https://wodolei.ru/catalog/vanni/gzhakuzi/
На цыпочках я прошла к себе в спальню, потихоньку разделась и легла.
С тех пор как ночи перестали приносить прохладу, я спала без рубашки, укрывшись только простыней. В моей спальне поселилась бессонница, худшая из всех существующих бессонниц – оцепенение до того тяжелое, что вы уже не способны отбросить покровы полудремоты и бодрствовать по-настоящему, но недостаточно плотное, дабы оно могло полностью заслонить дневные дела, которые преследуют вас, превращаются в фантастические образы, движутся, говорят. А в тот день, после того как я отправила своим родственницам письмо с отказом, столько всего всколыхнулось во мне и вне меня... Я была взбудоражена, встревожена, готова к любым сюрпризам. Бывает, машина жизни среди обычного течения будней вдруг ни с того ни с сего ускоряет ход свой и нагоняет за короткое время часы опоздания, этой обманчивой неподвижности.
Десятки раз я переворачивалась с боку на бок, таща за плечом простыню, и в зависимости от того, ложилась я на правый или на левый бок, я, приоткрыв глаз, видела то окно, заполненное воздушным светом луны, то будильничек, стоявший у изголовья, и его фосфоресцирующая стрелка двигалась так медленно, что мне казалось, будто часы стоят. Уже давно я не слышала снизу бормотания моего соседа-зубрилы, изредка прерываемого ритмическим шлепаньем босых пяток по плитам пола. Все в доме спало. Я зажгла лампу, пренебрегши нашествием ночных бабочек – единственное, чего мы могли опасаться, так как относительная высота расположения Фон-Верта защищала нас от москитов. Я открыла книгу на середине и добросовестно углубилась в чтение, но именно эта добросовестность стирала слово за словом прочитанную только что страницу, а мысль по-прежнему бродила совсем по иным тропам. Я снова потушила лампу. В конце концов я встала. С минуту постояв обнаженная в темной спальне, я накинула пеньюар. И очутилась внизу на пороге сада.
Свод шелковиц, где уже потушили в листве лампу, врезался в лиловатый мрак полосой еще более густого мрака. Я шла этим зеленым гротом. Через тоненькую соломенную подметку сандалий я на ощупь узнавала маленькие, тут же лопавшиеся овальные тутовые ягоды, падавшие с ветвей, их отметали только от обеденного стола. Я шла в глубь сада, туда, где лунное озерцо, растекаясь, подступало к рубежам сосновой рощи. Там стояла каменная скамья, и на скамье я обнаружила Пейроля. Тенниска и шорты из светлой ткани слабо белели в темноте, а загорелые руки, ноги, лицо, волосы – все это только угадывалось.
Очевидно, он видел, как я вышла из дома, но не выдал себя ни словом, ни жестом, да и я не слишком удивилась нашей встрече, нашей общей бессоннице, тем, что нам обоим пришло в голову искать здесь от нее прибежища. Ни он, ни я не сказали друг другу: "Смотрите-ка, вам тоже не спалось". Я присела рядом с Жюстеном и сразу же начала не оконченный за ужином разговор:
– Не сердитесь на Рено. Он ужасный дразнилка. Эта глупейшая история с открыткой просто завела его слишком далеко. Признаюсь, что и я тоже не поостереглась. Но он говорил все это без малейшего умысла вас обидеть.
Пейроль ответил не сразу.
– Он просто не отдает себе отчета,– сказал он после минутного молчания.
Я плотнее закутала пеньюаром грудь, колени.
– Вам холодно?
– Нет.
Говорили мы спокойно. В паузы между нашими вопросами и ответами проскальзывало дыхание ночи. Глаза уже привыкли к темноте, и теперь я отчетливо различала черты его лица. Видела руки, раскинутые по спинке скамейки. Видела также, что он босиком.
– А знаете,– начал Пейроль,– думаю, что в конце концов он выцарапает себе диплом.
– Для меня это будет большой радостью. Вовсе я не считаю, что это дело государственной важности,– я не из таких матерей. Но когда он благополучно минует этот риф, вернее, два рифа, так как впереди еще маячит философия кстати, она меня меньше беспокоит, по-моему, Рено в ней успевает... тогда у него не будут так забиты мозги. Можно будет подумать и о его дальнейшей судьбе.
Пейроль покачал головой.
– Ну, тут ему и карты в руки.
– Как сказать... Да вдобавок еще довольно мерзкий гандикап. Вы же ничего не знаете. Если только Рено вам не рассказывал, что было бы вполне естественно, ведь вы его друг. Первый за всю его жизнь.
– А ведь еще три месяца назад мы даже не были знакомы.
– Даже меньше трех месяцев... Верно. Как быстро идет время! Словом, он так вам доверяет. Да и я, я тоже, вы сами знаете... Так вот, мой Рено незаконнорожденный. Вы возразите – подумаешь, в наши дни... Но, увы, пока еще это имеет значение. Для ребенка. Для мужчины, каким он скоро станет и который по-особому, под этим углом будет видеть весь мир, от этого не отделаться до конца жизни. Мне лично известны подобные примеры. А другие, кто не находится в таких обстоятельствах, не обращают на это ни малейшего внимания. Но если бы наши с Рено беды ограничивались только этим!..
И я заговорила. Неодолимая тяга к откровенным излияниям, неодолимая приманка, склон, по которому скользишь, не слишком веселое удовольствие... В нескольких фразах – я и сама удивилась, как можно переворошить такую уйму событий, уйму людей за несколько минут,– я поведала Жюстену, чужому мальчику, сыну крестьянина, всю свою буржуазную сагу, начиная с моей калифорнийской любви к настоящему отцу Рено и кончая рассказом о том, как моя мать добилась опротестования отцовства и отмены завещания: о грубом нарушении воли покойных, о похищенном состоянии, о трясине богатства. Все прошлое, все эти тени, все эти призраки, которые, как мне казалось, я окончательно стряхнула с себя уже давно и которые со вчерашнего утра вновь ожили в памяти,– всю эту нежить уносило прочь словами, как уносится грозовая туча, разразившись дождем. Жюстен слушал. А я испытывала не просто облегчение – мне необходимо было показать ему себя такой, какова я на самом деле: слабая, ранимая, виновная, способная ошибаться, любить, ненавидеть. Между ним и ложным моим образом – а я не сомневалась, что Жюстен по неведению непременно создал себе мой ложный образ,– я без колебаний поставила другую Агнессу, настоящую Агнессу, и, поставив, вздохнула свободно, с таким ощущением, будто кончилась нечестная игра, какую я вела с ним до этой минуты. Теперь он меня знает. Если бы даже я и захотела вернуть ему иллюзии, это уже не в моей власти.
– Знаете, о чем я в первую очередь думаю?
– Нет.
Я не посмела спросить, о чем.
– Так вот, я считаю, что нашему миленькому Рено ужасно повезло, раз у него такая мама. Еще сильнее повезло, чем я раньше думал.
Всем своим существом я впивала это неожиданное признание. Лица Пейроля я почти не видела; на глаза ему падала полоска тени, луна стояла очень высоко и серебрила только его волосы на макушке. Сидел он не шевелясь. Но все его существо излучало скрытую в нем жизнь, и я впитывала ее в себя как благотворное испарение.
Я вновь почувствовала соблазн говорить с ним. Застарелая молодость, что жила во мне, та, что не могла целиком выразить себя с Рено, потому что он был моим сыном, моя неистребимая и химерическая молодость изливалась на этого юнца. Впервые мы были с ним вдвоем, без посторонних, впервые говорили с глазу на глаз, если, конечно, не считать первой встречи в лицее; и за этот промежуток времени какой путь молчаливо пролег от него ко мне, от меня к нему!
– Раз уж мы с вами, Жюстен, мирно беседуем нынче ночью, хочу открыть вам один свой проект. Возможно, это несколько преждевременно, но коль скоро он касается вас...
Пейроль ждал.
– Так вот, я представления не имею, что вы на самом деле думаете о моих занятиях. Занятие не слишком обычное, скажете вы, вроде ни то ни се, но оно нам – мне и Рено – служит довольно неплохо. Возможно, Рено, глядя на меня, тоже войдет во вкус. А так как вы мечтаете стать архитектором... Так вот,– продолжала я, потому что Жюстен все еще молчал,– так вот, мы могли бы со временем работать все трое вместе. Создать артель, что ли. Вот было бы хорошо.
Тут только он проявил признаки жизни.
– Ну-у,– скептически, со вздохом протянул он, даже руки воздел к небу, и тут я почувствовала, что из нас двоих он куда взрослее.– Ну-у, уж очень вы торопитесь! Пока еще я получу диплом... если мне вообще удастся его получить... столько лет пройдет, столько всего случится. А вы в это время... Разве можно предвидеть? Нет,– продолжал он впоголоса,– будем довольствоваться настоящей минутой. Теми тремя месяцами, что мы прожили здесь общей жизнью. И которые я никогда не забуду, доживи я даже до ста лет.
– Я тоже,– менее уверенным тоном подтвердила я.– Я тоже не забуду.
Тут он произнес очень медленно:
– Будем довольствоваться сегодняшней прекрасной ночью.
При этих словах я почувствовала, как его рука потянулась к моей. Он схватил мою руку. Сами мы не шевелились. Другая его рука была заброшена за спинку скамейки, а моя левая лежала у меня на коленях. Ток побежал лишь от его ладони по моей правой руке. Я погрузилась в какое-то беспокойное оцепенение, я безмолвствовала, безмолвствовал и Пейроль; только в голове проносились бессвязные мысли, вроде: в детстве я боялась лунного света; Пейроль, вернувшись в свой поселок на каникулы, опять станет сыном каменщика и будет класть дома собственными руками; лучше бы посадить здесь метиолы, они прелестно пахнут вечерами. Мы сидели так, не обменявшись ни словом, и соединяли нас только наши руки, слившиеся в одну, неподвижную и удовлетворенную.
– Кто это болтает в саду, вы, что ли?
Голос Рено раздался так близко, что мы оба подумали, будто он стоит рядом, всего в нескольких метрах от нас. Но нет, в саду никого не было. Однако дом, весь залитый светом луны, казалось, вдруг приблизился к нам. Я перевела дух и только тогда ответила полным голосом:
– Да, мы. Нам обоим что-то не спалось.
Сердце толчками билось в груди. Окно спальни Рено не было освещено. И нижний этаж тоже.
– Идите же домой, что это такое в самом деле!
Слова его доносились сверху, из его спальни, я не ошиблась.
– Расходитесь по своим комнатам,– снова крикнул он.
Пейролю пришлось помочь мне подняться со скамьи.
– Ты прав,– сказал он, и я восхитилась его умением взять нужный тон.После полуночи луна вообще спать не дает. Я-то, во всяком случае, иду домой, и прости меня, если я тебя разбудил.
До самого рассвета я не сомкнула глаз, меня била дрожь. Когда мальчики отправились утром на занятия, я бросилась в спальню к Рено. Из окна плохо было видно каменную скамейку, мешали ветки. Под тем предлогом, что я, мол, обронила там носовой платок, я послала Ирму на то самое место. Велела ей сесть, чтобы мне были, видны ее ноги, но жесты едва различала; потом спросила через окошко, не нашла ли она моей пропажи; но не расслышала ответа и попросила ее повторить.
Правда, у Ирмы голос хоть и пронзительный, но на расстоянии он почти неслышен.
Все последующие дни я видела, что Рено нервничает, но надеялась, что причина этого – школьные дела... Классные занятия у него кончились. И у Пейроля тоже. Мы вступили в страшную для учеников и родителей полосу – в затишье между концом занятий и началом экзаменов, на ничейную землю школьных битв.
– Ох, скорее бы уж провели эту реформу с дипломом! – сетовал Рено.– Уж сколько времени обещают, а главное, все ведь согласны. А мы, ученики, в первую очередь. Ну к чему вся эта волынка? И ты такого же мнения, Жюстен?
Нет, у Жюстена, очевидно, было не совсем такое же мнение. Ответил он уклончиво, но по его словам я поняла, что звание бакалавра звучит для него по-прежнему заманчиво. Оно как бы пропуск в обетованную землю. Он вспомнил и рассказал нам без ложного стыда – это качество я особенно в нем ценила,что его дедушка с боязливым почтением говорил об этой "бумаге", как о некоем символе восхождения вверх по социальной лестнице, как об эмблеме, о которой и мечтать не смели такие люди, как они, по крайней мере их поколение. Жюстен унаследовал этот взгляд, и он-то, очевидно, служил ему маяком в его школьных занятиях, и, разумеется, он не сочувствовал этой пресловутой реформе, боялся, что она придет слишком рано и лишит его столь чтимого документа.
Занятия в лицее окончились, а он остался у нас. Его книги, тетради, логарифмическая линейка, перекочевавшие из интернатского шкафа в шкаф нашей комнаты для гостей, уже три месяца гостили в Фон-Верте. Так же, как и он сам. До экзаменов осталась только одна, зато скверная неделя, ну так мы проведем ее вместе. Не могла же я выбрать как раз этот момент, чтобы отослать Пейроля снова в интернат, к другим пансионерам – его и его незатейливый багаж. Но я не желала решать этот вопрос без Рено, хотя бы для формы, а Рено не возражал:
– Мне лично он не мешает.
– Как так не мешает? Он же может тебе помочь! Повторит с тобой перед экзаменами пройденное.
– Ну, знаешь, забивать себе башку накануне экзамена даже вредно. И потом я, в сущности, уже подготовился.
Этот слишком развязный тон не рассеял моих подозрений.
Письменный экзамен должен был первым сдавать мой сын. А через два-три дня – Жюстен. Рено явился после французского сочинения в состоянии крайнего возбуждения, он твердил, что поступил здорово, выбрав тему, которую почти никто не взял, а главное, развил ее так, как наверняка никто не развивал: "Тут я тебе ручаюсь".
– Они все набросились на выигрышную тему. А я взял другую тему и написал все наоборот – в основном о жестокости великих классиков Расина и Мольера. Больше того, две страницы посвятил садизму Мариво, усекла?
Этот отчет меня скорее напугал, но в ответ я услышала, что мои представления о классическом театре ужасно устарели, а их экзаменаторы известны широтой взглядов. Мой сын кичился своим антиконформизмом: "Лично я веду и буду вести беспощадную войну против любых условностей, любых общепринятых мнений",– заявил он со всем пылом житейской неопытности. Но я, прожив жизнь, давшую мне слишком большой опыт, о чем Рено, кстати сказать, знал,– была ли я достаточно подкованной, дабы оспаривать его убеждения? Напротив, я радовалась, что он, находившийся в особом положении, не тянется к благонравию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
С тех пор как ночи перестали приносить прохладу, я спала без рубашки, укрывшись только простыней. В моей спальне поселилась бессонница, худшая из всех существующих бессонниц – оцепенение до того тяжелое, что вы уже не способны отбросить покровы полудремоты и бодрствовать по-настоящему, но недостаточно плотное, дабы оно могло полностью заслонить дневные дела, которые преследуют вас, превращаются в фантастические образы, движутся, говорят. А в тот день, после того как я отправила своим родственницам письмо с отказом, столько всего всколыхнулось во мне и вне меня... Я была взбудоражена, встревожена, готова к любым сюрпризам. Бывает, машина жизни среди обычного течения будней вдруг ни с того ни с сего ускоряет ход свой и нагоняет за короткое время часы опоздания, этой обманчивой неподвижности.
Десятки раз я переворачивалась с боку на бок, таща за плечом простыню, и в зависимости от того, ложилась я на правый или на левый бок, я, приоткрыв глаз, видела то окно, заполненное воздушным светом луны, то будильничек, стоявший у изголовья, и его фосфоресцирующая стрелка двигалась так медленно, что мне казалось, будто часы стоят. Уже давно я не слышала снизу бормотания моего соседа-зубрилы, изредка прерываемого ритмическим шлепаньем босых пяток по плитам пола. Все в доме спало. Я зажгла лампу, пренебрегши нашествием ночных бабочек – единственное, чего мы могли опасаться, так как относительная высота расположения Фон-Верта защищала нас от москитов. Я открыла книгу на середине и добросовестно углубилась в чтение, но именно эта добросовестность стирала слово за словом прочитанную только что страницу, а мысль по-прежнему бродила совсем по иным тропам. Я снова потушила лампу. В конце концов я встала. С минуту постояв обнаженная в темной спальне, я накинула пеньюар. И очутилась внизу на пороге сада.
Свод шелковиц, где уже потушили в листве лампу, врезался в лиловатый мрак полосой еще более густого мрака. Я шла этим зеленым гротом. Через тоненькую соломенную подметку сандалий я на ощупь узнавала маленькие, тут же лопавшиеся овальные тутовые ягоды, падавшие с ветвей, их отметали только от обеденного стола. Я шла в глубь сада, туда, где лунное озерцо, растекаясь, подступало к рубежам сосновой рощи. Там стояла каменная скамья, и на скамье я обнаружила Пейроля. Тенниска и шорты из светлой ткани слабо белели в темноте, а загорелые руки, ноги, лицо, волосы – все это только угадывалось.
Очевидно, он видел, как я вышла из дома, но не выдал себя ни словом, ни жестом, да и я не слишком удивилась нашей встрече, нашей общей бессоннице, тем, что нам обоим пришло в голову искать здесь от нее прибежища. Ни он, ни я не сказали друг другу: "Смотрите-ка, вам тоже не спалось". Я присела рядом с Жюстеном и сразу же начала не оконченный за ужином разговор:
– Не сердитесь на Рено. Он ужасный дразнилка. Эта глупейшая история с открыткой просто завела его слишком далеко. Признаюсь, что и я тоже не поостереглась. Но он говорил все это без малейшего умысла вас обидеть.
Пейроль ответил не сразу.
– Он просто не отдает себе отчета,– сказал он после минутного молчания.
Я плотнее закутала пеньюаром грудь, колени.
– Вам холодно?
– Нет.
Говорили мы спокойно. В паузы между нашими вопросами и ответами проскальзывало дыхание ночи. Глаза уже привыкли к темноте, и теперь я отчетливо различала черты его лица. Видела руки, раскинутые по спинке скамейки. Видела также, что он босиком.
– А знаете,– начал Пейроль,– думаю, что в конце концов он выцарапает себе диплом.
– Для меня это будет большой радостью. Вовсе я не считаю, что это дело государственной важности,– я не из таких матерей. Но когда он благополучно минует этот риф, вернее, два рифа, так как впереди еще маячит философия кстати, она меня меньше беспокоит, по-моему, Рено в ней успевает... тогда у него не будут так забиты мозги. Можно будет подумать и о его дальнейшей судьбе.
Пейроль покачал головой.
– Ну, тут ему и карты в руки.
– Как сказать... Да вдобавок еще довольно мерзкий гандикап. Вы же ничего не знаете. Если только Рено вам не рассказывал, что было бы вполне естественно, ведь вы его друг. Первый за всю его жизнь.
– А ведь еще три месяца назад мы даже не были знакомы.
– Даже меньше трех месяцев... Верно. Как быстро идет время! Словом, он так вам доверяет. Да и я, я тоже, вы сами знаете... Так вот, мой Рено незаконнорожденный. Вы возразите – подумаешь, в наши дни... Но, увы, пока еще это имеет значение. Для ребенка. Для мужчины, каким он скоро станет и который по-особому, под этим углом будет видеть весь мир, от этого не отделаться до конца жизни. Мне лично известны подобные примеры. А другие, кто не находится в таких обстоятельствах, не обращают на это ни малейшего внимания. Но если бы наши с Рено беды ограничивались только этим!..
И я заговорила. Неодолимая тяга к откровенным излияниям, неодолимая приманка, склон, по которому скользишь, не слишком веселое удовольствие... В нескольких фразах – я и сама удивилась, как можно переворошить такую уйму событий, уйму людей за несколько минут,– я поведала Жюстену, чужому мальчику, сыну крестьянина, всю свою буржуазную сагу, начиная с моей калифорнийской любви к настоящему отцу Рено и кончая рассказом о том, как моя мать добилась опротестования отцовства и отмены завещания: о грубом нарушении воли покойных, о похищенном состоянии, о трясине богатства. Все прошлое, все эти тени, все эти призраки, которые, как мне казалось, я окончательно стряхнула с себя уже давно и которые со вчерашнего утра вновь ожили в памяти,– всю эту нежить уносило прочь словами, как уносится грозовая туча, разразившись дождем. Жюстен слушал. А я испытывала не просто облегчение – мне необходимо было показать ему себя такой, какова я на самом деле: слабая, ранимая, виновная, способная ошибаться, любить, ненавидеть. Между ним и ложным моим образом – а я не сомневалась, что Жюстен по неведению непременно создал себе мой ложный образ,– я без колебаний поставила другую Агнессу, настоящую Агнессу, и, поставив, вздохнула свободно, с таким ощущением, будто кончилась нечестная игра, какую я вела с ним до этой минуты. Теперь он меня знает. Если бы даже я и захотела вернуть ему иллюзии, это уже не в моей власти.
– Знаете, о чем я в первую очередь думаю?
– Нет.
Я не посмела спросить, о чем.
– Так вот, я считаю, что нашему миленькому Рено ужасно повезло, раз у него такая мама. Еще сильнее повезло, чем я раньше думал.
Всем своим существом я впивала это неожиданное признание. Лица Пейроля я почти не видела; на глаза ему падала полоска тени, луна стояла очень высоко и серебрила только его волосы на макушке. Сидел он не шевелясь. Но все его существо излучало скрытую в нем жизнь, и я впитывала ее в себя как благотворное испарение.
Я вновь почувствовала соблазн говорить с ним. Застарелая молодость, что жила во мне, та, что не могла целиком выразить себя с Рено, потому что он был моим сыном, моя неистребимая и химерическая молодость изливалась на этого юнца. Впервые мы были с ним вдвоем, без посторонних, впервые говорили с глазу на глаз, если, конечно, не считать первой встречи в лицее; и за этот промежуток времени какой путь молчаливо пролег от него ко мне, от меня к нему!
– Раз уж мы с вами, Жюстен, мирно беседуем нынче ночью, хочу открыть вам один свой проект. Возможно, это несколько преждевременно, но коль скоро он касается вас...
Пейроль ждал.
– Так вот, я представления не имею, что вы на самом деле думаете о моих занятиях. Занятие не слишком обычное, скажете вы, вроде ни то ни се, но оно нам – мне и Рено – служит довольно неплохо. Возможно, Рено, глядя на меня, тоже войдет во вкус. А так как вы мечтаете стать архитектором... Так вот,– продолжала я, потому что Жюстен все еще молчал,– так вот, мы могли бы со временем работать все трое вместе. Создать артель, что ли. Вот было бы хорошо.
Тут только он проявил признаки жизни.
– Ну-у,– скептически, со вздохом протянул он, даже руки воздел к небу, и тут я почувствовала, что из нас двоих он куда взрослее.– Ну-у, уж очень вы торопитесь! Пока еще я получу диплом... если мне вообще удастся его получить... столько лет пройдет, столько всего случится. А вы в это время... Разве можно предвидеть? Нет,– продолжал он впоголоса,– будем довольствоваться настоящей минутой. Теми тремя месяцами, что мы прожили здесь общей жизнью. И которые я никогда не забуду, доживи я даже до ста лет.
– Я тоже,– менее уверенным тоном подтвердила я.– Я тоже не забуду.
Тут он произнес очень медленно:
– Будем довольствоваться сегодняшней прекрасной ночью.
При этих словах я почувствовала, как его рука потянулась к моей. Он схватил мою руку. Сами мы не шевелились. Другая его рука была заброшена за спинку скамейки, а моя левая лежала у меня на коленях. Ток побежал лишь от его ладони по моей правой руке. Я погрузилась в какое-то беспокойное оцепенение, я безмолвствовала, безмолвствовал и Пейроль; только в голове проносились бессвязные мысли, вроде: в детстве я боялась лунного света; Пейроль, вернувшись в свой поселок на каникулы, опять станет сыном каменщика и будет класть дома собственными руками; лучше бы посадить здесь метиолы, они прелестно пахнут вечерами. Мы сидели так, не обменявшись ни словом, и соединяли нас только наши руки, слившиеся в одну, неподвижную и удовлетворенную.
– Кто это болтает в саду, вы, что ли?
Голос Рено раздался так близко, что мы оба подумали, будто он стоит рядом, всего в нескольких метрах от нас. Но нет, в саду никого не было. Однако дом, весь залитый светом луны, казалось, вдруг приблизился к нам. Я перевела дух и только тогда ответила полным голосом:
– Да, мы. Нам обоим что-то не спалось.
Сердце толчками билось в груди. Окно спальни Рено не было освещено. И нижний этаж тоже.
– Идите же домой, что это такое в самом деле!
Слова его доносились сверху, из его спальни, я не ошиблась.
– Расходитесь по своим комнатам,– снова крикнул он.
Пейролю пришлось помочь мне подняться со скамьи.
– Ты прав,– сказал он, и я восхитилась его умением взять нужный тон.После полуночи луна вообще спать не дает. Я-то, во всяком случае, иду домой, и прости меня, если я тебя разбудил.
До самого рассвета я не сомкнула глаз, меня била дрожь. Когда мальчики отправились утром на занятия, я бросилась в спальню к Рено. Из окна плохо было видно каменную скамейку, мешали ветки. Под тем предлогом, что я, мол, обронила там носовой платок, я послала Ирму на то самое место. Велела ей сесть, чтобы мне были, видны ее ноги, но жесты едва различала; потом спросила через окошко, не нашла ли она моей пропажи; но не расслышала ответа и попросила ее повторить.
Правда, у Ирмы голос хоть и пронзительный, но на расстоянии он почти неслышен.
Все последующие дни я видела, что Рено нервничает, но надеялась, что причина этого – школьные дела... Классные занятия у него кончились. И у Пейроля тоже. Мы вступили в страшную для учеников и родителей полосу – в затишье между концом занятий и началом экзаменов, на ничейную землю школьных битв.
– Ох, скорее бы уж провели эту реформу с дипломом! – сетовал Рено.– Уж сколько времени обещают, а главное, все ведь согласны. А мы, ученики, в первую очередь. Ну к чему вся эта волынка? И ты такого же мнения, Жюстен?
Нет, у Жюстена, очевидно, было не совсем такое же мнение. Ответил он уклончиво, но по его словам я поняла, что звание бакалавра звучит для него по-прежнему заманчиво. Оно как бы пропуск в обетованную землю. Он вспомнил и рассказал нам без ложного стыда – это качество я особенно в нем ценила,что его дедушка с боязливым почтением говорил об этой "бумаге", как о некоем символе восхождения вверх по социальной лестнице, как об эмблеме, о которой и мечтать не смели такие люди, как они, по крайней мере их поколение. Жюстен унаследовал этот взгляд, и он-то, очевидно, служил ему маяком в его школьных занятиях, и, разумеется, он не сочувствовал этой пресловутой реформе, боялся, что она придет слишком рано и лишит его столь чтимого документа.
Занятия в лицее окончились, а он остался у нас. Его книги, тетради, логарифмическая линейка, перекочевавшие из интернатского шкафа в шкаф нашей комнаты для гостей, уже три месяца гостили в Фон-Верте. Так же, как и он сам. До экзаменов осталась только одна, зато скверная неделя, ну так мы проведем ее вместе. Не могла же я выбрать как раз этот момент, чтобы отослать Пейроля снова в интернат, к другим пансионерам – его и его незатейливый багаж. Но я не желала решать этот вопрос без Рено, хотя бы для формы, а Рено не возражал:
– Мне лично он не мешает.
– Как так не мешает? Он же может тебе помочь! Повторит с тобой перед экзаменами пройденное.
– Ну, знаешь, забивать себе башку накануне экзамена даже вредно. И потом я, в сущности, уже подготовился.
Этот слишком развязный тон не рассеял моих подозрений.
Письменный экзамен должен был первым сдавать мой сын. А через два-три дня – Жюстен. Рено явился после французского сочинения в состоянии крайнего возбуждения, он твердил, что поступил здорово, выбрав тему, которую почти никто не взял, а главное, развил ее так, как наверняка никто не развивал: "Тут я тебе ручаюсь".
– Они все набросились на выигрышную тему. А я взял другую тему и написал все наоборот – в основном о жестокости великих классиков Расина и Мольера. Больше того, две страницы посвятил садизму Мариво, усекла?
Этот отчет меня скорее напугал, но в ответ я услышала, что мои представления о классическом театре ужасно устарели, а их экзаменаторы известны широтой взглядов. Мой сын кичился своим антиконформизмом: "Лично я веду и буду вести беспощадную войну против любых условностей, любых общепринятых мнений",– заявил он со всем пылом житейской неопытности. Но я, прожив жизнь, давшую мне слишком большой опыт, о чем Рено, кстати сказать, знал,– была ли я достаточно подкованной, дабы оспаривать его убеждения? Напротив, я радовалась, что он, находившийся в особом положении, не тянется к благонравию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34