https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Lemark/
Махаунду шестьдесят пять. Наши имена сходятся, расходятся и встречаются снова, думал Баал, но люди, проходя мимо имен, не остаются прежними. Он покинул Ал-Лат, чтобы выйти на яркий солнечный свет, и услышал за спиной тонкое хихиканье. Он важно обернулся; никого. Лишь подол халата исчезает за углом. В эти дни прогуливающийся Баал часто слышал смех незнакомцев на улице.
— Ублюдок! — крикнул он срывающимся голосом, шокируя других поклоняющихся в Доме. Баал, ветхий поэт, снова ведет себя отвратительно.
Он пожал плечами и направился домой.
Джахильский город больше не состоял из песка. Иначе говоря, проходящие годы, колдовство пустынных ветров, каменеющая луна, забвение людей и неизбежность прогресса укрепили город так, что он лишился своих прежних, изменчивых, временных качеств миража, в котором могли жить люди, и стал вполне прозаичным местом, ограниченным и (подобно его поэтам) обнищавшим. Махаунд отрастил длинные руки; его могущество окружило Джахилию, отрезав ей приток свежей крови: ее паломников и караваны. Ярмарки Джахилии нынче представляли собой жалкое зрелище.
Даже взгляд самого Гранди потускнел, а его белые волосы поредели так же, как и зубы. Его наложницы умирали от старости, и ему не хватало энергии — или, как твердили злые языки в коротких переулках города, желания — заменить их. Когда он забывал бриться несколько дней, его взгляд еще более наполнялся выражением упадка и поражения. Только Хинд оставалась такой же, как и прежде.
В ее репутации всегда было что-то от ведьмы, что могла навести на тебя болезнь, если ты не склонился перед прахом ее ног; оккультиста, умеющего превращать людей в змей, наполняя ими пустыню, а затем ловящего за хвост и зажаривающего в коже на вечернюю трапезу. Теперь, когда она достигла шестидесяти, легенды о способностях Хинд к некромантии получили новое подтверждение благодаря ее экстраординарному и противоестественному нежеланию стареть. Пока все вокруг погружалось в стагнацию, пока старые банды Акул достигли среднего возраста и засели за уличную игру в карты и кости на углу, пока старые узелковые ведьмы и акробаты умирали с голоду в оврагах, пока вырастало поколение, чей консерватизм и беспрекословное поклонение материальному были рождены постоянным ожиданием бедности и безработицы, пока большой город терял свое значение и даже культ мертвых утрачивал популярность благодаря верблюдам Джахилии, чье нежелание оставаться с надрезанными сухожилиями в человеческих могилах можно было легко понять… пока, иначе говоря, Джахилия все более погружалась в распад, лицо Хинд не перечеркнула ни единая морщинка, ее тело оставалось стройным, как у юной девы, ее волосы — по-прежнему черными, как вороново крыло, ее глаза — искрящимися, словно ножи, ее поведение — столь же надменным, ее голос — таким же струящимся и не терпящим возражений. Хинд — не Симбел — управляла теперь городом; или, во всяком случае, она была в этом уверена.
По мере того, как Гранди погружался в мягкую и тучную старость, Хинд сочиняла серию предостерегающих и поучительных посланий, или булл , для жителей города. Они расклеивались на всех городских улицах. Поэтому именно Хинд, а не Абу Симбел, мыслилась джахильцами в качестве воплощения города, его живой аватары, ибо они находили в ее физической неизменности и непоколебимых решениях ее прокламаций гораздо более приемлемое описание их самих, нежели та картина, которую они наблюдали в зеркале источенного временем лица Симбела. Листовки Хинд были куда влиятельнее, нежели стихи какого-нибудь поэта. Она до сих пор была сексуально ненасытна и переспала со всеми писателями города (хотя и минуло много лет с тех пор, как она пускала в свою постель Баала); теперь писатели были исчерпаны, отвергнуты, а она оставалась необузданной. С мечом случилось то же, что и с пером. Она была той Хинд, что, замаскировавшись под мужчину, присоединилась к джахильской армии и, используя колдовство, дабы отклонять все копья и мечи, разыскивала убийцу своих братьев сквозь бурю войны. Хинд, насмерть забившей дядюшку Пророка и съевшей печень старика Хамзы и его сердце.
Кто мог противиться ей? За ее вечную молодость, которая была также их молодостью; за ее свирепость, дарующую им иллюзию неукротимости; и за ее буллы, которые были отказом от времени, истории, возраста, которые воспевали нетускнеющее великолепие города и бросали вызов уличной грязи и ветхости, которые настаивали на величии, на лидерстве, на бессмертии, на статусе джахильцев как хранителей божественного… за эти сочинения люди прощали ее легкое поведение, они закрывали глаза на рассказы о Хинд, взвешивающей изумруды на свой день рождения, они игнорировали слухи об оргиях, они смеялись, когда им говорили о размерах ее гардероба, об этой пятьсот восьмидесяти одной ночной сорочке, сшитой из сусального золота, и четырехсот двадцати парах серебряных башмачков. Граждане Джахилии ходили по все более опасным улицам, на которых убийство из-за мелочей превратилось в банальность, на которых старухи подвергались изнасилованиям и ритуальным убийствам, на которых голодные бунты жестоко подавлялись личными полицейскими силами Хинд, Мантикорпусом; и, несмотря на свидетельство глаз, животов и бумажников, они верили тому, что шептала Хинд им в уши: Правление, Джахилия, мировая слава.
Не все они, конечно. Не, например, Баал. Который устремлял взор вдаль от общественных дел и слагал поэмы безответной любви.
Чавкая белой редькой, он добрался до дома, пройдя под темной сводчатой аркой в потрескавшейся стене. Там был небольшой полуразрушенный дворик, замусоренный перьями, растительными очистками, кровью. Ни следа человеческой жизни: лишь мухи, тени, страхи. В эти дни необходимо всегда быть на страже. Секта смертоносных хашашинов бродила по городу. Богатые горожане знали, что следует приближаться к дому с противоположной стороны улицы, дабы удостовериться, что за домом не следят; если на горизонте было чисто, они мчались к дверям и захлопывали их за своей спиной прежде, чем какой-нибудь затаившийся преступник мог преградить им путь. Баала не беспокоили такие предосторожности. Когда-то он был богат, но это было четверть века назад. Теперь же не было никакого спроса на сатиру — всеобщий страх перед Махаундом сокрушил рынок оскорблений и остроумия. А с ослаблением культа мертвых начался и острый упадок заказов на эпитафии и триумфальные оды мести. Времена были тяжелы для всех.
Грезя о давно канувших в прошлое банкетах, Баал поднялся по шаткой деревянной лестнице в свою маленькую верхнюю комнатушку. Что у него можно украсть? Он не стоит ножа. Открыв дверь, он собрался войти, когда удар заставил его отлететь к дальней стене с окровавленным носом.
— Не убивайте меня, — вслепую взвизгнул он. — О боже, не убивайте меня, умоляю, о!
Чужая рука закрыла дверь. Баал знал, что, как бы громко он ни кричал, они останутся один, отделенные от мира в этой неухоженной комнате. Никто бы не пришел; он сам, услыша вопль своих соседей, придвинул бы кровать к собственной двери.
Плащ с капюшоном полностью скрывал лицо злоумышленника. Баал вытер кровоточащий нос, встал на колени, неудержимо дрожа.
— У меня совсем нет денег, — причитал он. — У меня нет ничего.
Затем незнакомец заговорил:
— Если голодная собака ищет еду, она не заглядывает в конуру. — А затем, после паузы: — Баал. Как мало от тебя осталось. Я надеялся на большее.
Теперь Баал чувствовал себя странно оскорбленным — не меньше, чем испуганным. Был ли это некий безумный поклонник, который убьет его за то, что в нем больше не осталось силы для прежней работы? Все еще дрожа, он предпринял попытку самоосуждения.
— Встречаясь с автором, часто бываешь разочарован, — заметил он.
Незнакомец проигнорировал эту реплику.
— Махаунд приходит, — сказал он.
Эта плоская формулировка наполнила Баала глубочайшим ужасом.
— Что он собирается сделать со мной? — вскричал он. — Что он хочет? Это было давным-давно — целую жизнь — больше, чем целую жизнь назад. Что он хочет? Вы от него, Вы посланы им?
— Память о нем столь же длинная, как и его лицо, — произнес пришелец, откидывая капюшон. — Нет, я — не его посланник. У тебя и у меня есть кое-что общее. Мы оба боимся его.
— Я знаю тебя, — сказал Баал.
— Да.
— То, как ты говоришь. Ты — иностранец.
— «Революция водоносов, иммигрантов и рабов», — подсказал незнакомец. — Твои слова.
— Ты — иммигрант, — вспомнил Баал. — Перс. Сулейман.
Перс криво улыбнулся.
— Салман, — поправил он. — Не мудрый, но мирный.
— Ты был одним из самых близких к нему, — озадаченно отметил Баал.
— Чем ближе ты к фокуснику, — горько ответил Салман, — тем легче тебе раскусить его трюки.
И вот что снится Джибрилу:
В оазисе Иасриб последователи новой веры Покорности оказались безземельными и потому бедными. Много лет они обеспечивали себя акциями бандитизма, нападая на богатые караваны верблюдов, идущих к Джахилии и от нее. У Махаунда не было времени для угрызений совести, поведал Салман Баалу, как и приступов сомнения о целях и средствах. Верные жили беззаконием, но в те годы Махаунд — или следует сказать Архангел Джибрил? — сказать Ал-Лах? — стал одержим законом. Средь пальмовых деревьев оазиса Джибрил являлся Пророку и извергал правила, правила, правила, пока верным не показалась невыносимо тягостной перспектива дальнейших откровений, сообщил Салман; правила о каждой проклятой вещи: если человек пердит, позволено ли ему поворачивать лицо в сторону ветра, правило о том, какой рукой подтирать задницу. Получилось так, как будто никакой аспект человеческого существования не должен был оставаться нерегламентированным, свободным. Откровение — провозглашение — сообщало верным, сколько есть, как глубоко спать и какие сексуальные позы были санкционированы Богом; так, они узнали, что гомосексуализм и миссионерская позиция одобрены архангелом, при том, что под запрет попали все те положения, в которых женщина находилась сверху; далее Джибрил предоставил список разрешенных и запрещенных тем для беседы и отметил части тела, которые нельзя было почесать, сколь бы невыносимый зуд они ни испытывали. Он наложил вето на потребление креветок, этих причудливых созданий из другого мира, которых ни один верный не видел ни разу в жизни, и требовал, чтобы животные умерщвлялись медленно, от потери крови, дабы, в совершенстве прочувствовав свою смерть, могли они достичь понимания значения своих жизней, ибо только в момент смерти живые твари осознают, что жизнь была реальностью, а не некой разновидностью сновидения. Джибрил-архангел определил также способ, которым должен быть погребен каждый мужчина, и как должна быть разделена его собственность, что привело Салмана Перса в недоумение, ибо эти наставления Бога пристали бы скорее бизнесмену. Именно поэтому вера его оказалась разрушенной, поскольку он вспомнил, что, конечно же, сам Махаунд был бизнесменом, и чертовски успешным при этом; личностью, которая организовывала и управляла чрезвычайно естественно, потому что слишком уж удобной была возможность придумать такого чересчур деловитого архангела, который передавал бы управленческие решения этого высоко корпоративного, хоть и нематериального Бога.
С тех пор Салман стал замечать, что ангельское откровение слишком склонно к чрезмерному прагматизму и расчетливости, ибо, когда верные обсуждали взгляды Махаунда по любому вопросу — от возможности космических путешествий до вечности Ада, — являлся ангел с ответом, и он всегда был на стороне Махаунда, утверждая без малейшей тени сомнения, что человек никогда не сможет путешествовать на луну, и будучи столь же уверенным во временном характере проклятия: даже большинство злых духов будет очищено в конечном итоге адским огнем и найдет свой путь в ароматные сады, Гюлистан и Бостан. Было бы совсем другое дело, жаловался Салман Баалу, если бы Махаунд принимал свою позицию после получения откровения от Джибрила; но нет, он только что сформулировал закон, и ангел подтверждал его впоследствии; итак, я носом почуял скверный запах от всего этого и подумал, что это, должно быть, благоухания тех сказочных и легендарных нечистых тварей, что носят это имя, креветки.
Рыбный запах начал овладевать Салманом, который был самым высокообразованным из ближайших соратников Махаунда в связи с превосходной образовательной системой, господствующей в те времена в Персии. Благодаря своей схоластической продвинутости Салман был назначен официальным писцом Махаунда, и потому на него пало бремя записывать бесконечно умножающиеся правила. Все эти откровения прагматизма, сообщил он Баалу, и чем дальше, тем тягостнее становилась моя работа.
На некоторое время, однако, ему пришлось отставить свои подозрения, ибо армии Джахилии выступили на Иасриб, решив прихлопнуть назойливых мух, досаждающих их караванам и создающих помехи бизнесу. Что за этим последовало, нет нужды повторяться, сказал Салман, но поразившая его затем вспышка самовосхваления заставила похвастаться Баалу, как он лично спас Иасриб от верного уничтожения, как сохранил он шею Махаунда своей идеей о траншее. Салман убедил Пророка вырыть огромный ров вокруг всего не огороженного стеной оазисного поселения, сделав его столь широким, чтобы его не смогли перепрыгнуть даже легендарные арабские скакуны прославленной джахильской кавалерии. Ров: с заточенными кольями на дне. Когда джахильцы увидели эту бесчестную процедуру неспортивного рытья канавы, присущее им понятие рыцарства и чести вынудило их вести себя так, словно никакого рва не было и в помине, и гнать лошадей прямо туда, к верной погибели. Цвет джахильской армии, люди наравне с конями, окончил свои дни пронзенным на заостренных кольях ограждений Салмана Перса: иммигрант не собирался играть с врагами в благородные игры.
— А после поражения Джахилии? — сокрушался Салман. — Ты думаешь, я стал героем? Я не тщеславен, но где были общественные почести, где была благодарность Махаунда, почему архангел не упомянул меня в своих посланиях?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
— Ублюдок! — крикнул он срывающимся голосом, шокируя других поклоняющихся в Доме. Баал, ветхий поэт, снова ведет себя отвратительно.
Он пожал плечами и направился домой.
Джахильский город больше не состоял из песка. Иначе говоря, проходящие годы, колдовство пустынных ветров, каменеющая луна, забвение людей и неизбежность прогресса укрепили город так, что он лишился своих прежних, изменчивых, временных качеств миража, в котором могли жить люди, и стал вполне прозаичным местом, ограниченным и (подобно его поэтам) обнищавшим. Махаунд отрастил длинные руки; его могущество окружило Джахилию, отрезав ей приток свежей крови: ее паломников и караваны. Ярмарки Джахилии нынче представляли собой жалкое зрелище.
Даже взгляд самого Гранди потускнел, а его белые волосы поредели так же, как и зубы. Его наложницы умирали от старости, и ему не хватало энергии — или, как твердили злые языки в коротких переулках города, желания — заменить их. Когда он забывал бриться несколько дней, его взгляд еще более наполнялся выражением упадка и поражения. Только Хинд оставалась такой же, как и прежде.
В ее репутации всегда было что-то от ведьмы, что могла навести на тебя болезнь, если ты не склонился перед прахом ее ног; оккультиста, умеющего превращать людей в змей, наполняя ими пустыню, а затем ловящего за хвост и зажаривающего в коже на вечернюю трапезу. Теперь, когда она достигла шестидесяти, легенды о способностях Хинд к некромантии получили новое подтверждение благодаря ее экстраординарному и противоестественному нежеланию стареть. Пока все вокруг погружалось в стагнацию, пока старые банды Акул достигли среднего возраста и засели за уличную игру в карты и кости на углу, пока старые узелковые ведьмы и акробаты умирали с голоду в оврагах, пока вырастало поколение, чей консерватизм и беспрекословное поклонение материальному были рождены постоянным ожиданием бедности и безработицы, пока большой город терял свое значение и даже культ мертвых утрачивал популярность благодаря верблюдам Джахилии, чье нежелание оставаться с надрезанными сухожилиями в человеческих могилах можно было легко понять… пока, иначе говоря, Джахилия все более погружалась в распад, лицо Хинд не перечеркнула ни единая морщинка, ее тело оставалось стройным, как у юной девы, ее волосы — по-прежнему черными, как вороново крыло, ее глаза — искрящимися, словно ножи, ее поведение — столь же надменным, ее голос — таким же струящимся и не терпящим возражений. Хинд — не Симбел — управляла теперь городом; или, во всяком случае, она была в этом уверена.
По мере того, как Гранди погружался в мягкую и тучную старость, Хинд сочиняла серию предостерегающих и поучительных посланий, или булл , для жителей города. Они расклеивались на всех городских улицах. Поэтому именно Хинд, а не Абу Симбел, мыслилась джахильцами в качестве воплощения города, его живой аватары, ибо они находили в ее физической неизменности и непоколебимых решениях ее прокламаций гораздо более приемлемое описание их самих, нежели та картина, которую они наблюдали в зеркале источенного временем лица Симбела. Листовки Хинд были куда влиятельнее, нежели стихи какого-нибудь поэта. Она до сих пор была сексуально ненасытна и переспала со всеми писателями города (хотя и минуло много лет с тех пор, как она пускала в свою постель Баала); теперь писатели были исчерпаны, отвергнуты, а она оставалась необузданной. С мечом случилось то же, что и с пером. Она была той Хинд, что, замаскировавшись под мужчину, присоединилась к джахильской армии и, используя колдовство, дабы отклонять все копья и мечи, разыскивала убийцу своих братьев сквозь бурю войны. Хинд, насмерть забившей дядюшку Пророка и съевшей печень старика Хамзы и его сердце.
Кто мог противиться ей? За ее вечную молодость, которая была также их молодостью; за ее свирепость, дарующую им иллюзию неукротимости; и за ее буллы, которые были отказом от времени, истории, возраста, которые воспевали нетускнеющее великолепие города и бросали вызов уличной грязи и ветхости, которые настаивали на величии, на лидерстве, на бессмертии, на статусе джахильцев как хранителей божественного… за эти сочинения люди прощали ее легкое поведение, они закрывали глаза на рассказы о Хинд, взвешивающей изумруды на свой день рождения, они игнорировали слухи об оргиях, они смеялись, когда им говорили о размерах ее гардероба, об этой пятьсот восьмидесяти одной ночной сорочке, сшитой из сусального золота, и четырехсот двадцати парах серебряных башмачков. Граждане Джахилии ходили по все более опасным улицам, на которых убийство из-за мелочей превратилось в банальность, на которых старухи подвергались изнасилованиям и ритуальным убийствам, на которых голодные бунты жестоко подавлялись личными полицейскими силами Хинд, Мантикорпусом; и, несмотря на свидетельство глаз, животов и бумажников, они верили тому, что шептала Хинд им в уши: Правление, Джахилия, мировая слава.
Не все они, конечно. Не, например, Баал. Который устремлял взор вдаль от общественных дел и слагал поэмы безответной любви.
Чавкая белой редькой, он добрался до дома, пройдя под темной сводчатой аркой в потрескавшейся стене. Там был небольшой полуразрушенный дворик, замусоренный перьями, растительными очистками, кровью. Ни следа человеческой жизни: лишь мухи, тени, страхи. В эти дни необходимо всегда быть на страже. Секта смертоносных хашашинов бродила по городу. Богатые горожане знали, что следует приближаться к дому с противоположной стороны улицы, дабы удостовериться, что за домом не следят; если на горизонте было чисто, они мчались к дверям и захлопывали их за своей спиной прежде, чем какой-нибудь затаившийся преступник мог преградить им путь. Баала не беспокоили такие предосторожности. Когда-то он был богат, но это было четверть века назад. Теперь же не было никакого спроса на сатиру — всеобщий страх перед Махаундом сокрушил рынок оскорблений и остроумия. А с ослаблением культа мертвых начался и острый упадок заказов на эпитафии и триумфальные оды мести. Времена были тяжелы для всех.
Грезя о давно канувших в прошлое банкетах, Баал поднялся по шаткой деревянной лестнице в свою маленькую верхнюю комнатушку. Что у него можно украсть? Он не стоит ножа. Открыв дверь, он собрался войти, когда удар заставил его отлететь к дальней стене с окровавленным носом.
— Не убивайте меня, — вслепую взвизгнул он. — О боже, не убивайте меня, умоляю, о!
Чужая рука закрыла дверь. Баал знал, что, как бы громко он ни кричал, они останутся один, отделенные от мира в этой неухоженной комнате. Никто бы не пришел; он сам, услыша вопль своих соседей, придвинул бы кровать к собственной двери.
Плащ с капюшоном полностью скрывал лицо злоумышленника. Баал вытер кровоточащий нос, встал на колени, неудержимо дрожа.
— У меня совсем нет денег, — причитал он. — У меня нет ничего.
Затем незнакомец заговорил:
— Если голодная собака ищет еду, она не заглядывает в конуру. — А затем, после паузы: — Баал. Как мало от тебя осталось. Я надеялся на большее.
Теперь Баал чувствовал себя странно оскорбленным — не меньше, чем испуганным. Был ли это некий безумный поклонник, который убьет его за то, что в нем больше не осталось силы для прежней работы? Все еще дрожа, он предпринял попытку самоосуждения.
— Встречаясь с автором, часто бываешь разочарован, — заметил он.
Незнакомец проигнорировал эту реплику.
— Махаунд приходит, — сказал он.
Эта плоская формулировка наполнила Баала глубочайшим ужасом.
— Что он собирается сделать со мной? — вскричал он. — Что он хочет? Это было давным-давно — целую жизнь — больше, чем целую жизнь назад. Что он хочет? Вы от него, Вы посланы им?
— Память о нем столь же длинная, как и его лицо, — произнес пришелец, откидывая капюшон. — Нет, я — не его посланник. У тебя и у меня есть кое-что общее. Мы оба боимся его.
— Я знаю тебя, — сказал Баал.
— Да.
— То, как ты говоришь. Ты — иностранец.
— «Революция водоносов, иммигрантов и рабов», — подсказал незнакомец. — Твои слова.
— Ты — иммигрант, — вспомнил Баал. — Перс. Сулейман.
Перс криво улыбнулся.
— Салман, — поправил он. — Не мудрый, но мирный.
— Ты был одним из самых близких к нему, — озадаченно отметил Баал.
— Чем ближе ты к фокуснику, — горько ответил Салман, — тем легче тебе раскусить его трюки.
И вот что снится Джибрилу:
В оазисе Иасриб последователи новой веры Покорности оказались безземельными и потому бедными. Много лет они обеспечивали себя акциями бандитизма, нападая на богатые караваны верблюдов, идущих к Джахилии и от нее. У Махаунда не было времени для угрызений совести, поведал Салман Баалу, как и приступов сомнения о целях и средствах. Верные жили беззаконием, но в те годы Махаунд — или следует сказать Архангел Джибрил? — сказать Ал-Лах? — стал одержим законом. Средь пальмовых деревьев оазиса Джибрил являлся Пророку и извергал правила, правила, правила, пока верным не показалась невыносимо тягостной перспектива дальнейших откровений, сообщил Салман; правила о каждой проклятой вещи: если человек пердит, позволено ли ему поворачивать лицо в сторону ветра, правило о том, какой рукой подтирать задницу. Получилось так, как будто никакой аспект человеческого существования не должен был оставаться нерегламентированным, свободным. Откровение — провозглашение — сообщало верным, сколько есть, как глубоко спать и какие сексуальные позы были санкционированы Богом; так, они узнали, что гомосексуализм и миссионерская позиция одобрены архангелом, при том, что под запрет попали все те положения, в которых женщина находилась сверху; далее Джибрил предоставил список разрешенных и запрещенных тем для беседы и отметил части тела, которые нельзя было почесать, сколь бы невыносимый зуд они ни испытывали. Он наложил вето на потребление креветок, этих причудливых созданий из другого мира, которых ни один верный не видел ни разу в жизни, и требовал, чтобы животные умерщвлялись медленно, от потери крови, дабы, в совершенстве прочувствовав свою смерть, могли они достичь понимания значения своих жизней, ибо только в момент смерти живые твари осознают, что жизнь была реальностью, а не некой разновидностью сновидения. Джибрил-архангел определил также способ, которым должен быть погребен каждый мужчина, и как должна быть разделена его собственность, что привело Салмана Перса в недоумение, ибо эти наставления Бога пристали бы скорее бизнесмену. Именно поэтому вера его оказалась разрушенной, поскольку он вспомнил, что, конечно же, сам Махаунд был бизнесменом, и чертовски успешным при этом; личностью, которая организовывала и управляла чрезвычайно естественно, потому что слишком уж удобной была возможность придумать такого чересчур деловитого архангела, который передавал бы управленческие решения этого высоко корпоративного, хоть и нематериального Бога.
С тех пор Салман стал замечать, что ангельское откровение слишком склонно к чрезмерному прагматизму и расчетливости, ибо, когда верные обсуждали взгляды Махаунда по любому вопросу — от возможности космических путешествий до вечности Ада, — являлся ангел с ответом, и он всегда был на стороне Махаунда, утверждая без малейшей тени сомнения, что человек никогда не сможет путешествовать на луну, и будучи столь же уверенным во временном характере проклятия: даже большинство злых духов будет очищено в конечном итоге адским огнем и найдет свой путь в ароматные сады, Гюлистан и Бостан. Было бы совсем другое дело, жаловался Салман Баалу, если бы Махаунд принимал свою позицию после получения откровения от Джибрила; но нет, он только что сформулировал закон, и ангел подтверждал его впоследствии; итак, я носом почуял скверный запах от всего этого и подумал, что это, должно быть, благоухания тех сказочных и легендарных нечистых тварей, что носят это имя, креветки.
Рыбный запах начал овладевать Салманом, который был самым высокообразованным из ближайших соратников Махаунда в связи с превосходной образовательной системой, господствующей в те времена в Персии. Благодаря своей схоластической продвинутости Салман был назначен официальным писцом Махаунда, и потому на него пало бремя записывать бесконечно умножающиеся правила. Все эти откровения прагматизма, сообщил он Баалу, и чем дальше, тем тягостнее становилась моя работа.
На некоторое время, однако, ему пришлось отставить свои подозрения, ибо армии Джахилии выступили на Иасриб, решив прихлопнуть назойливых мух, досаждающих их караванам и создающих помехи бизнесу. Что за этим последовало, нет нужды повторяться, сказал Салман, но поразившая его затем вспышка самовосхваления заставила похвастаться Баалу, как он лично спас Иасриб от верного уничтожения, как сохранил он шею Махаунда своей идеей о траншее. Салман убедил Пророка вырыть огромный ров вокруг всего не огороженного стеной оазисного поселения, сделав его столь широким, чтобы его не смогли перепрыгнуть даже легендарные арабские скакуны прославленной джахильской кавалерии. Ров: с заточенными кольями на дне. Когда джахильцы увидели эту бесчестную процедуру неспортивного рытья канавы, присущее им понятие рыцарства и чести вынудило их вести себя так, словно никакого рва не было и в помине, и гнать лошадей прямо туда, к верной погибели. Цвет джахильской армии, люди наравне с конями, окончил свои дни пронзенным на заостренных кольях ограждений Салмана Перса: иммигрант не собирался играть с врагами в благородные игры.
— А после поражения Джахилии? — сокрушался Салман. — Ты думаешь, я стал героем? Я не тщеславен, но где были общественные почести, где была благодарность Махаунда, почему архангел не упомянул меня в своих посланиях?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84