https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Лестер Дэвид. «Одинокая дама из Сан-Клементе»
[После своей отставки] Никсон впал в глубокую депрессию. Он часами сидел в своем кабинете, не мог или не хотел двигаться, почти ничего не ел. Он страдал жестокой бессонницей… Можно предположить, что если бы не постоянное внимание и забота Пат Никсон в тяжкое время его жизни, начиная с августа и кончая периодом после Дня благодарения, Ричард Никсон мог перейти грань, отделявшую его от полного душевного расстройства. Он был от нее близко. Он сам признаёт, что опускался «в глубины».
Лестер Дэвид. «Одинокая дама из Сан-Клементе»
Взять, скажем, Ватерлоо. Как Наполеон тогда себя чувствовал. Жизнь кончена, ты мертвец.
Энтони Л. (Тони) Карбо
Психотерапевты часто имеют дело со стыдом, который люди подавляют в себе, загоняют внутрь, не чувствуют … Но в потенции стыд все равно существует, и нередко такой сильный, что человек ведет себя как если бы у него была изуродована одна из частей тела и ему приходилось скрывать это уродство от себя и других
Роберт Кейрен. «Стыд»
Поставим вопрос ребром: возможно ли, что Никсон лгал относительно степени своего участия в сокрытии обстоятельств уотергейтского дела не только стране но и жене, и другим членам семьи?
Лестер Дэвид. «Одинокая дама из Сан-Клементе»
Кудесник еще какой-то. Все себе имен напридумывали, охренеть можно. Сам-то он хоть знал, кто он такой на самом деле?
Винсент Р. (Винни) Пирсон
Джону каких только прозвищ не давали. Отец, помню, называл его то малолетним Мерлином, то юным Гудини, а то еще Джонни-студнем – было и такое Может, Джон к этому привык. Может, он чувствовал… может, ему легче было под именем Кудесника. Хочется так думать.
Элеонора КУэйд
Взяв другое имя… не до конца сформировавшаяся личность надеется вступить в более динамичные, хоть и необязательно более глубокие отношения как с внешним миром, так и со своей «подлинной душой», с обнаженным «я».
Джастин Каппан, «Обнаженное „я“ и другие проблемы»
В его [Б. Травена] желании, умирая, исчезнуть без следа, вернуться к простейшим элементам, из которых он возник, отразилось пронизавшее всю его жизнь стремление к анонимности, к растворению в толпе без всякого имени или под вымышленным именем – так, чтобы навсегда утратить свое подлинное лицо. Жизнь под псевдонимом есть жизнь мертвеца, жизнь несуществующего человека.
Карл СТутке. «Б.Травен: легенды и жизнь»
Бросьте вы это дело. Тут безнадежно. Никто никогда не узнает.
Патриция С.Гуд
Я уже все, что могла, сказала. Не пора ли с этим кончить? Я старая женщина. А вы все спрашиваете, спрашиваете почему-то.
Элеонора К.Уэйд
26
О природе тьмы
Они все были очень молодые. Колли было двадцать четыре, Цувасу девятнадцать, Тинбиллу восемнадцать, Кудеснику двадцать три, Конти двадцать один – все молодые, напуганные, постоянно плутающие. Война была лабиринтом. Первые месяцы после Тхуангиен они шатались взад-вперед без всякого смысла и толка, обшаривали деревни, устраивали засады, несли потери – в общем, делали, что от них требовалось, потому что ничего другого сделать было нельзя. Дни были тяжкими, ночи – невыносимыми. На закате, выкопав свои ямы, они сидели кучками, смотрели в рисовые поля и ждали, когда совсем стемнеет. Тьма была их проклятием. Она была их будущим. Они старались про нее не говорить, но иной раз кто-то не выдерживал. Тинбилл говорил про мух. Цувас – про запах. Их слова вдруг как будто относило куда-то вдаль, а потом они возвращались из колеблемых ветром полей. Отчасти это было просто эхо. Но внутри эха им чудился звук словно бы и вовсе не от их голосов – то ли плач, то ли надгробное пение, что-то мелодичное и скорбное. Они замолкали, вслушиваясь, но звук тут же исчезал, смешивался с ночью. Вокруг раздавались шорохи –одно они видели, другого не видели, – и все это было в природе тьмы.
Третья рота больше не возвращалась в Тхуангиен. Начались было разговоры о расследовании, нервные шуточки и нервный смех, но в конце концов обошлось. Война продолжалась. Новые деревни, новые патрули, террор от случая к случаю. Поздно ночью иной раз Кудесника опять засасывало зло, и он барахтался на дне рва в пузырящейся трясине, но чем дальше, тем больше случившееся становилось похоже на сон – оно полупомнилось, в него полуверилось. Он хотел затеряться в заварухе войны. Шел на смертельный риск, совершал невероятные поступки. Дважды был ранен, один раз серьезно, и боль странным образом мирила его тело с душой.
В конце ноября 1968 года он подал рапорт с просьбой оставить его еще на год.
«Тут чисто личные причины, – писал он Кэти. – Может быть, когда-нибудь я сумею тебе объяснить это решение. Сейчас я не могу отсюда уехать».
Порой в ночной засаде, притаившись на рисовом поле близ спящей деревни, Кудесник смотрел на луну и слушал многие голоса, доносившиеся из тьмы, – голоса духов и призраков, голос отца и всех прочих поздних гостей. Говорили деревья. И камни говорили, и заросли бамбука. Он слышал, как люди умоляют сохранить им жизнь. Он многое слышал – одно дышало, другое не дышало. Все это происходило исключительно у него в голове – некая полночная телепатия; порой, подняв глаза, он видел процессию мертвецов, тянувшихся сквозь тьму с зажженными свечами, – видел женщин и детей, рядового Уэзерби, старика с костлявыми ногами и маленькой деревянной мотыгой.
– Прочь отсюда, – бормотал он, и иной раз они его слушались.
А иной раз нет, и тогда ему приходилось давать по рации сигнал артиллеристам. Джунгли вспыхивали ярким пламенем. Реки горели огнем.
За два месяца до демобилизации Кудесник перешел в батальонный штаб. Работенка не бей лежачего: сплошь бумажки, никакого напряга, над головой жестяная крыша. Война, по сути, кончилась. Фокус теперь был – обеспечить себе нормальное будущее.
Он несколько недель об этом думал, взвешивал все возможности. Однажды поздно вечером заперся в штабе, взял список личного состава батальона и, чуть поколебавшись, вставил его в пишущую машинку. Через десять минут он улыбнулся. Стопроцентной гарантии, конечно, не будет, но попробовать можно. Он порылся в архиве и вытащил толстую папку с утренними рапортами третьей роты. За два часа, работая ножницами и пишущей машинкой, сделал все необходимые изменения: убрал отовсюду свою фамилию и тщательно исправил цифры. В каком-то смысле даже вина стала меньше чувствоваться. Появилась приятная легкость. На более высоких уровнях, рассуждал он, тоже подправляются кой-какие документы и аккуратно вымарываются кой-какие факты. Около полуночи он приступил к более тонкой работе – стал переводить себя в первую роту. Начал с первого же дня своего пребывания во Вьетнаме; решая арифметическую задачу в обратном порядке, он внес свою фамилию во все ротные списки, зафиксировал все повышения, сделал все записи о вручении медалей, проставил всюду нужные даты. Ясно, что иллюзия не будет полной. Она никогда полной не бывает. И все же, считал он, классно получается. Все гладко, все логично. В третьей роте его знали только как Кудесника. Настоящую фамилию слыхали очень немногие, да и те, скорее всего, уже забыли. И чем дальше, тем надежней память о нем будет изглаживаться.
Он закончил работу перед рассветом шестого ноября 1969 года. И через неделю вылетел в Штаты.
В Сиэтле он стал звонить Кэти из аэропорта, но на втором гудке вдруг ухмыльнулся и повесил трубку. Перелет в Миннеаполис был потерянным временем. Из-за часовых поясов, наверно, но и не только из-за них. Он не знал, чего от себя ждать. В небе над Северной Дакотой прошел в уборную, снял там форму, надел свитер и слаксы и долгим оценивающим взглядом посмотрел на себя в зеркало. Постояв, подмигнул себе «Здорово, Кудесник, – сказал он. – Как колдуется-то?»
27
Предположение
Может быть, дважды в ту ночь Джон Уэйд просыпался весь в поту. В первый раз, около полуночи, он, может быть, повернулся на другой бок и приткнулся к Кэти в каком-то полубреду, в легкой лихорадке, и ночной шепот озера и леса бежал сквозь его мозг, как электричество.
Позже он откинул одеяло и прошептал:
– Христа прикончить.
Он тихо спустил ноги на пол и, качнувшись, встал. Прошел по коридору на кухню, наполнил водой старый железный чайник, зажег газ и поставил чайник на плиту. Может быть, стоял потом в ожидании, совершенно голый, глядел в потолок и чувствовал всю тяжесть поражения, весь ужас, весь позор, крушение всех надежд. Это были не просто проигранные выборы. Это было бесчестье. Тайное стало явным, и он, беспомощно кружась, летел сквозь пустоту. В мире не было места для жалости. Голая арифметика – чистая мощная волна. Сент-Пол проигран в самом начале. Дулут проигран один к четырем. И профсоюзы, и немцы-католики, и вся безликая мелкая сошка. Очевидный победитель, потом раз – и раздавлен. Так все стремительно.
Чайник бодро засвистел, но он не мог заставить себя шевельнуться.
Политика из-за угла. Он вновь видел все как было в точности. Фотографии на первой странице: трупы вповалку в немыслимых позах. Фамилии и даты. Показания очевидцев. Он вновь видел, как Кэти поворачивает к нему лицо в то утро, когда это вышло наружу. Теперь она узнала. И всегда будет знать, туг не только ужас Тхуангиен – тут и ужас сокрытия самого по себе, ужас молчания и предательства. Лицо ее было безучастно. Ни шока, ни изумления – пустое, темнеющее лицо, в котором двадцатилетняя любовь смывалась уверенностью в том, что ни в чем нельзя быть уверенной.
– Христа прикончить, – сказал он.
Он чувствовал, как в крови гудит электричество.
Может быть, потом, когда вода уже кипела вовсю, он рывком поднялся и подошел к плите
Может быть, прихватил железный чайник полотенцем.
По его лицу бродила глупая, бессмысленная улыбка. Этого он не запомнит. Запомнит только горячий пар и электричество в стиснутых кулаках и напряженных мышцах рук Он вошел с чайником в гостиную, включил свет и принялся лить кипяток на большую цветущую герань у камина. «Христа, Христа», – повторял он. От цветка пошел запах тропической гнили.
– Теперь порядок. – Он удовлетворенно кивнул. Потом хмыкнул: – Ну дела.
Прошел в дальний конец гостиной и обварил маленький юный цветок клеоме. Это не ярость была. Необходимость. Он вылил оставшийся кипяток на карликовый кактус, филодендрон, каладиум и другие растения. Потом вернулся на кухню. Наполнил еще раз чайник, дождался, пока закипела вода, улыбнулся, расправил плечи и пошел по коридору в их спальню. Лицо покалывало от пара; чайник негромко шипел в темноте. Джон Уэйд почувствовал, что плывет. Прошло время, о котором он ничего не запомнил; позже он очнулся склоненным над постелью. Он покачивался на пятках и смотрел на спящую Кэти. Поразительно, подумал он. Потому что он любил ее. Потому что он не мог помешать чайнику клониться вперед. Ее голова пошевелилась на подушке. Кэти посмотрела на него, озадаченная, в каком-то подобии улыбки, словно пыталась сформулировать некий новый важный вопрос. Клубы пара поднялись от ее глазниц. Вены на шее взбухли. Она рывком повернулась на бок. В темноте послышались звуки – вопли, хрипы, может быть, его имя, – но потом пар повалил из самого ее горла. Она скрючивалась, распрямлялась, скрючивалась опять. Невозможно, подумал Джон. В комнате стало влажно, душно, она наполнилась разваренным мясным запахом, и пальцы Кэти затеяли странную игру с изголовьем кровати, то отбивая костяшками чечетку, то судорожно сжимаясь, то опять отбивая чечетку, словно она что-то передавала по телеграфу. На щеках пузырьками вскипал жир. Он вспомнит, как думал, насколько все невероятно. Вспомнит этот жар, вспомнит электричество в запястьях. «Почему?» – подумалось ему, но ответа не было. Была только ярость. Одеяло промокло насквозь. Ее зубы стучали. Она вывернулась, сползла, отталкиваясь локтями, к изножью кровати. По шее и плечам расплылось багровое пятно, Лицо собралось складками. Он все думал: «Почему?» – но не знал почему и никогда не будет знать. Может быть, виной солнце. Или отсутствие солнца. Или электричество. Или акт исчезновения. Или пара змей, заглатывающих друг друга на тропе в Розовом секторе. Или отец. Или тайна. Или поражение и позор. Или безумие. Или зло. Он слышал голоса из тьмы – женские, детские, звуки смертоубийства, – но этих голосов он помнить не будет. Темноту будет помнить. Кожа у нее на лбу лопнула, стала сходить длинными рваными лоскутами, губы стали лиловыми. Она дернулась, потом мелко затряслась, потом свернулась калачиком, обхватила себя руками и затихла. Она выглядела холодной. Только пальцы еле заметно подрагивали.
Может быть, он поцеловал ее. Может быть, завернул в простыню. Может быть, прошел какой-то нулевой отрезок времени, прежде чем он отнес ее вниз к причалу, плывя и скользя, исполненный любви; положил ее на доски причала, потом двинулся к лодочному сараю, открыл двустворчатую дверь.
– Кэт, моя Кэт, – прошептал он. Вытащил лодку на мелкую воду и оставил там, а сам пошел за мотором. Туман рассеялся. Стали видны луна и множество звезд, Несколько секунд он прислушивался к разным звукам из тьмы; к ночному плеску воды и шелесту леса, к собственному дыханию, когда он устанавливал мотор и снова ходил в сарай за веслами, канистрой с бензином и спасательным жилетом. Опять он был Кудесником. Его окружали зеркала. Веслами подгреб к причалу, привязал лодку, чувствуя под собой колыханье волн, потом поднял ее и подумал: Кэт, моя Кэт, положил ее в лодку, вернулся в дом за ее кроссовками, джинсами и белым хлопчатобумажным свитером. Может быть, прошептал волшебные слова. Может быть, почувствовал что-то помимо плывущего скольжения. Жалость, скажем, или горе. Но тогда не было ничего определенного, никаких фактов, и он, как лунатик, двинулся к лодке, сел в нее, завел мотор и поплыл по большому безмолвному озеру. Далеко отходить не стал. Может быть, всего ярдов двести. В темноте, в покачивающейся лодке, он заставил кроссовки исчезнуть в глубокой воде. За ними последовали джинсы и свитер. Ее он утяжелил гладкими серыми камнями, которые взял на берегу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я