Все замечательно, реально дешево
Например, бабка. Бабка, другими словами, ваша мать, главный вдохновитель и организатор всех совершенных против вас неблаговидных поступков.
– Но к чему тогда вся эта сложная механика? Коль скоро моя мать согласна, почему бы ей самой не изложить все это следователю?
– Невозможно!
– Но в ее устах показания прозвучат еще более убедительно.
Мой милейший адвокат, улыбаясь, отрицательно покачал головой несколько раз подряд и, наставительно подняв указательный палец, произнес:
– У нас – законников – существует такое присловие: никто не имеет права ссылаться на собственные подлости.
– Как, как?
– Я же вам сказал: никто не имеет права ссылаться на собственные подлости. В данном случае бабка может только слушать и не возражать... подтверждать правоту своим молчанием.
Он начертил рукой в воздухе весьма красноречивую завитушку, и теперь замолчала я. Против своей воли я представила себе сцену, из которой моя мать сумела бы выпутаться без труда, но я лично предпочла бы не присутствовать при этом. Адвокат неправильно истолковал мое молчание и, очевидно считая, что дает точный ответ на мои раздумья, добавил, что касательно мировой сделки с наследством тети Эммы мои прежние противники прекрасно понимают, чего я от них жду.
– Мой коллега меня даже уверял, будто они первые об этом подумали. Пускай говорят, я промолчал.
– Вы совершенно правы. Не мне первой пришла в голову эта мысль.
– Во всяком случае, с самого начала нашего с ним разговора это обстоятельство скрытно подразумевалось. Но я воздерживаюсь от получения гарантий.
Он сказал еще, что теперь мне остается только ждать вызова от следователя. Я взглянула на свои часики и поднялась.
– Могу ли я вас попросить, мэтр, повторить еще раз ту формулу, ну, то присловие, которое вы мне только что сообщили? Боюсь, как бы его не забыть. Значит, никто...
– Никто не имеет права ссылаться на собственные подлости.
Я поблагодарила и вышла.
"Рено... Фон-Верт... Ирма... Пирио... Рено",– твердила я как заклинание под шуршание шин таксомотора, отвозившего меня в аэропорт Орли.
Я уже не переносила себя в Париже, не переносила самого Парижа, который больше, чем когда-либо, казался мне неким рассадником, питательным бульоном, на котором жиреют культуры этой "подлости" и в которых так прекрасно ориентируется мой адвокат. До вылета оставалось еще два часа, и я постаралась хоть как-то убить время. Бродила перед витринами аэропорта, подыскивая сувениры для Рено и Ирмы; купила даже каучуковую кость для нашего Пирио. После чего мне осталось только отправиться в специальный зал, где показывали кинофильм. Я уселась в кресло и положила на колено открытую ладонь, так мне было легче воображать себе, что рядом сидит мой мальчик и держит меня за руку. А на самом деле я опасалась его вопросов и того, что я расскажу ему в ответ.
Я так упорно думала о Рено во время всего перелета – впрочем, я привыкла думать только о нем,– что ничуть не удивилась бы, обнаружив его при выходе из самолета: не более сорока километров отделяет Фон-Верт от нашего местного аэродрома. Но меня поджидала только моя машина, пустая, брошенная мною на стоянке полсуток назад, и я не мешкая покатила по залитой луной дороге; мерцание звезд и привычный путь ускорили процесс врастания в родную почву. Несколько раз я останавливала машину на обочине, опускала оба стекла и вслушивалась в ночь, вдыхала тишину. Во время одной из этих остановок я услышала пение цикады, которая еще упорствовала, хотя стояла глубокая осень. Мне чудилось, будто я покинула эту вселенную уже давным-давно, а не сегодня утром.
Но ни на призывные сигналы фар, ни на мои гудки никто не выбежал на платановую аллею, никто не вышел из дому. Нет, вышел: женщина из поселка, которая приходила помогать Ирме по хозяйству. Я предчувствовала драму: стоит только мне уехать...
– Боже, что случилось? Почему вы здесь задержались до самой ночи?
– Пес убежал. Потерялся. Мсье Рено с Ирмой ищут его по такой темноте, они в разные стороны пошли.
Я перевела дух, однако, представив себе отчаяние Рено из-за пропавшей собаки, я встревожилась за него:
– Рено не ужинал?
– Какое там! Вернулся из школы, а пса нету. Тогда Ирма сбегала за мной, чтобы я постерегла дом.
Я отказалась от первоначального проекта броситься за ними в лес: мы только бегали бы по кругу и шансов это не увеличило бы. Я отпустила служанку домой и стала ждать в одиночестве; и вдруг мне стало радостно на душе: я увидела, как из темноты весело выскочил наш корсиканский песик. Он обежал все комнаты в поисках своего друга, вопросительно посмотрел на меня, свесив голову на бок, потом буквально рухнул от усталости на пол. Но я не стала его журить, я оставляла за Рено право применить к виновнику переполоха необходимые санкции.
Машину я поставила на площадке и несколько раз подходила к ней и сигналила условным образом: раз, раз-два-три-четыре, раз-два! Гудок, отбрасываемый стеной фасада, терялся в светлой ночи, и в конце концов Рено появился, очевидно поняв мою сигнализацию.
– Пирио здесь! – крикнула я, заметив в конце аллеи мигание его ручного фонарика. Рено подбежал ближе.
– Высечь что ли этого подлеца? – С трудом переводя дыхание, он смотрел, как песик вьется у его ног.
– Не советую, ты посмотри, как он старается свою покорность показать. По-моему, наказывать его сейчас не стоит, а то следующий раз он побоится вернуться домой.
– Сколько я из-за него себе крови перепортил. Думал, что он утонул у плотины, что его раздавила машина, что его у меня украли.
Мой сын смотрел на пса, вертевшегося у его ног, и держал руки за спиной, он буквально умирал от желания успокоить его, поласкать, снова почувствовать, что Пирио его собственность. Тут появилась Ирма и обрушилась на это "чудище неблагодарное". Я сказала Рено, что я бы на его месте ограничилась тем, что до утра делала бы вид, что сержусь на Пирио.
– По-моему, это наиболее разумный способ, и он наверняка запомнит наказание.
– Ты думаешь? – неохотно протянул Рено.– Да, ты права, я с ним даже разговаривать не стану. Я на тебя сержусь! – добавил он громким басом, и пес действительно залез на брюхе под кресло.
Волнение и поздний час совсем истощили моего мальчика, за ужином он не ел, а глотал пищу, хотя чуть не засыпал за столом.
– Слава богу еще, что завтра у меня контрольной нет, повторять нечего.
Когда после ужина мы подымались по лестнице, а сзади нас на почтительном расстоянии плелся бедняга Пирио, Рено сказал:
– А может, все-таки пусть переночует у меня в комнате? На полу, на подстилке.
– Что ж, прекрасно.
– Да, кстати, у адвоката все прошло благополучно?
– Да, не беспокойся.
– О Патрике никаких известий нет?
– Я ничего не слышала.
Потом на пороге его спальни мы обменялись прощальным поцелуем, и я очутилась одна в своем кабинете, чувствуя себя неспособной взяться за работу, хотя могла бы, потому что до полуночи было еще далеко. И неспособной почитать в постели. И даже неспособной уснуть.
Сегодняшний скоростной полет туда и обратно все-таки проветрил мне мозги. Почему, в сущности? Ведь тут все смешалось: усилие, которое мне пришлось над собой сделать, полуправда, которую я сообщила Рено, главное, почти полное отсутствие любопытства с его стороны, хотя все затевалось только ради сына, только потому, что он этого хотел. Я чувствовала смутное разочарование, хотя я знала, что это скоро пройдет, но у меня было такое ощущение, будто Рено от меня отходит. И это было неплохо; иной раз я испытывала острую потребность в глотке свежего воздуха. Избыток нежности и существующая между нами взаимозависимость не всегда действовали в одном направлении – от него ко мне,– и я походила на те чересчур любящие души, которые слишком преданы тому, кого любят, и для которых время от времени полезно испытать легкое разочарование, полезно мимоходом напомнить, что тот, кого они любят, не такое уж чудо из чудес.
Меня охватил рабочий зуд, и я решила, что в этом месяце непременно приступлю к осуществлению своего великого проекта. Я взяла это обязательство перед самой собой и произнесла его вслух. Такова была моя незатейливая хитрость, мой тайный трюк; я прибегала к нему в тех случаях, когда колебалась перед началом не слишком приятных дел, перед скучными визитами, перед письмом, которое принуждаешь себя написать. А пообещав себе сделать то-то или то-то, произнеся свое обещание полным голосом, я верила, что непременно его выполню. Согласна, хитрость не бог весть какая: просто самодисциплина одиночества.
Я не забыла старинную хижину на склоне горы, которую недавно упустила, и теперь, подстрекаемая голосом раскаяния, отправилась к старушкам владелицам. Как то часто бывает в наших краях, где решения принимаются без спешки, сестры еще не подписали акта о продаже. Они снова начали мяться, заспорили, потом разругались; покупатель дал им передохнуть. Так что мое предложение о пожизненной ренте, пожалуй слишком крупной по их расходам, им больше подошло, и я ускорила ход событий. А то обстоятельство, что рента должна была перейти к той, что переживет другую, пробудила у каждой надежду похоронить свою сестрицу и, возможно, придала смысл этим угасающим жизням. Нотариус мсье Рикара довершил мою победу. И я набросилась на реставрацию хижины как раз в то время, когда работа в Ла Роке подходила к концу; другие стройки тоже благополучно подвигались.
Итак, после своего блиц-путешествия в Париж я искусно поддерживала в себе дух делового дерзания, но тут пришел вызов от следователя. Откровенно говоря, гораздо раньше, чем я ждала. Я отправилась по вызову, и беседа со следователем оказала на меня менее угнетающее действие, чем визит к моему парижскому адвокату. Тогда в беседе с адвокатом, в его квартире, на меня нахлынули воспоминания и я вся, как говорится, выложилась, а здесь, в помещении суда, в безликом служебном кабинете мне легче было излагать свои мысли, тем более что следователь взял в отношении меня вежливо-холодный тон и не выражал своих личных чувств, какие бы вопросы мы с ним ни затрагивали. С этим партнером я не сыграла той прежней сцены. Я выправила свой текст, запретила себе увлекаться, уходить в сторону; моей единственной заботой было выказать себя такой же объективной, как и мой собеседник.
Уже одна его манера спрашивать, слушать и лишь в редких случаях перебивать, помогла мне отбросить то, что несущественно. Следователь старался обнаружить тайные пружины, движущие Буссарделями, с момента их заговора молчания о физическом пороке Ксавье до позднейшего опротестования отцовства, что и послужило отправной точкой атаки моих родных на завещание.
– Но, сударыня, ваш племянник Патрик Буссардель был тогда слишком мал. Только много позже он мог узнать все те факты, которые вы мне сообщили.
– Не так уж поздно, господин следователь. В нашей семье детей с малолетства, чуть ли не с пеленок воспитывают в духе корысти и приучают их разбираться в судебных вопросах. И потом... на память мне пришла одна деталь...
Я замолчала и молчала несколько секунд вовсе не с умыслом, просто перед моим взором возникла картина из прошлого, озаренная струящимся солнцем мыса Байю, озвученная пением волн.
– Слушаю вас,– сказал следователь, и я снова очутилась в его кабинете.
Стараясь не тратить лишних слов, я рассказала следователю, как в первое же лето, когда было начато дело об аннулировании завещания, на моем острове, на моей собственной территории высадились юные Буссардели, расположились там лагерем и держались крайне вызывающе, ссылаясь на то, что в ближайшее время мыс Байю будет поделен между мною и другими членами семьи, что в действительности и произошло.
– Это были подростки, господин следователь, почти дети, но они уже знали свои права. Родители преподали им хороший урок, объяснили, какую шутку собираются со мной сыграть. И истина обязывает меня сообщить вам, что среди этой компании был и мой племянник Патрик.
Следователь утвердительно кивнул, и, хотя смотрел он прямо мне в лицо, казалось, сквозь меня видит мою мать, мою невестку, моих опекунов – всю эту семейную когорту, сомкнувшую свои ряды вокруг юных созданий, уже с самого нежного возраста вовлеченных в игру крючкотворства и распри. На мое замечание, что, по-видимому, этот факт имеет весьма отдаленное отношение к делу о похищении "кадиллака", следователь махнул рукой, и я поняла, что это дополнительное сорвавшееся с моих губ свидетельство приобрело силу. Мрачная формулировка присловия, которое сообщил адвокат, пришла мне на память. Когда следователь отпустил меня и я шла по коридорам, я твердила про себя, надеясь окончательно отделаться от этого наваждения, что следователь, который ни разу не издал ни одного восклицания, ни разу не вскинул удивленно бровей, не ждал – и он тоже не ждал – моих показаний, дабы проникнуть в черные дела и подлости, имеющие хождение в той среде, откуда я вышла.
Но напрасно я разыгрывала из себя этакую энергичную и свободную от предрассудков особу. Я-то считала, что вступила на путь инициативы и действия, а убедилась, что вошла в полосу смятения чувств редкой для меня интенсивности, и я особенно остро ощутила свое одиночество. Глупо сказать, но мне захотелось с кем-нибудь посоветоваться относительно нашего семейного дела, с человеком моих лет или даже постарше. В конце концов, я только женщина. То обстоятельство, что Рено постепенно отстал от своей страсти к противоречиям и парадоксам и с юной увлеченностью ушел с головой в свои новые школьные занятия и в свою дружбу с Пирио, отдаляло меня от сына, но не сближало ни с кем другим.
В сущности, теперь, когда Рено становился юношей, в моей душе все сильнее росло чувство одиночества. Обычно утверждают, что дружба или любовь уменьшают разницу лет двух людей, принадлежащих к разным поколениям; не думаю, чтобы это было верно в отношении матери и сына. А уж между нами с Рено и подавно. Приноравливаясь к его детству, я как бы отошла от себя самой, но, по мере того как рос мой сын, он не только не приближался ко мне, а уходил за пределы моей досягаемости, и мне оставалось лишь вернуться к самой себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
– Но к чему тогда вся эта сложная механика? Коль скоро моя мать согласна, почему бы ей самой не изложить все это следователю?
– Невозможно!
– Но в ее устах показания прозвучат еще более убедительно.
Мой милейший адвокат, улыбаясь, отрицательно покачал головой несколько раз подряд и, наставительно подняв указательный палец, произнес:
– У нас – законников – существует такое присловие: никто не имеет права ссылаться на собственные подлости.
– Как, как?
– Я же вам сказал: никто не имеет права ссылаться на собственные подлости. В данном случае бабка может только слушать и не возражать... подтверждать правоту своим молчанием.
Он начертил рукой в воздухе весьма красноречивую завитушку, и теперь замолчала я. Против своей воли я представила себе сцену, из которой моя мать сумела бы выпутаться без труда, но я лично предпочла бы не присутствовать при этом. Адвокат неправильно истолковал мое молчание и, очевидно считая, что дает точный ответ на мои раздумья, добавил, что касательно мировой сделки с наследством тети Эммы мои прежние противники прекрасно понимают, чего я от них жду.
– Мой коллега меня даже уверял, будто они первые об этом подумали. Пускай говорят, я промолчал.
– Вы совершенно правы. Не мне первой пришла в голову эта мысль.
– Во всяком случае, с самого начала нашего с ним разговора это обстоятельство скрытно подразумевалось. Но я воздерживаюсь от получения гарантий.
Он сказал еще, что теперь мне остается только ждать вызова от следователя. Я взглянула на свои часики и поднялась.
– Могу ли я вас попросить, мэтр, повторить еще раз ту формулу, ну, то присловие, которое вы мне только что сообщили? Боюсь, как бы его не забыть. Значит, никто...
– Никто не имеет права ссылаться на собственные подлости.
Я поблагодарила и вышла.
"Рено... Фон-Верт... Ирма... Пирио... Рено",– твердила я как заклинание под шуршание шин таксомотора, отвозившего меня в аэропорт Орли.
Я уже не переносила себя в Париже, не переносила самого Парижа, который больше, чем когда-либо, казался мне неким рассадником, питательным бульоном, на котором жиреют культуры этой "подлости" и в которых так прекрасно ориентируется мой адвокат. До вылета оставалось еще два часа, и я постаралась хоть как-то убить время. Бродила перед витринами аэропорта, подыскивая сувениры для Рено и Ирмы; купила даже каучуковую кость для нашего Пирио. После чего мне осталось только отправиться в специальный зал, где показывали кинофильм. Я уселась в кресло и положила на колено открытую ладонь, так мне было легче воображать себе, что рядом сидит мой мальчик и держит меня за руку. А на самом деле я опасалась его вопросов и того, что я расскажу ему в ответ.
Я так упорно думала о Рено во время всего перелета – впрочем, я привыкла думать только о нем,– что ничуть не удивилась бы, обнаружив его при выходе из самолета: не более сорока километров отделяет Фон-Верт от нашего местного аэродрома. Но меня поджидала только моя машина, пустая, брошенная мною на стоянке полсуток назад, и я не мешкая покатила по залитой луной дороге; мерцание звезд и привычный путь ускорили процесс врастания в родную почву. Несколько раз я останавливала машину на обочине, опускала оба стекла и вслушивалась в ночь, вдыхала тишину. Во время одной из этих остановок я услышала пение цикады, которая еще упорствовала, хотя стояла глубокая осень. Мне чудилось, будто я покинула эту вселенную уже давным-давно, а не сегодня утром.
Но ни на призывные сигналы фар, ни на мои гудки никто не выбежал на платановую аллею, никто не вышел из дому. Нет, вышел: женщина из поселка, которая приходила помогать Ирме по хозяйству. Я предчувствовала драму: стоит только мне уехать...
– Боже, что случилось? Почему вы здесь задержались до самой ночи?
– Пес убежал. Потерялся. Мсье Рено с Ирмой ищут его по такой темноте, они в разные стороны пошли.
Я перевела дух, однако, представив себе отчаяние Рено из-за пропавшей собаки, я встревожилась за него:
– Рено не ужинал?
– Какое там! Вернулся из школы, а пса нету. Тогда Ирма сбегала за мной, чтобы я постерегла дом.
Я отказалась от первоначального проекта броситься за ними в лес: мы только бегали бы по кругу и шансов это не увеличило бы. Я отпустила служанку домой и стала ждать в одиночестве; и вдруг мне стало радостно на душе: я увидела, как из темноты весело выскочил наш корсиканский песик. Он обежал все комнаты в поисках своего друга, вопросительно посмотрел на меня, свесив голову на бок, потом буквально рухнул от усталости на пол. Но я не стала его журить, я оставляла за Рено право применить к виновнику переполоха необходимые санкции.
Машину я поставила на площадке и несколько раз подходила к ней и сигналила условным образом: раз, раз-два-три-четыре, раз-два! Гудок, отбрасываемый стеной фасада, терялся в светлой ночи, и в конце концов Рено появился, очевидно поняв мою сигнализацию.
– Пирио здесь! – крикнула я, заметив в конце аллеи мигание его ручного фонарика. Рено подбежал ближе.
– Высечь что ли этого подлеца? – С трудом переводя дыхание, он смотрел, как песик вьется у его ног.
– Не советую, ты посмотри, как он старается свою покорность показать. По-моему, наказывать его сейчас не стоит, а то следующий раз он побоится вернуться домой.
– Сколько я из-за него себе крови перепортил. Думал, что он утонул у плотины, что его раздавила машина, что его у меня украли.
Мой сын смотрел на пса, вертевшегося у его ног, и держал руки за спиной, он буквально умирал от желания успокоить его, поласкать, снова почувствовать, что Пирио его собственность. Тут появилась Ирма и обрушилась на это "чудище неблагодарное". Я сказала Рено, что я бы на его месте ограничилась тем, что до утра делала бы вид, что сержусь на Пирио.
– По-моему, это наиболее разумный способ, и он наверняка запомнит наказание.
– Ты думаешь? – неохотно протянул Рено.– Да, ты права, я с ним даже разговаривать не стану. Я на тебя сержусь! – добавил он громким басом, и пес действительно залез на брюхе под кресло.
Волнение и поздний час совсем истощили моего мальчика, за ужином он не ел, а глотал пищу, хотя чуть не засыпал за столом.
– Слава богу еще, что завтра у меня контрольной нет, повторять нечего.
Когда после ужина мы подымались по лестнице, а сзади нас на почтительном расстоянии плелся бедняга Пирио, Рено сказал:
– А может, все-таки пусть переночует у меня в комнате? На полу, на подстилке.
– Что ж, прекрасно.
– Да, кстати, у адвоката все прошло благополучно?
– Да, не беспокойся.
– О Патрике никаких известий нет?
– Я ничего не слышала.
Потом на пороге его спальни мы обменялись прощальным поцелуем, и я очутилась одна в своем кабинете, чувствуя себя неспособной взяться за работу, хотя могла бы, потому что до полуночи было еще далеко. И неспособной почитать в постели. И даже неспособной уснуть.
Сегодняшний скоростной полет туда и обратно все-таки проветрил мне мозги. Почему, в сущности? Ведь тут все смешалось: усилие, которое мне пришлось над собой сделать, полуправда, которую я сообщила Рено, главное, почти полное отсутствие любопытства с его стороны, хотя все затевалось только ради сына, только потому, что он этого хотел. Я чувствовала смутное разочарование, хотя я знала, что это скоро пройдет, но у меня было такое ощущение, будто Рено от меня отходит. И это было неплохо; иной раз я испытывала острую потребность в глотке свежего воздуха. Избыток нежности и существующая между нами взаимозависимость не всегда действовали в одном направлении – от него ко мне,– и я походила на те чересчур любящие души, которые слишком преданы тому, кого любят, и для которых время от времени полезно испытать легкое разочарование, полезно мимоходом напомнить, что тот, кого они любят, не такое уж чудо из чудес.
Меня охватил рабочий зуд, и я решила, что в этом месяце непременно приступлю к осуществлению своего великого проекта. Я взяла это обязательство перед самой собой и произнесла его вслух. Такова была моя незатейливая хитрость, мой тайный трюк; я прибегала к нему в тех случаях, когда колебалась перед началом не слишком приятных дел, перед скучными визитами, перед письмом, которое принуждаешь себя написать. А пообещав себе сделать то-то или то-то, произнеся свое обещание полным голосом, я верила, что непременно его выполню. Согласна, хитрость не бог весть какая: просто самодисциплина одиночества.
Я не забыла старинную хижину на склоне горы, которую недавно упустила, и теперь, подстрекаемая голосом раскаяния, отправилась к старушкам владелицам. Как то часто бывает в наших краях, где решения принимаются без спешки, сестры еще не подписали акта о продаже. Они снова начали мяться, заспорили, потом разругались; покупатель дал им передохнуть. Так что мое предложение о пожизненной ренте, пожалуй слишком крупной по их расходам, им больше подошло, и я ускорила ход событий. А то обстоятельство, что рента должна была перейти к той, что переживет другую, пробудила у каждой надежду похоронить свою сестрицу и, возможно, придала смысл этим угасающим жизням. Нотариус мсье Рикара довершил мою победу. И я набросилась на реставрацию хижины как раз в то время, когда работа в Ла Роке подходила к концу; другие стройки тоже благополучно подвигались.
Итак, после своего блиц-путешествия в Париж я искусно поддерживала в себе дух делового дерзания, но тут пришел вызов от следователя. Откровенно говоря, гораздо раньше, чем я ждала. Я отправилась по вызову, и беседа со следователем оказала на меня менее угнетающее действие, чем визит к моему парижскому адвокату. Тогда в беседе с адвокатом, в его квартире, на меня нахлынули воспоминания и я вся, как говорится, выложилась, а здесь, в помещении суда, в безликом служебном кабинете мне легче было излагать свои мысли, тем более что следователь взял в отношении меня вежливо-холодный тон и не выражал своих личных чувств, какие бы вопросы мы с ним ни затрагивали. С этим партнером я не сыграла той прежней сцены. Я выправила свой текст, запретила себе увлекаться, уходить в сторону; моей единственной заботой было выказать себя такой же объективной, как и мой собеседник.
Уже одна его манера спрашивать, слушать и лишь в редких случаях перебивать, помогла мне отбросить то, что несущественно. Следователь старался обнаружить тайные пружины, движущие Буссарделями, с момента их заговора молчания о физическом пороке Ксавье до позднейшего опротестования отцовства, что и послужило отправной точкой атаки моих родных на завещание.
– Но, сударыня, ваш племянник Патрик Буссардель был тогда слишком мал. Только много позже он мог узнать все те факты, которые вы мне сообщили.
– Не так уж поздно, господин следователь. В нашей семье детей с малолетства, чуть ли не с пеленок воспитывают в духе корысти и приучают их разбираться в судебных вопросах. И потом... на память мне пришла одна деталь...
Я замолчала и молчала несколько секунд вовсе не с умыслом, просто перед моим взором возникла картина из прошлого, озаренная струящимся солнцем мыса Байю, озвученная пением волн.
– Слушаю вас,– сказал следователь, и я снова очутилась в его кабинете.
Стараясь не тратить лишних слов, я рассказала следователю, как в первое же лето, когда было начато дело об аннулировании завещания, на моем острове, на моей собственной территории высадились юные Буссардели, расположились там лагерем и держались крайне вызывающе, ссылаясь на то, что в ближайшее время мыс Байю будет поделен между мною и другими членами семьи, что в действительности и произошло.
– Это были подростки, господин следователь, почти дети, но они уже знали свои права. Родители преподали им хороший урок, объяснили, какую шутку собираются со мной сыграть. И истина обязывает меня сообщить вам, что среди этой компании был и мой племянник Патрик.
Следователь утвердительно кивнул, и, хотя смотрел он прямо мне в лицо, казалось, сквозь меня видит мою мать, мою невестку, моих опекунов – всю эту семейную когорту, сомкнувшую свои ряды вокруг юных созданий, уже с самого нежного возраста вовлеченных в игру крючкотворства и распри. На мое замечание, что, по-видимому, этот факт имеет весьма отдаленное отношение к делу о похищении "кадиллака", следователь махнул рукой, и я поняла, что это дополнительное сорвавшееся с моих губ свидетельство приобрело силу. Мрачная формулировка присловия, которое сообщил адвокат, пришла мне на память. Когда следователь отпустил меня и я шла по коридорам, я твердила про себя, надеясь окончательно отделаться от этого наваждения, что следователь, который ни разу не издал ни одного восклицания, ни разу не вскинул удивленно бровей, не ждал – и он тоже не ждал – моих показаний, дабы проникнуть в черные дела и подлости, имеющие хождение в той среде, откуда я вышла.
Но напрасно я разыгрывала из себя этакую энергичную и свободную от предрассудков особу. Я-то считала, что вступила на путь инициативы и действия, а убедилась, что вошла в полосу смятения чувств редкой для меня интенсивности, и я особенно остро ощутила свое одиночество. Глупо сказать, но мне захотелось с кем-нибудь посоветоваться относительно нашего семейного дела, с человеком моих лет или даже постарше. В конце концов, я только женщина. То обстоятельство, что Рено постепенно отстал от своей страсти к противоречиям и парадоксам и с юной увлеченностью ушел с головой в свои новые школьные занятия и в свою дружбу с Пирио, отдаляло меня от сына, но не сближало ни с кем другим.
В сущности, теперь, когда Рено становился юношей, в моей душе все сильнее росло чувство одиночества. Обычно утверждают, что дружба или любовь уменьшают разницу лет двух людей, принадлежащих к разным поколениям; не думаю, чтобы это было верно в отношении матери и сына. А уж между нами с Рено и подавно. Приноравливаясь к его детству, я как бы отошла от себя самой, но, по мере того как рос мой сын, он не только не приближался ко мне, а уходил за пределы моей досягаемости, и мне оставалось лишь вернуться к самой себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34