https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/nakladnye/na-stoleshnicu/
Но рекрут девятисотого года стрелял плохо: пули попали в каменную колонну. Четвертый и на этот раз, возможно, меткий выстрел пришелся в воздух: лейтенант толкнул его руку. Он сказал, что Освальдо может считать себя арестованным. За этот «инцидент» Освальдо подвергли строгому наказанию. Сообщая ему о взыскании, лейтенант сказал:
— Как офицер, я обязан был доложить о тебе рапортом, поскольку имелся приказ не стрелять. Но как гражданин и итальянец, я выражаю тебе свою солидарность. Очень жаль, что ты промахнулся.
Гауптвахта — отличное место для размышлений, там каждый может собраться с мыслями. Тишина одиночной камеры помогает прийти к определенным заключениям. Тот, у кого своих собственных мыслей или оригинальных суждений не имеется, заимствует их. Газеты и высказывания уважаемых особ прекрасно служат успокоению мятущейся души.
Пятнадцать дней строгого ареста и тридцать дней простого составляют полтора месяца — срок, достаточный для размышлений. Освальдо постепенно убедился в своей правоте. «Как я буду завтра работать!» «Выражаю тебе свою солидарность!" „Продажная шкура!“ (Старший сержант ругает меня похуже, — думает Освальдо.) «Очень жаль, что ты промахнулся!» (Сейчас у меня на совести была бы человеческая жизнь. На войне убивали немцев! Теперь даже немца убить — уже преступление. Немец тоже стал цивильный, штатский. А ведь все штатские — предатели!) «Дезертиры, отступники, красное знамя!» (Он плюнул мне в лицо, потому что на мне военная форма. Значит, верно то, что пишут о них газеты. Он думал, что я был на войне.) «Кровь, пролитая за родину… Земля, политая нашей кровью… Кровь наших павших братьев вопиет о мщении… Мы отомстим, да, отомстим всем коммунистам!» (Тот парень тоже, наверно, был коммунист. Если он был коммунист, то я, значит, поступил правильно. Жаль только, что промахнулся!)
В июле 1922 года Освальдо демобилизовали, и он вернулся в родную деревню, в дом зятя, где и поселился вместе с сестрой, племянниками и потерявшим память отцом. Во время войны зять оставался во Флоренции, в территориальных войсках. Вместе со своим родственником, имевшим в Прато небольшую текстильную фабрику, он основал товарищество на паях, получил много заказов и сумел «сделать кое-какие сбережения». Теперь у зятя был свой мотоцикл, и он приобрел в собственность дом, в котором они жили.
В первый же вечер по возвращении Освальдо зять, хлопнув его по плечу, сказал:
— Ну, пошли записываться! Странно было бы, если б мой родственник и вдруг не записался в фашистскую партию.
— Я как раз и собирался это сделать, — ответил Освальдо.
— Весь наш район мы уже продезинфицировали. Но, конечно, и тебе представится случай попробовать свои силы.
«Счастливый» случай отличиться представился месяц спустя. Однако за день до «боевой операции» Освальдо с утра слег в постель с температурой сорок.
— Самый настоящий тиф. — сказал врач, тоже фашист. — Жаль! Ты упускаешь случай совершить прогулочку в Рикони.
— Это было бы мое боевое крещение, — пролепетал Освальдо. В бреду он почувствовал приближение смерти.
А врач продолжал:
— Подготовлена операция по всем правилам. Хотим навести порядок в одном небольшом районе. Нам на помощь придут отряды из Борго и Понтассьеве, а возможно, даже и из Флоренции!
Освальдо слышал, как они уехали и как потом вернулись, горланя песни, стреляя в кошек и в водосточные трубы. Он рыдал, как ребенок, который слышит на улице шум карнавала, а его заставляют лежать в постели.
Тиф при благоприятном течении этой болезни длится сорок дней. Освальдо для выздоровления понадобилось целых шестьдесят. Он встал с кровати худым и тонким, «словно хилое деревце в палисаднике», — говорила сестра. А тем временем прошел и октябрь. За два месяца, проведенные в постели, Освальдо потерял десять килограммов веса, лишился шевелюры, ибо его остригли наголо, и испытал второе в жизни разочарование.
— Я опоздал на войну и не участвовал в революции! Зачем тогда жить?
Замирая от восторга, слушал он рассказы зятя, врача и других фашистов, возвратившихся из похода на Рим.
— А ты всегда опаздываешь, — сказал ему зять.
Освальдо готов был провалиться сквозь землю от горького стыда, он предпочел бы лучше умереть от тифа, чем снова появиться на улицах села. Несмотря на все заботы сестры, ему никак не удавалось оправиться после болезни. Долгие часы просиживал он возле дома и не показывался даже на танцах, которые страстно любил. Врач говорил, что Освальдо страдает истощением нервной системы; в селе толковали об этом: одни объясняли это последствиями болезни, другие — разочарованием в любви. Нашлись и такие, которые говорили:
— Просто ему опротивело жить у богатого зятя нахлебником!
Наступила годовщина совершенного в Рикони «геройского подвига», благодаря которому в районе вновь установилось «полное спокойствие и тишина». Камераты решили торжественно отметить годовщину дружеским ужином.
Из Понтассьеве, Борго и Флоренции приехали камераты в старой боевой форме. Гостей принимал зять. Народ собрался веселый, любители поесть и посмеяться, все больше фашистская молодежь. Все или почти все — участники войны, с ленточками медалей и боевых орденов. При взгляде на них у Освальдо щемило от обиды сердце. Но Вецио, его зять, пожелал, чтобы и он принял участие в празднике.
— Разве ты не был душою вместе с нами в Рикони?
Освальдо пошел на празднество, весь дрожа от волнения, благодарный за эту незаслуженно доставленную ему радость. Он один был одет в штатское, и лишь из-под пиджака виднелась черная рубашка. Это увеличивало его растерянность. Он чувствовал себя незваным гостем и испытывал горькое унижение.
Ужин был устроен в «траттории Джотто с меблированными комнатами»; за столом вкусно ели, пили вино и ликеры, пели песни, делились воспоминаниями, кричали «да здравствует» и «долой». И многих интересовал важный вопрос:
— Когда же дуче еще раз развяжет нам руки? Столы были расставлены подковой, Освальдо сидел на последнем месте справа. Всего приглашено было двадцать два человека; на почетном месте сидел сержант карабинеров, сторонник фашистов и высшая власть в селе.
— Если ты фашист, то кричи: «Долой короля!» — крикнул ему рыжеволосый сквадрист , сидевший рядом с Освальдо.
Сержант велел ему утихомириться. Но рыжеволосый, возбужденный вином, выхватил кинжал и всадил его в стол. Он заявил, что король останется только до тех пор, «пока это будет выгодно дуче».
— Вторая волна выбросит короля вон вместе со всеми его наследниками!
Положение спасли равиоли , вовремя поданные хозяином. Все же начальник карабинеров что-то сказал недовольно своему соседу, молодому человеку лет тридцати, с черными сверкающими глазами. («В лице у него что-то волчье, но оно очень умное», — подумал Освальдо.)
— Инцидент исчерпан, сержант, — ответил тот. — А ты, Бенчини, умерь свой пыл.
Бенчини послушно убрал кинжал, но все же в заключение буркнул:
— Тебе видней. Но ведь, по совести, и ты, Пизано, одного со мной мнения.
Пизано вынул из кобуры револьвер и прицелился в тонкую бечевку, на которой в углу комнаты была подвешена липкая бумага от мух. Выстрел — и бумага упала на пол. Пизано снова вложил револьвер в кобуру и, повернувшись к Бенчини, веско проговорил:
— Понял? Но язык научись держать за зубами! — И он снова погрузился в безразличное молчание.
В этом шумном сборище Пизано вел себя, или пытался вести, словно синьор, приглашенный на сельскую пирушку. Он ел лениво, с небрежной медлительностью и непрерывно жадными затяжками курил сигареты.
Освальдо не сводил с него глаз. Так это и есть Пизано! Командир отряда, покрывшего себя такой славой накануне переворота. Пизано! Легендарное имя!
В начале ужина Вецио подвел к нему Освальдо.
— Пизано, позволь тебе представить моего шурина Освальдо Ливерани. Он один из наших. Еще солдатом подколол штыком забастовщика. Только что демобилизован. Призывник девятисотого года. Горит желанием быть нам чем-нибудь полезным. Имей его в виду, пожалуйста.
Пизано пожал Освальдо руку и сказал:
— Прекрасно! Случай отличиться наверняка скоро представится. — И он покровительственно улыбнулся, блеснув крепкими белыми зубами.
Всем своим видом Пизано производил впечатление серьезного и сдержанного молодого человека. В его взгляде сквозили воля, хитрость и ум.
После равиоли, обильно орошенных кьянти-руффино, подали рагу, сопровождавшееся возлияниями того же кьянти-руффино, и тогда пошли рассказы о подвигах в Рикони. А когда подали жареных цыплят, воспоминания распространились на тысячи других «боевых операций». В ожидании рыбы под майонезом Пизано приказал почтить минутой молчания память павших — это забыли сделать в начале ужина. Тишина была нарушена громкой икотой, которую камерата Амодори, по прозвищу Усач, никак не мог сдержать. Он извинился и тут же снова икнул. У камерата Амодори, мужчины уже в летах, были серые усы и длинное худое лицо с тонкими губами.
«Какое у него решительное, смелое лицо», — думал Освальдо, восхищенный ленточками его боевых медалей.
Только что собранный с дерева инжир и крупный виноград вызвали бурные восторги. Разговор перешел на женщин. А один из сквадристов, низенький человечек с розовым поросячьим лицом, начал декламировать стишки «Толстозадые из Сан-Рокко». В салоне царило буйное веселье. Лишь Освальдо и Пизано сохраняли спокойствие. Пизано время от времени, почти не разжимая губ, смеялся самым сальным остротам и был так же скуп на слова, как сдержан в возлияниях и равнодушен к вкусным яствам, подававшимся за ужином. Сотрапезники устало развалились на стульях или же зычно хохотали, корчась от смеха и пригибаясь к самому столу, дружески похлопывали друг друга по плечу, перекидывались хлебными шариками. Врач, у которого был больной желудок, облегчал его рвотой, устроившись в углу.
Освальдо замечал малейшие подробности, но ничего не мог осмыслить. Сидевший с ним рядом рыжий камерата обнял его за талию и, толкая локтем, допрашивал:
— Ты что, друг, раскис? Как тут у вас насчет девчонок?
Остальные камераты звали этого человека Карлино. Освальдо, не отвечая, спросил:
— Ты был ранен за наше дело?
— Два раза, — сказал Карлино. — В бедре и в грудь, прямо как Иисус? Христос! — Но тут же он отвлекся и, увидев хозяина, входившего с бутылками ликера, закричал: — Хозяин, зови сюда дочку!
К его крику присоединился нестройный хор голосов. Хозяин принялся извиняться: к сожалению, дочка уехала на ярмарку в Дикомано.
— Ты нарочно отправил ее подальше от нас! — заорал Карлино. — Ты саботажник! Бунтовщик!
Но тут снова вмешался Пизано, и Карлино утихомирился.
Освальдо не отрываясь смотрел на ленточки фронтовых орденов, украшавшие грудь Пизано, на его черный глаза и волевое лицо. После ликеров без всякой последовательности подали шампанское, а потом кофе и торт. Затем снова кофе и ликеры. Вецио поднялся, чтобы прочесть речь, приготовленную для него Освальдо. («Ты окончил гимназию, и у тебя воображение работает получше моего», — сказал ему зять.) Освальдо слышал, как в каждой фразе повторяются им же написанные слова «революция», «идеалы», которые хриплым голосом по складам читал Вецио. Ему казалось кощунством, что эти слова произносятся в такой обстановке, и вместе с тем они были слишком бледны, не соответствовали славному прошлому фронтовиков, увенчанных ленточками медалей, офицерскими знаками различия!
Пизано выступил с ответным словом, кратким и решительным. «Точно бичом щелкнул», — подумал Освальдо.
Пизано сказал:
— Даже когда за наше дело отдано все, то и тогда отдано недостаточно!
Речи воодушевили пирующих, и они хором затянули фашистские песни. В самом конце пирушки пришел местный священник, пожелавший почтить своим присутствием «приятное общество», как он выразился. Пизано хотел было усадить его рядом с собой. Священник вежливо отказался: он очень торопился и заглянул только на минутку. Раз уж Вецио его пригласил, надо было зайти, чтоб его не обидеть. Священнику явно было не по себе, но он все же решился отведать анисовой настойки. Карлино что-то невнятно пробормотал. Освальдо, сидевший с ним рядом, видел, как он взял графин и, вылив себе на голову всю воду, помочился в него. Затем Карлино встал и, размахивая графином, попросил слова. С комической важностью пьяного он провозгласил тост в честь его преподобия. Пизано пронзил его насквозь взглядом. Потом отчетливо и веско сказал:
— Бенчини! Проси прощенья у синьора настоятеля.
Наступила тишина, которая одинаково предшествует как комическим, так и трагическим событиям. Карлино, шатаясь, поплелся к священнику. Тот съежился на стуле, безуспешно пытаясь защититься от него. Карлино встал перед ним на колени и сделал вид, будто хочет поцеловать ему руку. Священник поспешно отдернул руку, но Карлино удалось снова схватить ее. Притворяясь, будто целует ему руку, Карлино лизнул ее своим слюнявым языком. Священник с отвращением выдернул руку и негромко сказал:
— Это по молодости лет! Да благословит вас господь! — и, встав, решительно направился к выходу.
Едва за ним закрылась дверь, как весь зал задрожал от оглушительного хохота. Даже у Пизано повеселели глаза. Сержант заметил:
— Однако это опасные шутки! — Но он говорил так больше по обязанности, чем из глубокого убеждения.
— Шутки, достойные самих священников! — ответил Амодори, и его слова были встречены дружными аплодисментами.
Ужин вызвал у Освальдо самые противоречивые чувства. И ссоры и буйное веселье сквадристов, их воспоминания о славных кровавых схватках, их ребяческая непосредственность, самодовольство и пьяные выходки — все это открыло перед ним целый мир подвигов и безудержного разгула, в котором он, Освальдо, был совсем не на месте. И причиной тому оказалось не отвращение к их действиям, а его собственное бессилие и неполноценность. «Я никогда не стану настоящим фашистом! Никогда не научусь наслаждаться жизнью! Может быть, оттого, что мне мешает идиотская совестливость!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
— Как офицер, я обязан был доложить о тебе рапортом, поскольку имелся приказ не стрелять. Но как гражданин и итальянец, я выражаю тебе свою солидарность. Очень жаль, что ты промахнулся.
Гауптвахта — отличное место для размышлений, там каждый может собраться с мыслями. Тишина одиночной камеры помогает прийти к определенным заключениям. Тот, у кого своих собственных мыслей или оригинальных суждений не имеется, заимствует их. Газеты и высказывания уважаемых особ прекрасно служат успокоению мятущейся души.
Пятнадцать дней строгого ареста и тридцать дней простого составляют полтора месяца — срок, достаточный для размышлений. Освальдо постепенно убедился в своей правоте. «Как я буду завтра работать!» «Выражаю тебе свою солидарность!" „Продажная шкура!“ (Старший сержант ругает меня похуже, — думает Освальдо.) «Очень жаль, что ты промахнулся!» (Сейчас у меня на совести была бы человеческая жизнь. На войне убивали немцев! Теперь даже немца убить — уже преступление. Немец тоже стал цивильный, штатский. А ведь все штатские — предатели!) «Дезертиры, отступники, красное знамя!» (Он плюнул мне в лицо, потому что на мне военная форма. Значит, верно то, что пишут о них газеты. Он думал, что я был на войне.) «Кровь, пролитая за родину… Земля, политая нашей кровью… Кровь наших павших братьев вопиет о мщении… Мы отомстим, да, отомстим всем коммунистам!» (Тот парень тоже, наверно, был коммунист. Если он был коммунист, то я, значит, поступил правильно. Жаль только, что промахнулся!)
В июле 1922 года Освальдо демобилизовали, и он вернулся в родную деревню, в дом зятя, где и поселился вместе с сестрой, племянниками и потерявшим память отцом. Во время войны зять оставался во Флоренции, в территориальных войсках. Вместе со своим родственником, имевшим в Прато небольшую текстильную фабрику, он основал товарищество на паях, получил много заказов и сумел «сделать кое-какие сбережения». Теперь у зятя был свой мотоцикл, и он приобрел в собственность дом, в котором они жили.
В первый же вечер по возвращении Освальдо зять, хлопнув его по плечу, сказал:
— Ну, пошли записываться! Странно было бы, если б мой родственник и вдруг не записался в фашистскую партию.
— Я как раз и собирался это сделать, — ответил Освальдо.
— Весь наш район мы уже продезинфицировали. Но, конечно, и тебе представится случай попробовать свои силы.
«Счастливый» случай отличиться представился месяц спустя. Однако за день до «боевой операции» Освальдо с утра слег в постель с температурой сорок.
— Самый настоящий тиф. — сказал врач, тоже фашист. — Жаль! Ты упускаешь случай совершить прогулочку в Рикони.
— Это было бы мое боевое крещение, — пролепетал Освальдо. В бреду он почувствовал приближение смерти.
А врач продолжал:
— Подготовлена операция по всем правилам. Хотим навести порядок в одном небольшом районе. Нам на помощь придут отряды из Борго и Понтассьеве, а возможно, даже и из Флоренции!
Освальдо слышал, как они уехали и как потом вернулись, горланя песни, стреляя в кошек и в водосточные трубы. Он рыдал, как ребенок, который слышит на улице шум карнавала, а его заставляют лежать в постели.
Тиф при благоприятном течении этой болезни длится сорок дней. Освальдо для выздоровления понадобилось целых шестьдесят. Он встал с кровати худым и тонким, «словно хилое деревце в палисаднике», — говорила сестра. А тем временем прошел и октябрь. За два месяца, проведенные в постели, Освальдо потерял десять килограммов веса, лишился шевелюры, ибо его остригли наголо, и испытал второе в жизни разочарование.
— Я опоздал на войну и не участвовал в революции! Зачем тогда жить?
Замирая от восторга, слушал он рассказы зятя, врача и других фашистов, возвратившихся из похода на Рим.
— А ты всегда опаздываешь, — сказал ему зять.
Освальдо готов был провалиться сквозь землю от горького стыда, он предпочел бы лучше умереть от тифа, чем снова появиться на улицах села. Несмотря на все заботы сестры, ему никак не удавалось оправиться после болезни. Долгие часы просиживал он возле дома и не показывался даже на танцах, которые страстно любил. Врач говорил, что Освальдо страдает истощением нервной системы; в селе толковали об этом: одни объясняли это последствиями болезни, другие — разочарованием в любви. Нашлись и такие, которые говорили:
— Просто ему опротивело жить у богатого зятя нахлебником!
Наступила годовщина совершенного в Рикони «геройского подвига», благодаря которому в районе вновь установилось «полное спокойствие и тишина». Камераты решили торжественно отметить годовщину дружеским ужином.
Из Понтассьеве, Борго и Флоренции приехали камераты в старой боевой форме. Гостей принимал зять. Народ собрался веселый, любители поесть и посмеяться, все больше фашистская молодежь. Все или почти все — участники войны, с ленточками медалей и боевых орденов. При взгляде на них у Освальдо щемило от обиды сердце. Но Вецио, его зять, пожелал, чтобы и он принял участие в празднике.
— Разве ты не был душою вместе с нами в Рикони?
Освальдо пошел на празднество, весь дрожа от волнения, благодарный за эту незаслуженно доставленную ему радость. Он один был одет в штатское, и лишь из-под пиджака виднелась черная рубашка. Это увеличивало его растерянность. Он чувствовал себя незваным гостем и испытывал горькое унижение.
Ужин был устроен в «траттории Джотто с меблированными комнатами»; за столом вкусно ели, пили вино и ликеры, пели песни, делились воспоминаниями, кричали «да здравствует» и «долой». И многих интересовал важный вопрос:
— Когда же дуче еще раз развяжет нам руки? Столы были расставлены подковой, Освальдо сидел на последнем месте справа. Всего приглашено было двадцать два человека; на почетном месте сидел сержант карабинеров, сторонник фашистов и высшая власть в селе.
— Если ты фашист, то кричи: «Долой короля!» — крикнул ему рыжеволосый сквадрист , сидевший рядом с Освальдо.
Сержант велел ему утихомириться. Но рыжеволосый, возбужденный вином, выхватил кинжал и всадил его в стол. Он заявил, что король останется только до тех пор, «пока это будет выгодно дуче».
— Вторая волна выбросит короля вон вместе со всеми его наследниками!
Положение спасли равиоли , вовремя поданные хозяином. Все же начальник карабинеров что-то сказал недовольно своему соседу, молодому человеку лет тридцати, с черными сверкающими глазами. («В лице у него что-то волчье, но оно очень умное», — подумал Освальдо.)
— Инцидент исчерпан, сержант, — ответил тот. — А ты, Бенчини, умерь свой пыл.
Бенчини послушно убрал кинжал, но все же в заключение буркнул:
— Тебе видней. Но ведь, по совести, и ты, Пизано, одного со мной мнения.
Пизано вынул из кобуры револьвер и прицелился в тонкую бечевку, на которой в углу комнаты была подвешена липкая бумага от мух. Выстрел — и бумага упала на пол. Пизано снова вложил револьвер в кобуру и, повернувшись к Бенчини, веско проговорил:
— Понял? Но язык научись держать за зубами! — И он снова погрузился в безразличное молчание.
В этом шумном сборище Пизано вел себя, или пытался вести, словно синьор, приглашенный на сельскую пирушку. Он ел лениво, с небрежной медлительностью и непрерывно жадными затяжками курил сигареты.
Освальдо не сводил с него глаз. Так это и есть Пизано! Командир отряда, покрывшего себя такой славой накануне переворота. Пизано! Легендарное имя!
В начале ужина Вецио подвел к нему Освальдо.
— Пизано, позволь тебе представить моего шурина Освальдо Ливерани. Он один из наших. Еще солдатом подколол штыком забастовщика. Только что демобилизован. Призывник девятисотого года. Горит желанием быть нам чем-нибудь полезным. Имей его в виду, пожалуйста.
Пизано пожал Освальдо руку и сказал:
— Прекрасно! Случай отличиться наверняка скоро представится. — И он покровительственно улыбнулся, блеснув крепкими белыми зубами.
Всем своим видом Пизано производил впечатление серьезного и сдержанного молодого человека. В его взгляде сквозили воля, хитрость и ум.
После равиоли, обильно орошенных кьянти-руффино, подали рагу, сопровождавшееся возлияниями того же кьянти-руффино, и тогда пошли рассказы о подвигах в Рикони. А когда подали жареных цыплят, воспоминания распространились на тысячи других «боевых операций». В ожидании рыбы под майонезом Пизано приказал почтить минутой молчания память павших — это забыли сделать в начале ужина. Тишина была нарушена громкой икотой, которую камерата Амодори, по прозвищу Усач, никак не мог сдержать. Он извинился и тут же снова икнул. У камерата Амодори, мужчины уже в летах, были серые усы и длинное худое лицо с тонкими губами.
«Какое у него решительное, смелое лицо», — думал Освальдо, восхищенный ленточками его боевых медалей.
Только что собранный с дерева инжир и крупный виноград вызвали бурные восторги. Разговор перешел на женщин. А один из сквадристов, низенький человечек с розовым поросячьим лицом, начал декламировать стишки «Толстозадые из Сан-Рокко». В салоне царило буйное веселье. Лишь Освальдо и Пизано сохраняли спокойствие. Пизано время от времени, почти не разжимая губ, смеялся самым сальным остротам и был так же скуп на слова, как сдержан в возлияниях и равнодушен к вкусным яствам, подававшимся за ужином. Сотрапезники устало развалились на стульях или же зычно хохотали, корчась от смеха и пригибаясь к самому столу, дружески похлопывали друг друга по плечу, перекидывались хлебными шариками. Врач, у которого был больной желудок, облегчал его рвотой, устроившись в углу.
Освальдо замечал малейшие подробности, но ничего не мог осмыслить. Сидевший с ним рядом рыжий камерата обнял его за талию и, толкая локтем, допрашивал:
— Ты что, друг, раскис? Как тут у вас насчет девчонок?
Остальные камераты звали этого человека Карлино. Освальдо, не отвечая, спросил:
— Ты был ранен за наше дело?
— Два раза, — сказал Карлино. — В бедре и в грудь, прямо как Иисус? Христос! — Но тут же он отвлекся и, увидев хозяина, входившего с бутылками ликера, закричал: — Хозяин, зови сюда дочку!
К его крику присоединился нестройный хор голосов. Хозяин принялся извиняться: к сожалению, дочка уехала на ярмарку в Дикомано.
— Ты нарочно отправил ее подальше от нас! — заорал Карлино. — Ты саботажник! Бунтовщик!
Но тут снова вмешался Пизано, и Карлино утихомирился.
Освальдо не отрываясь смотрел на ленточки фронтовых орденов, украшавшие грудь Пизано, на его черный глаза и волевое лицо. После ликеров без всякой последовательности подали шампанское, а потом кофе и торт. Затем снова кофе и ликеры. Вецио поднялся, чтобы прочесть речь, приготовленную для него Освальдо. («Ты окончил гимназию, и у тебя воображение работает получше моего», — сказал ему зять.) Освальдо слышал, как в каждой фразе повторяются им же написанные слова «революция», «идеалы», которые хриплым голосом по складам читал Вецио. Ему казалось кощунством, что эти слова произносятся в такой обстановке, и вместе с тем они были слишком бледны, не соответствовали славному прошлому фронтовиков, увенчанных ленточками медалей, офицерскими знаками различия!
Пизано выступил с ответным словом, кратким и решительным. «Точно бичом щелкнул», — подумал Освальдо.
Пизано сказал:
— Даже когда за наше дело отдано все, то и тогда отдано недостаточно!
Речи воодушевили пирующих, и они хором затянули фашистские песни. В самом конце пирушки пришел местный священник, пожелавший почтить своим присутствием «приятное общество», как он выразился. Пизано хотел было усадить его рядом с собой. Священник вежливо отказался: он очень торопился и заглянул только на минутку. Раз уж Вецио его пригласил, надо было зайти, чтоб его не обидеть. Священнику явно было не по себе, но он все же решился отведать анисовой настойки. Карлино что-то невнятно пробормотал. Освальдо, сидевший с ним рядом, видел, как он взял графин и, вылив себе на голову всю воду, помочился в него. Затем Карлино встал и, размахивая графином, попросил слова. С комической важностью пьяного он провозгласил тост в честь его преподобия. Пизано пронзил его насквозь взглядом. Потом отчетливо и веско сказал:
— Бенчини! Проси прощенья у синьора настоятеля.
Наступила тишина, которая одинаково предшествует как комическим, так и трагическим событиям. Карлино, шатаясь, поплелся к священнику. Тот съежился на стуле, безуспешно пытаясь защититься от него. Карлино встал перед ним на колени и сделал вид, будто хочет поцеловать ему руку. Священник поспешно отдернул руку, но Карлино удалось снова схватить ее. Притворяясь, будто целует ему руку, Карлино лизнул ее своим слюнявым языком. Священник с отвращением выдернул руку и негромко сказал:
— Это по молодости лет! Да благословит вас господь! — и, встав, решительно направился к выходу.
Едва за ним закрылась дверь, как весь зал задрожал от оглушительного хохота. Даже у Пизано повеселели глаза. Сержант заметил:
— Однако это опасные шутки! — Но он говорил так больше по обязанности, чем из глубокого убеждения.
— Шутки, достойные самих священников! — ответил Амодори, и его слова были встречены дружными аплодисментами.
Ужин вызвал у Освальдо самые противоречивые чувства. И ссоры и буйное веселье сквадристов, их воспоминания о славных кровавых схватках, их ребяческая непосредственность, самодовольство и пьяные выходки — все это открыло перед ним целый мир подвигов и безудержного разгула, в котором он, Освальдо, был совсем не на месте. И причиной тому оказалось не отвращение к их действиям, а его собственное бессилие и неполноценность. «Я никогда не стану настоящим фашистом! Никогда не научусь наслаждаться жизнью! Может быть, оттого, что мне мешает идиотская совестливость!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55