь потому, что брак двоих самых "непутевых" Буссарделей устраивал всю семью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
А потом что-то произошло, что именно, я не поняла. Порог был перейден, я перестала чувствовать боль, связывать ее с какой-нибудь определенной точкой – словом, перестала вообще что-либо ощущать. Впрочем, нет, я еще чувствовала руки, руки Пейроля. Так по крайней мере мне казалось. И доверилась им. Теперь он мог вспороть мне всю подошву, до крови, коснуться кости: я бы и стона не издала. Между мною и им установилось понимание. Он тоже, не знаю по каким признакам, догадался о моей покорности; я слышала, как он сказал, что я молодчина, что другая бы орала во всю глотку. И хотя я находилась под воздействием этой анестезии, я ощущала всю прелесть предвечерья. Море, гнавшее перед собой небольшие волны, что-то говорило мне; по воде бежало гудение моторок, то приближаясь, то удаляясь; все запахи летнего дня трепетали в воздухе, солнце лило струи света, где-то крикнул ребенок, ко мне полностью вернулось сознание. Я открыла глаза и увидела не встревоженное лицо Рено, а только его голую спину. Убедившись, что я совсем спокойна, он смотрел на хирургические подвиги Пейроля; два загара различного оттенка – медь и бронза – почти касались друг друга. По поведению мальчиков я поняла, что самое страшное уже позади.
Мне показалось, будто ноги мои окутывают влажным, прохладным куском марли.
– Кончено?
Избавление совершилось.
– Ну как, долго показалось? – спросил Пейроль и стал объяснять, как прошла операция, сколько иголок он вытащил, причем вытащил все до одной, и чем теперь надо лечить ноги, но я слушала плохо.
Я только поблагодарила его, мысли мои путались, затылок налился свинцом. Веки сами смежались. Сквозь неплотно сомкнутые ресницы я различала силуэты моих мальчиков, стоявших рядом, и заметила, что Пейроль смотрит на меня, распростертую перед ними. Оба молчали. Рено наблюдал за нами, глядел на нас, его взгляд переходил от меня к Пейролю, от Пейроля ко мне, и он ждал – чего ждал? Вдруг он быстро опустился на колени, поцеловал мою лодыжку и поднялся, бросив на Жюстена хмурый взгляд. Но я уже снова закрыла глаза.
Они дали мне поспать, и я только потом догадалась, что они поели, они действовали абсолютно бесшумно. Потом оба легли отдохнуть на своих надувных матрасах неподалеку от меня, и солнце, просвечивая сквозь щели навеса, окрашивало их тела уже в оранжевый цвет. По мерному дыханию Пейроля я догадалась, что он спит, но спит ли Рено, в этом я была не так уверена.
То, что в последующие недели удерживало меня, исстрадавшуюся, в Фон-Верте, были не только мои израненные ноги. На следующий день после моих злоключений я отправилась в город к своему врачу, который, осмотрев раны, назначил только дальнейшее лечение. Я передала Пейролю хвалы, которые расточал по его адресу специалист, но скомкала фразу, хотя и улучила момент, когда Рено стоял к нам спиной.
Нет, я поддалась состоянию общей расслабленности. И под тем предлогом, что лучше мне не обуваться, отложила все деловые встречи и прочно облюбовала себе шезлонг. Приближались экзамены, становилось все жарче, и оба мои мальчика нуждались во мне. В полдень и вечерами они являлись домой, разбитые и неспокойные. Причем у Пейроля это сказывалось на свой особый лад, и теперь я сразу научилась догадываться, в каком он настроении. Еще долго после ужина я лежала в саду на шезлонге, наслаждаясь вечерней прохладой, и, бывало, вопреки своей привычке не вмешиваться в их занятия бросала: "Ну как, мальчики, дело идет на лад? Ничего не нужно?" – и поворачивала голову к освещенным окнам, открытым во мрак, к окну Рено во втором этаже и к окну Пейроля – на первом. На последнем этапе подготовки к экзаменам они занимались врозь и ожесточенно трудились поодиночке: они словно бы стали членами какой-то масонской ложи. А я измеряла продолжительность их занятий по большим стенным часам с боем, составлявшим Пейролю компанию в сводчатом зале, их басистый голос, раздававшийся каждые полчаса, не мешал Жюстену и доносился сюда ко мне, под шелковицы.
Нередко мне приходилось напоминать им, что уже поздно. Услышав мой зов, мальчики решали, что они достаточно наработались, и до меня доносился стук отодвигаемых стульев, и затем оба появлялись вместе, с блуждающими от усталости взглядами, подходили ко мне и жадными глотками выпивали холодный напиток, приготовленный Ирмой. А мне в такие минуты чудилось, будто рядом со мною два больших живых плода, полные соков, только вот этот из той же плоти, что и я, а тот из другой; лишь в этом и была вся разница. Потом они возвращались в дом, снова расходились по своим углам и заваливались спать. Свет в окнах гас. А я еще медлила, мне чудилось, будто я слышу их сонное дыхание, раздававшееся в унисон под нашей кровлей.
Утрами из города приезжала моя машинистка, потом мальчишки являлись к обеду минута в минуту, с чисто школьной пунктуальностью, и после их второго отъезда вплоть до возвращения уже к вечеру я ленилась, ждала их, мечтала, как еще никогда не мечтала за всю свою жизнь.
И вот именно в такой день я попалась на телефонный звонок, более чем нежелательный. Меа culpa (Моя вина (лат.)): если бы я была, как мне и полагалось быть, на работе, у поставщиков или где-нибудь на стройке, умница Ирма сумела бы избавить меня от этого звонка с присущим ей искусством, инстинктивно чуя ненужных мне людей; ответила бы, что, когда я буду дома, неизвестно, а я попросила бы ее сообщить, что уехала, скажем, на неделю. А тут я сама сняла телефонную трубку – благо аппарат стоял рядом с диваном, на котором я отдыхала, и мне оставалось только принять удар на себя.
По правде говоря, удар не слишком сильный. Куда менее чувствительный, чем, очевидно, полагала та, что назвала в телефон свое имя. Во всяком случае, менее чувствительный, чем если бы был нанесен он несколькими неделями раньше. Тот случай с морскими ежами привел меня поначалу в шоковое состояние, а затем дни в Фон-Верте, дни полного безделья, подействовали на меня как успокоительное средство. Об этой неделе, когда само время словно остановилось, когда я забыла про работу, всей душой предавшись своим мальчикам, я вспоминаю как о самых светлых минутах этого не очень-то гладкого периода моей жизни. Одна из тех передышек, дарованных судьбой, когда душа переполнена радостью удачи, достигнутой гармонии, забрезжившим счастьем, когда говоришь себе: "Да будь что будет, пускай все идет к черту". И когда не думаешь, что затишье это только временное, что ждет тебя суровое завтра.
К тому же диссонанс был слишком велик между моим миром и тем миром, откуда ко мне дошел, долетел сквозь толщу пространства голос той, что находилась на другом конце провода. Ибо это моя прежняя семья, неотвратимо моя семья, согласно официальным документам, говорила со мной устами Анриетты.
Услышав ее имя, я сказала, что закрою дверь, а то здесь шумно; и это, конечно, было выдумкой. Не поднимаясь с дивана, я засунула трубку под подушку и, пользуясь последней передышкой, с наслаждением обвела взглядом залу со сводчатым потолком, пустынную, прохладную, защищенную от солнца. Но та, другая, очевидно, начала беспокоиться, и я поднесла трубку к уху.
Эта Анриетта звонила мне не из Парижа, а из отеля нашего города, куда она только что прибыла утренним курьерским поездом, и, по ее словам, специально приехала в Прованс вместе со своей невесткой Жанной, чтобы повидаться со мной. Анриетта, Жанна?.. Обе эти женщины были оттуда, из моей прежней жизни, и раньше их называли, да и теперь, должно быть, называют Анриетта-Гастон и Жанна-Поль, прибавляя к имени жены имя мужа по старинному обычаю Буссарделей. Значит, супруги моих двоюродных братьев, мои невестки. Я не могла опомниться.
Поначалу я наотрез отказалась их принять, но они ожидали этого, и я почувствовала, что мое упорство для них лишь ничтожное и последнее препятствие после утомительного нудного пути, а особенно после бурных споров, борьбы самолюбий, что решение предпринять этот демарш, очевидно, дорого обошлось не только им двоим, а, возможно, и всей нашей семье. Анриетта громоздила аргумент за аргументом, и я догадывалась, что это не импровизация, что дамы не уедут, не повидавшись со мной; я должна понять, раз они прибыли сюда, то, значит, на то имелась серьезная причина; они не забыли, что я окончательно порвала с семьей уже десять лет назад, и их визит не имеет ничего общего с "продолжением прежней юридической процедуры", как я могла подумать, добавила Анриетта с чисто нотариальной точностью, какую я сразу уловила даже по прошествии стольких лет; наконец, она чуть что не обрушилась на "тетю Мари", другими словами, на мою мать, единственную, дескать, виновницу этой распри, жертвами которой стали я и мой сын. И когда я посоветовала им обратиться к моему поверенному, Анриетта возразила, что нецелесообразно втягивать в такие дела адвокатов и тем задала мне загадку.
Короче, я почувствовала, что Анриетта знает назубок свою роль и полна решимости, но я также знала, что и я полна не меньшей решимости не примиряться с ними и не вмешиваться в их дела, словом, не делать того, что они от меня попросят, и в голове у меня была только одна мысль: поскорее отделаться от назойливых родственниц. Я боялась, что в город прибыла также и моя мать, а с ней мне особенно не хотелось встречаться; в конце концов я высчитала, что до возвращения мальчиков я успею их принять: сегодня такая жара, что Рено с Пейролем обязательно задержатся – пойдут в бассейн.
Когда я наконец положила трубку, я встряхнулась. Поднялась на второй этаж, не беспокоясь, что гости могут застать меня в пляжном халатике, который я накидывала почти на голое тело, а после несчастного случая с ногами ходила в нем с утра до вечера. Я пошла в душ, помассировала себе затылок, во рту у меня было горько.
– Принеси мне виски! – крикнула я Ирме, открыв окошко.– И ради бога похолоднее.
Мне необходимо было самомобилизоваться, ощутить себя достойной противницей, хочешь не хочешь, стать Буссардель потому, что обе мои невестки явились именно к Буссардель и надо было противостоять им тоже по-буссарделевски. Иного выбора у меня не было. Но вернуться мне, теперешней, к той оставшейся где-то далеко Агнессе, снова пойти с ней об руку и снова сжиться с ней, возможно, было бы мне не под силу, если бы меня вовремя не поддержала мысль, что к концу дня я снова буду со спутниками моей подлинной жизни.
Но я была слишком встревожена, как и всегда, когда мне чудилась угроза интересам моего сына, однако оказалось, что речь шла совсем о другом... То, чего ждали от меня мои родственницы, не могло повредить Рено; больше того, они намекнули, что все может рикошетом обернуться к его выгоде. Но то, чего они требовали, было столь немыслимо с моей стороны, даже непристойно, так противоречило моему характеру и всей линии моего поведения, что я с первых же их слов поняла, что откажусь наотрез. Как только они смели надеяться? Одним лишь Буссарделям могла прийти в голову подобная мысль.
Тем не менее это доказывало, что в их клане на Плэн-Монсо появилась первая трещина. Я догадалась даже, что красные их деньки миновали, но неужели вместе с ними ушел и простой здравый смысл? И достоинство? В былые времена они готовы были на все – на жертвы, на испытания, на личные и общесемейные муки, даже на банкротство,– лишь бы их уважаемое имя не было запятнано. Лучше пустить себе пулю в лоб, как некогда говаривали отец и дядя – биржевые маклеры, когда речь заходила о каком-нибудь банкроте, нежели по доброй воле выставлять на свет божий свои гнусные секреты.
А теперь они хотели именно этого, и хотели этого от меня. Один из молодых Буссарделей, а именно Патрик, младший сын моего брата Симона, погибшего в немецких лагерях, выросший без отца, избалованный матерью мальчик, попал в скверную историю. Насколько я поняла, дело шло о краже автомобиля, за ним ночью гналась полиция, а кончилось тем, что он насмерть задавил человека. Нашему юному герою, еще до суда заключенному в тюрьму, грозило самое худшее; и вся семья встала под ружье, надеясь вызволить его из беды; они готовы были открыть огонь по первому знаку, лишь бы уменьшить долю его ответственности. Самым действенным средством в делах такого рода считалась ссылка на плохое окружение, на губителные примеры.
А какая мне во всем этом отводилась роль? Очень простая. Выступить в качестве общественного обвинителя всего клана Буссарделей, потому что никто лучше меня не мог справиться с этой задачей. Никто лучше не мог изобличить их, доказав, что ради корысти они способны на все. Достаточно мне рассказать судьям о нашем конфликте, заявить, что они действовали всем скопом против троих родственников из соображений наживы, добились полного успеха, не посрамив уважаемого имени Буссарделей, и все это происходило на глазах самого Патрика, тогда еще совсем мальчика.
Когда после моего калифорнийского приключения я, беременная тем, кто стал теперь Рено, согласилась выйти замуж за моего кузена и поверенного моих тайн Ксавье, родственники скрыли и от меня и от него, что он бесплоден, так как еще в детстве перенес туберкулез половых органов; и скрыли лишь потому, что брак двоих самых "непутевых" Буссарделей устраивал всю семью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34