https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/s-dushem-i-smesitelem/
В. Загородний литература, № 12; 1978
Джеймс Олдридж
ПОСЛЕДНИЙ ВЗГЛЯД
Это рассказ об одной знаменитой дружбе и о том, что с ней в конце концов сталось. Я считаю, что моя версия того, что происходило между двумя людьми, о которых я пишу, так же правомерна, как десятки других, хотя она — чистейший вымысел, а не подтасовка фактов.
И так как это мой вымысел, я старался не быть жестоким ни к мертвым, ни к живым и не копаться в душах моих героев больше, чем это было необходимо для меня. Однако должен просить снисхождения у множества людей, которые близко знали этих писателей, но, возможно, не видели драматизма их дружбы так, как вижу его я.
Дж.О.
Глава 1
В 1929 году ярким сентябрьским днем я, девятнадцатилетний юноша, попал в Париж прямо с пыльных мостовых и грунтовых дорог моей родины, пасторального захолустного городка Святая Елена в австралийском штате Виктория. Говорю об этом с самого начала, потому что мое происхождение сыграло известную роль во всем, что произошло со мной в ту осень во Франции, когда я неожиданно стал участником некой одиссеи, серьезно повлиявшей на жизнь Скотта Фицджеральда и Эрнеста Хемингуэя.
Она повлияла и на мою жизнь тоже, хотя если я фигурирую в этой истории, то лишь потому, что мне, недоучившемуся простачку из захолустья, язычнику и романтику в душе, приверженному к античной классике, просто посчастливилось оказаться человеком к месту и ко времени и стать свидетелем многих событий. Под конец я только чудом избежал смерти, но даже это было не столь важным, как драма, происходившая на моих глазах, и начинаю я с рассказа о себе только по той причине, что не вижу иной возможности объяснить, как я стал участником этой истории.
Должно быть, уже названный мною безвестный городок Святая Елена, затерявшийся где-то в австралийской глуши, вызывает представление о грубоватом невежде. На самом деле я получил довольно странное образование, которое, впрочем, теперь не променял бы ни на какое другое, потому что мой отец-англичанин с детства привил мне любовь к классической литературе, хотя до пятнадцати лет я жил полной приключений том-сойеровской жизнью на медли тельной реке Муррей с ее пароходами, разливами, отличной рыбной ловлей, охотой и разнообразными речными приключениями, на всю жизнь оставившими во мне смутную и непонятную тоску.
В шестнадцать лет я окончил местную школу и отчасти благодаря знанию классики, которому я обязан своему отцу, я легко получил стипендию в Мельбурнском университете. Но тут стало деиствовать первое из противоречий, с которыми мне потом пришлось сталкиваться всю свою жизнь. Я понял, что ученого из меня не выйдет, и, вместо того чтобы поступить в университет, я однажды утром зашел в редакцию мельбурнской газеты «Сан» и тут же получил место корректора.
Когда об этом узнали мои пришедшие в отчаяние родители, прием в университет был уже закончен, а меня тем временем перевели в вечерний отдел иллюстраций — иначе говоря, мне поручили делать подписи под фотоснимками, поступившими в редакцию так поздно, что тем, кто сочинял подписи, было уже не до них. Они уходили домой в половине одиннадцатого ночи, а я корпел до половины первого.
Вот так я перешел Рубикон и, учитывая мой возраст, еще долго дожидался бы какой-нибудь другой вакансии в редакции, если бы не приехал брат моей матери, мой дядюшка-англичанин, разбогатевший в Соединенных Штатах. Он простер ко мне веснушчатые руки и предложил пожить за его счет годик в Европе, о чем я давно мечтал и даже составлял маршруты путешествий.
— При одном только условии, — сказал дядя Джонни, и его маленькие бледно-голубые глаза смотрели на меня из-под рыжих кустистых бровей сторожким кошачьим взглядом. Он был неисправимым романтиком, но по какой-то странной причине всегда казался мне мормоном из Солт-Лейк-сити. — Пока ты живешь на мои деньги, — сказал он, — ты не будешь ни пить, ни курить и к борделям даже близко не подойдешь. Как ты будешь жить потом — твое дело. Но я не желаю оплачивать распущенность, да еще в твоем возрасте. Понял?
— Ладно, — сказал я дядюшке Джону, — я согласен.
— А, нет, — сказал он. — Ты не соглашаешься. Ты обещаешь. Верней, даже клянешься.
Я неохотно пообещал и поклялся. Эти запрещения того, о чем я даже не помышлял, мне не нравились, тем более что судя по всему дядя Джонни в свое время вдоволь насладился запретными плодами.
И вот в одно воскресное утро я отплыл из Мельбурна в шестиместной каюте старого пассажирского парохода и прибыл в Лондон ровно месяц спустя после того, как мне исполнилось девятнадцать лет. Я уже знал, что я буду делать в Лондоне. У меня было несколько писем от друзей-журналистов из мельбурнской «Сан» к их друзьям-австралийцам, работавшим на Флит-стрит. Я ходил из одной редакции в другую и вручал письма довольно пожилым людям — всем им было уже под тридцать.
И все они, глядя на мое загорелое лицо и спартанскую атлетическую фигуру, начинали смеяться.
— Ты был таким зелененьким, таким восторженным, таким застенчивым, страшно неуверенным и вместе с тем ершистым и с такой дьявольской решимостью любым путем добиться своего, что во мне шевельнулось гнусненькое желаньице раздразнить тебя до чертиков, а потом дать под зад коленкой.
Так Джек Хэзелдин, знаменитый Джон Дервент Хэзелдин, рассказал мне о своем первом впечатлении много лет спустя. И тем не менее Джек внушил заведующему отделом иллюстраций лондонской газеты «Дейли скетч», что я буду отличной заменой другому австралийцу, Чарльзу Митчинсону, который уезжал на родину. Но Чарли Митчинсон уезжает только через два месяца, так что мне придется подождать.
— Ты сможешь столько ждать? — спросил Джек.
— Думаю, что да.
— Денег у тебя хватит?
— Почему вы меня об этом спрашиваете? — Я насторожился — кажется, он хочет что-то выведать.
— Значит, ты не беден?
— Денег у меня столько, сколько мне нужно, — отрезал я.
— Ну и ладно. Не лезь в бутылку, — сказал Джек и, потирая свой длинный нос, глядел на меня так, будто что-то прикидывал в уме. — Вот что я тебе скажу, — продолжал он. — Если у тебя и впрямь есть деньжата, давай-ка махни в Париж недельки на две, пока ты не впрягся в газетную лямку. Может, другого случая у тебя долго не будет.
Мы сидели в клетушке у Джека, в редакции газеты «Дейли экспресс». Джек, огромный мужчина со склонностью к ожирению, на работе ходил без пиджака и прикидывался эдаким неотшлифованным алмазом. На самом же деле он был стипендиатом Родса в Оксфорде, свободно владел французским и немецким языками, итальянским и греческим, без его присутствия не обходились ни бесконечные международные конференции, ни пограничные стычки, революции и события на Балканах, летать туда и обратно было для него столь же привычно, как для загородного жителя ездить в город на работу. В сущности, он был лучшим международным корреспондентом того времени и с годами становился все лучше, пока в начале войны его не схватили в Берлине. В 1944 году он умер от диабета в дрезденском лагере для интернированных.
— Ты хоть немножко понимаешь французский или немецкий? — спросил он.
Я ответил, что говорю и на том и на другом языке.
Джек, явно сдержавшись, сказал:
— Ну ладно, пятидесяти слов вполне хватит, чтобы освоиться в Париже, если только ты не приглянешься какой-нибудь прельстительной француженке.
Меня возмутил его намек, и я не пытался это скрыть.
— Ладно, ладно, — сказал Джек; он уже понял, до какой степени я нуждаюсь в помощи. Но какого рода должна быть эта помощь? И вдруг он хлопнул себя по мощным коленям.
— Придумал, черт возьми! — воскликнул он. — Я знаю человека, которому ты как раз придешься по душе. А ты попробуешь раскусить этот орешек. Ты когда-нибудь слышал про Эрнеста Хемингуэя?
— Конечно, — ответил я.
— И что ж ты слышал? — спросил Джек.
— Он живет во Франции. — Я сроду не слыхал про Эрнеста Хемингуэя. — Он знаменитый журналист, да?
Джек пощадил меня и на этот раз.
— Эрнест был когда-то журналистом, — сказал он. — Он и сейчас, кажется, пишет иногда для газет, хотя убей меня бог, если я знаю, откуда тебе это известно. В последнее время он стал великой надеждой американской литературы.
Джек рассказал мне, что познакомился с Хемингуэем в 1923 году, во время греко-турецкой войны. Потом они вместе работали на конференциях по разоружению в Лозанне и Женеве, а после в Париже. В то время Хемингуэй был парижским корреспондентом выходившей в Торонто газеты «Стар».
— Пошли в «Петуха и корону», я тебя угощу пивом, — сказал Джек, поднимая свое грузное тело со стула из металлических трубок, и мне показалось, что, как только Джек встал, стульчик сразу распрямился.
— Я не пью, — сказал я.
— Хорошо, я не стану толкать тебя на гибельный путь. Я угощу тебя лимонадом.
Он нахлобучил на затылок широкополую мягкую шляпу «борсолино», по-европейски накинул на плечи непромокаемый плащ и, величавый как монумент, зашагал впереди меня через отдел новостей и комнату младших редакторов, сейчас полупустую, потому что с утра работали только сотрудники манчестерского издания.
— Я дам тебе письмо, — сказал он. — А на словах можешь передать от меня Эрнесту, что он слишком хороший газетчик, чтобы стать хорошим писателем. И я знаю, что говорю.
Для меня так и осталось неизвестным, что написал обо мне Джек в письме Хемингуэю. Понятия о чести, привитые мне воспитанием, связывали меня по рукам и ногам и не разрешали вскрыть и прочесть письмо. Но когда я разыскал в Париже на улице Монж отель, где жил Хемингуэй, мне пришлось какое-то время побродить по соседним улочкам, а потом посидеть на пыльных руинах древнеримского цирка, чтобы обрести хоть какую-то уверенность в себе и преодолеть робость и сомнения. Но я знал, что надо выдержать все, что мне предстоит, и, стараясь держаться независимо, стараясь как-то охладить лицо, чтобы не заливаться краской, я поднялся по крутой лестнице на третий этаж и позвонил в номер тринадцать.
За дверью кто-то насвистывал «Чай для двоих», и немного погодя, когда я позвонил еще раз, явно американский голос произнес:
— Я открою, Эрнест, только ты ради бога поторапливайся.
Дверь распахнулась настежь в полном смысле этого слова, и на меня уставился очень прямой и стройный человек в отлично сшитых, но подтянутых выше талии твидовых брюках и в шелковой рубашке.
— Мосье? — вопросительно сказал он и по-английски добавил: — Очень юный мосье.
— Я хотел бы видеть мистера Хемингуэя, — сказал я.
— Вот как? — В голосе стройного вылощенного американца сквозило почти ребячье любопытство. — А зачем? — спросил он.
— У меня письмо к нему. — Я протянул конверт.
Американец оглядел меня, как почему-то здесь оглядывали все, и я понял, что сейчас начнутся насмешки.
— Эрнест! — крикнул он. — Тут пришел… Тут какой-то древнегреческий атлет принес тебе письмо. Хочешь, я распечатаю и прочту тебе?
— Если оно пахнет дамскими болгарскими сигаретами, рви его немедленно.
Американец обнюхал конверт.
— Оно пахнет нафталином, — крикнул он.
— Да ну тебя, Скотти. Порви его.
— Нет, ей-богу. Пахнет нафталином.
Это была правда. Перед моим отъездом из Австралии мать, укладывая на дно чемодана спортивную куртку, положила в карманы шарики нафталина. Письмо пропиталось его запахом.
Американец распечатал конверт и пробежал глазами письмо. Потом поглядел на меня своим зорким взглядом и крикнул Хемингуэю:
— Он приехал прямо из Австралии, из Вулломулу.
— Ничего подобного, — возразил я. — Вовсе я не из Вулломулу.
— Это я разыгрываю Хемингуэя, — шепотом сказал американец. Но тут же он сжалился надо мной. — Входите, входите. Эрнест принимает душ по-английски, иначе говоря — ледяной, через минуту он будет бегать по комнате, растираясь полотенцем, как профессиональный боксер.
Он захлопнул входную дверь и, входя в гостиную, сказал через плечо, что он — Эф Скотт Фицджеральд; это имя я тоже слышал впервые.
— Стойте на месте, — сказал он и исчез вместе с письмом. Я стоял и ждал в пыльной, выцветшей гостиной, являвшей собою французскую версию гостиничных апартаментов в американском вкусе (стены ее украшали шесть портретов знаменитых женщин), и мне почудилось, что тут обосновался весь американский континент. И все здесь, включая беспорядок, только подчеркивало неловкость моего положения.
— Чушь собачья! — Это, очевидно, Хемингуэй читал письмо Джека.
— А что, он как будто славное дитя, — услышал я голос Фицджеральда.
— Ладно, пусть он славное дитя. Так чего от меня хочет Хэзелдин? Что я с этим дитятей должен делать?
— Покажи ему свои мускулы.
Остального я уже не слушал. Я заподозрил, что они хотят позабавиться за мой счет, и решил уйти, но тут вошел голый Хемингуэй; в одной руке он держал письмо, в другой полотенце, которым растирал себе грудь.
— Здорово, дитя, — сказал он.
Хемингуэй оказался еще крупнее, чем Джек Хэзелдин, который был на голову выше меня. Живот у него был юношеский, вдвое меньше, чем у Джека, но я не знал, куда девать глаза — нагота для меня была чем-то очень интимным, а Хемингуэй держался так, буд-то на нем был костюм-тройка. Я заметил, что ноги у него в шрамах.
— Что тебе надо от меня, дитя? — спросил он. — Что на сей раз придумал этот чудила Хэзелдин?
— Ничего мне от вас не надо, — сказал я. — Джек просил передать вам письмо, я и передал.
— Ладно, я его получил и больше ничем не могу быть тебе полезен, — сказал Хемингуэй. — Через полчаса я уезжаю из Парижа, если только Эф Скотту Фицджеральду удастся закрыть свой уникальный чемодан.
— Я пришел передать вам письмо, — повторил я. — Вот и все.
— Так ты что, решил отдать его и смыться?
Я не нашелся что ответить; в такое положение Хемингуэй потом ставил меня не раз.
— Пойду надену брюки, — сказал Хемингуэй и ушел, а я стоял посреди комнаты и думал, как бы поскорее удрать отсюда, пока меня не попросили уйти, или не перестали обращать на меня внимание, или не подвергли еще какому-нибудь унижению.
Но Скотт заставил меня остаться. Он притащил отличный кожаный чемодан и бросил его на диван.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20