https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/
Стоял ноябрь, небо было безоблачное, в воздухе мерцали искры росы. Они прошли по кварталу одинаковых домов, из которых доносилось квохтанье кур. Дальше были пустошь, большой двор, неровная брусчатка перед гаражом. Оба шли, держа руки в карманах, не глядя друг на друга.
— Почему ты не хочешь мне сказать, что с тобой происходит? — спросил наконец Кариньо. — Научишься ли ты когда-нибудь доверять друзьям?
— Со мной все в порядке, — ответил Магальди.
— Э, нечего меня морочить. Я с пеленок вижу людей насквозь.
Они остановились под фонарем в колеблющемся круге света. «Я почувствовал, — сказал Кариньо, — что запруда в его душе вот-вот рухнет. Он не мог справиться с собой, ему требовалось высказаться».
Как рассказал ему Магальди, донья Хуана попросила его взять Эвиту под свою опеку в Буэнос-Айресе, до этого она много месяцев противилась отъезду дочери: не желала, чтобы девочка, едва окончив начальную школу, в пятнадцать лет уехала одна. Но Эвита, сказала мать, не уступала. Она так настаивала, что сломила волю матери. Девочка — сирота, у нее там нет других родственников, кроме брата, недавно взятого в армию, и она мечтает стать актрисой. В Хунине бывали драматурги, вроде Вакареццы, певцы, вроде Чарло, декламаторы, вроде Педро Мигеля Облигадо. У всех у них она просила помощи, и все отказывались под предлогом, что Эвита еще девочка и ей надо повзрослеть. Однако он, Магальди, смотрит дальше, чем любой из них, говорила донья Хуана. Если он кого-то порекомендует, никто ему не откажет. У этой девочки есть способности, сказал он. И теперь он не может отступить.
И еще этот жаворонок. Он сел на стол, чтобы указать его судьбу. Пренебречь указанием жаворонка — значит навлечь несчастье.
Магальди говорил быстро. По другую сторону путей пробуждалось небо в длинных полосах оранжевого света. Завернув за угол, он увидел свой отель. Магальди остановился. Он сказал, что всю ночь колебался, но этот разговор прояснил его мысли. Наконец он знает, что делать. Он поедет с Эвитой в Буэнос-Айрес. Оплатит ей пансион, представит ее на радио. Было уже слишком поздно или слишком рано, и у Кариньо не хватило сил его отговаривать.
— Ей пятнадцать лет, — сказал он только. — Всего лишь пятнадцать лет.
— Она уже женщина, — ответил Магальди. — Мать сказала: совсем недавно она стала женщиной.
Потом было нудное, бесконечное воскресенье из тех, которые хочется забыть. Эвита декламировала через громкоговорители концертного зала поэму Амадо Нерво, делая рулады и катастрофически растягивая слоги в подражание Гарделю. Ей аплодировали. Она вышла на площадь со своими сестрами, в то время как доморощенное сопрано расправлялось с «Аве Мария» Шуберта. Магальди вынул из петлицы белую гвоздику и преподнес ее Эвите. По словам Кариньо, он был заворожен отчужденностью Эвиты, презрением, которое звучало у нее даже в словах, напоминавших восхищение.
В тот же вечер после концерта они сели на поезд, шедший из Пасифико. Донья Хуана и ее дочки со слезами провожали Эвиту на перроне. Она выглядела инфантильной, была полусонная. Одета в хлопчатобумажную юбку и льняную блузку, соломенная шляпа, на ногах носочки, в руке потертый чемодан. Мать сунула ей за вырез бумажку в десять песо и все время не отходила от нее, гладила по голове, пока не показался поезд. Прямо сценка из радиотеатра, говорил Кариньо: прекрасный принц спасает от невзгод бедную и не слишком красивую провинциалочку. Все происходило почти как в мюзикле Тима Раиса и Ллойда Уэббера, хотя без кастаньет.
Вагон был почти пуст. Эвита предпочла сесть отдельно и прижалась лбом к окну, глядя на быстро мелькающие тени пейзажа. Когда поезд остановился в Чивилкое или час спустя в Суипаче, Магальди подсел к ней и спросил, счастлива ли она. Эвита на него не взглянула. Она сказала: «Я хочу спать», — и уставилась в темноту равнины.
С этого вечера жизнь Магальди разделилась пополам. Утро и часть дня он проводил в пансионе на авениде Кальяо, где жила Эвита. Там, сидя на стуле, обитом жеребячьей кожей, он сочинил свои самые прекрасные песни о любви: «Кто ты» и «Когда ты меня полюбишь». Кариньо, несколько раз посетивший его, вспоминал монашескую железную кровать, потрескавшийся умывальный таз, прикрепленные к стене кнопками фотографии Рамона Новарро и Кларка Гейбла. Тесная комнатка была заполнена неистребимыми запахами общей уборной и стирки, но Магальди, увлеченный своей счастливой гитарой, пел тихо, никому не мешая. Эвита также, казалось, не замечала всего этого убожества. Она щеголяла в одной комбинации и, повязав голову полотенцем, покрывала ногти лаком или выщипывала себе брови перед рябым зеркалом.
С наступлением вечера Магальди был занят на радио, репетируя с Нодой пять-шесть мелодий, которые им предстояло петь в передаче в девять часов. Потом с музыкантами и текстовиками других оркестров шли в кафе «36 бильярдес» или «Ла Эмилиана», откуда уходили каждый день в час ночи. Магальди не провел ни одной ночи вне своего огромного фамильного дома на улице Альсина, где его комнату затеняли клематис и жасмин. Утром мать, встав пораньше, ждала его, готовила ему мате и рассказывала о событиях прошлого дня. Имя Эвиты в их беседах не упоминалось. По словам Кариньо, Эвита стала для певца тяжким бременем, как некий грех или несмываемый позор. Он был старше ее на восемнадцать лет — на семь меньше, чем Перон. Однако Магальди эта разница казалась слишком большой.
В эти месяцы счастье начало от него отворачиваться. В конце ноября он повздорил с доном Хайме Янкелевичем, царем радиостудий: в один день он потерял свой контракт на 1935 год и возможность для Эвиты пройти обещанную ему пробу на декламацию. Скрепя сердце Магальди согласился выступать на радиостанции «Парис», но жесткий приступ печеночных колик вынудил его отложить дебют. Эти неприятности повредили его дружбе с Нодой и разъярили Эвиту, которая целыми днями не разговаривала с ним.
В рассказе Кариньо меня с самого начала смутили даты. Биографы Эвиты единодушно утверждают, что Она уехала из Хунина 3 января 1935 года. Они не знают, сопровождал ли Ее Магальди или нет, но упорно держатся за эту дату, 3 января. Я сказал об этом Кариньо. «Что они предъявляют в подкрепление такой уверенности? — спросил он. — Билет на поезд? Или фотографию?» Я признал, что никакого доказательство не видел. «А доказательств и не может быть, — сказал он. — Я-то знаю, потому что сам это пережил. Историкам нечего соваться исправлять мою память или мою жизнь».
По словам Кариньо, Эвита провела с ним Рождество 1934 года. Ее брат Хуан в эту ночь нес дежурство в Кампо-де-Майо, пробы на выступления провалились и на радио «Стентор», и на радио «Феникс», от денег, что дала Ей мать, ничего не осталось. Она пожаловалась, что Магальди Ее забросил. Он, мол, человек, порабощенный своей семьей, не любит ни развлекаться, ни танцевать. Тогда Кариньо Ей посоветовал вернуться в Хунин и напугать Магальди своим отсутствием. «Ты с ума сошел, — ответила Она. — Меня из Буэнос-Айреса увезут только мертвой».
Как только Магальди оправился от приступов печени, Эвита превратилась в его тень. Она ждала его в зале контроля записей или в кафе на углу улиц Кангальо и Суипача, напротив радиостудии. Он начал избегать Ее, стал редко бывать в пансионе, хотя продолжал оплачивать Ее расходы. Перед премьерой фильма «Душа бандонеона» в кинотеатре «Монументаль» он больше недели не видел Ее. Она была среди толпы в вестибюле, просившей автографы у Сантьяго Арриеты и Дориты Дейвис. Чтобы казалось, что Она в шелковых чулках, Она покрасила себе ноги. Магальди снова почувствовал неодолимый стыд и понурив голову хотел проскользнуть к выходу, но его выдали аплодисменты, вспышки магния и крики почитателей. Впереди него шли Нода и носатый Диссеполо, сочинивший музыку к фильму. Позади с трудом продвигались Кариньо и Либертад Ламарк. Эвита издали заметила его и повисла на его руке. Магальди сообразил спросить: «Что ты тут делаешь?» Она не ответила. Она шла с решительным, победоносным видом под вспышками фотоаппаратов.
То был конец. Едва в кинозале погасили свет, Магальди вышел. Она последовала за ним, ковыляя на слишком высоких каблуках. Завязалась ожесточенная ссора. Вернее, Она ожесточенно его ругала, а он, как всегда, покорно слушал и оставил Ее переваривать свой гнев во враждебном мраке. Больше они не виделись.
«Она его покорила своим презрением и потеряла из-за чрезмерной своей дерзости, — сказал мне Кариньо. — Магальди уже давно с ней скучал. Его любовь, как у всех донжуанов, была вроде мыльного пузыря, но, будь Эвита с ним терпелива, он не порвал бы с Ней до конца — из чувства долга или из чувства вины. Возможно, он никогда бы не признал Ее достоинств, потому что женщина либо заставляет себя уважать с первого дня, либо ей этого уже не добиться, но Магальди был человек слова. Если бы не стычка в кинотеатре „Монументаль“, он бы не оставил Ее без всякой поддержки, как это случилось».
Кариньо не раз приходилось выручать Ее в те тяжелые осенние дни. Он оплатил Ей три дня пребывания в пансионе на улице Сармьенто, разделял с Ней обед, состоявший из одних круассанов, за мраморными столиками в «Эль Атенео» и приглашал Ее на дневные сеансы в кинотеатр их района. Она всегда была озабочена, грызла себе ногти, ловила всякую возможность декламировать на радио. Писать жалобные письма в Хунин не хотела, чтобы Ее не заставили вернуться, и не брала те жалкие сентаво, которые ей предлагал брат Хуан, зная, что он сам кругом в долгу. Некоторые биографы полагают, что именно Магальди раздобыл для Эвиты первую работу в труппе Эвы Франко. Это не так: он даже не видел Ее на сцене. Проложил Ей путь в жизни Кариньо. Он рассказал мне счастливый финал этой истории в тот единственный день нашей встречи. Очень хорошо помню этот момент — птиц, щебечущих на безлистных деревьях, покрытые ржавчиной киоски в парке напротив, в которых продавались подержанные книги и редкие марки.
«Однажды вечером, в середине марта, я Ее встретил в кафе на углу улиц Сармьенто и Суипача, — сказал он. — Под глазами круги, от всего Ее тошнило, ноги сплошь расцарапанные, в струпьях и ссадинах. В свои пятнадцать лет Она уже изведала самые черные стороны жизни. Когда мы прощались, Она вдруг расплакалась. Меня тронули слезы этой упрямой девочки, которая так стойко держалась во всех трудных обстоятельствах. Думаю, она никогда ни перед кем не плакала, разве что много времени спустя, когда горевала по утраченному здоровью и на трибуне на Пласа-де-Майо рыдания не дали Ей говорить. Я повел Ее к себе. В тот же вечер я позвонил по телефону Эдмундо Гуибургу, корреспонденту „Критики“, которого все мы, актеры, уважали. Я знал, где его можно застать, так как он обычно всю ночь до рассвета писал историю аргентинского театра. Я ему описал Эвиту и попросил бога ради найти Ей какую-нибудь работу. Я полагал, что он сможет Ее устроить как помощницу режиссера, гримершу или помощницу костюмерши. И никто не знает, по какой прихоти судьбы Она появилась в качестве актрисы. Ее дебют состоялся 28 марта 1935 года в театре „Комедия“. Играла Она прислугу в комедии „Хозяйка дома Пересов“ в трех действиях. Она пояачялась из полумрака заднего плана, открывала дверь и выходила на середину сцены. Больше Она это место не покидала.
После смерти Гарделя, — сказал мне Кариньо голосом, звучащим как бы издалека, то ли усталым, то ли сонным, — у нас, аргентинцев, остался только Магальди. Слава его не уменьшилась даже тогда, когда он впал в пошлость и стал сочинять песни об ужасах Сибири, которые никому из слушателей ничего не говорили. Его стали одолевать различные хвори, от которых он лечился горчичниками и банками, прячась в своем огромном доме на улице Альсина и отказываясь от всякого общества, кроме своей матери. На аплодисменты в театрах он отвечал торопливым поклоном и, бывало, по рассеянности пел текст одной песни на музыку другой. Когда он женился на девушке из Рио-Куарто и объявил, что будет отцом, я подумал, что он наконец излечился. Но счастье его убило. Острое разлитие желчи быстро унесло его из жизни. Эвита тогда работала в труппе Рафаэля Фиртуосо. В ночь бдения над покойником актеры Ее труппы после спектакля отправились в Луна-парк проститься с Магальди. Она отказалась. Подождала их, сидя в одиночестве в соседнем баре и с неохотой прихлебывая кофе с молоком».
В тот день было сказано еще кое-что, но повторять это мне не хочется. Я долго сидел молча рядом с Кариньо, потом пошел в неприветливый парк, одолеваемый потоком вопросов, на которые уже не мог ответить и которые, вероятно, к тому же никого не интересовали.
14. «ВЫМЫСЕЛ, КОТОРЫЙ Я СОБОЙ ЯВЛЯЛА»
(Из главы IV книги «Смысл моей жизни»)
Уже на шестой день плаванья он стал задыхаться в тесноте каюты. Однако еще более невыносимым было сочувствие пассажиров. Каждое утро офицер, с которым он спускался в трюм, приветствовал его один и тем же вопросом:
— Вы чувствуете себя получше, сеньор Маджистрис? Отдыхаете хорошо?
— Да, — отвечал он. — Mi sento bene.
Он страдал, но не желал об этом говорить. Ночью просыпался от жжения раны. Зрение в левом глазу ухудшалось: если он закрывал здоровый глаз, мир превращался в мешанину переменчивых облаков, мерцающих подвижных точек, теней с желтыми бороздками. Однако нельзя было показывать ни малейшего признака упадка сил. Стоит врагу заметить его слабость — жди удара. Враг мог прятаться где угодно: на борту корабля, на сходнях в Сантусе или в Ресифи, среди докеров в порту Генуи. Он слышал затаенное дыхание за дверью каюты и по пути в трюм чувствовал внезапно пробегавшие и затихавшие шаги. Кто-то следил за всеми его движениями — в этом он был уверен. Они еще на него не напали, но сделают это — до конца плавания оставалось много времени.
Он спускался в трюм между четырьмя и шестью часами утра — никогда не ходил в одно и то же время по тем же коридорам. Гроб Марии Маджи покоился на металлическом пьедестале, в углу, на носу судна. Его загораживала мебель какого-то дипломата и ящик с архивом Артуро Тосканини, взятые на борт в Сантусе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
— Почему ты не хочешь мне сказать, что с тобой происходит? — спросил наконец Кариньо. — Научишься ли ты когда-нибудь доверять друзьям?
— Со мной все в порядке, — ответил Магальди.
— Э, нечего меня морочить. Я с пеленок вижу людей насквозь.
Они остановились под фонарем в колеблющемся круге света. «Я почувствовал, — сказал Кариньо, — что запруда в его душе вот-вот рухнет. Он не мог справиться с собой, ему требовалось высказаться».
Как рассказал ему Магальди, донья Хуана попросила его взять Эвиту под свою опеку в Буэнос-Айресе, до этого она много месяцев противилась отъезду дочери: не желала, чтобы девочка, едва окончив начальную школу, в пятнадцать лет уехала одна. Но Эвита, сказала мать, не уступала. Она так настаивала, что сломила волю матери. Девочка — сирота, у нее там нет других родственников, кроме брата, недавно взятого в армию, и она мечтает стать актрисой. В Хунине бывали драматурги, вроде Вакареццы, певцы, вроде Чарло, декламаторы, вроде Педро Мигеля Облигадо. У всех у них она просила помощи, и все отказывались под предлогом, что Эвита еще девочка и ей надо повзрослеть. Однако он, Магальди, смотрит дальше, чем любой из них, говорила донья Хуана. Если он кого-то порекомендует, никто ему не откажет. У этой девочки есть способности, сказал он. И теперь он не может отступить.
И еще этот жаворонок. Он сел на стол, чтобы указать его судьбу. Пренебречь указанием жаворонка — значит навлечь несчастье.
Магальди говорил быстро. По другую сторону путей пробуждалось небо в длинных полосах оранжевого света. Завернув за угол, он увидел свой отель. Магальди остановился. Он сказал, что всю ночь колебался, но этот разговор прояснил его мысли. Наконец он знает, что делать. Он поедет с Эвитой в Буэнос-Айрес. Оплатит ей пансион, представит ее на радио. Было уже слишком поздно или слишком рано, и у Кариньо не хватило сил его отговаривать.
— Ей пятнадцать лет, — сказал он только. — Всего лишь пятнадцать лет.
— Она уже женщина, — ответил Магальди. — Мать сказала: совсем недавно она стала женщиной.
Потом было нудное, бесконечное воскресенье из тех, которые хочется забыть. Эвита декламировала через громкоговорители концертного зала поэму Амадо Нерво, делая рулады и катастрофически растягивая слоги в подражание Гарделю. Ей аплодировали. Она вышла на площадь со своими сестрами, в то время как доморощенное сопрано расправлялось с «Аве Мария» Шуберта. Магальди вынул из петлицы белую гвоздику и преподнес ее Эвите. По словам Кариньо, он был заворожен отчужденностью Эвиты, презрением, которое звучало у нее даже в словах, напоминавших восхищение.
В тот же вечер после концерта они сели на поезд, шедший из Пасифико. Донья Хуана и ее дочки со слезами провожали Эвиту на перроне. Она выглядела инфантильной, была полусонная. Одета в хлопчатобумажную юбку и льняную блузку, соломенная шляпа, на ногах носочки, в руке потертый чемодан. Мать сунула ей за вырез бумажку в десять песо и все время не отходила от нее, гладила по голове, пока не показался поезд. Прямо сценка из радиотеатра, говорил Кариньо: прекрасный принц спасает от невзгод бедную и не слишком красивую провинциалочку. Все происходило почти как в мюзикле Тима Раиса и Ллойда Уэббера, хотя без кастаньет.
Вагон был почти пуст. Эвита предпочла сесть отдельно и прижалась лбом к окну, глядя на быстро мелькающие тени пейзажа. Когда поезд остановился в Чивилкое или час спустя в Суипаче, Магальди подсел к ней и спросил, счастлива ли она. Эвита на него не взглянула. Она сказала: «Я хочу спать», — и уставилась в темноту равнины.
С этого вечера жизнь Магальди разделилась пополам. Утро и часть дня он проводил в пансионе на авениде Кальяо, где жила Эвита. Там, сидя на стуле, обитом жеребячьей кожей, он сочинил свои самые прекрасные песни о любви: «Кто ты» и «Когда ты меня полюбишь». Кариньо, несколько раз посетивший его, вспоминал монашескую железную кровать, потрескавшийся умывальный таз, прикрепленные к стене кнопками фотографии Рамона Новарро и Кларка Гейбла. Тесная комнатка была заполнена неистребимыми запахами общей уборной и стирки, но Магальди, увлеченный своей счастливой гитарой, пел тихо, никому не мешая. Эвита также, казалось, не замечала всего этого убожества. Она щеголяла в одной комбинации и, повязав голову полотенцем, покрывала ногти лаком или выщипывала себе брови перед рябым зеркалом.
С наступлением вечера Магальди был занят на радио, репетируя с Нодой пять-шесть мелодий, которые им предстояло петь в передаче в девять часов. Потом с музыкантами и текстовиками других оркестров шли в кафе «36 бильярдес» или «Ла Эмилиана», откуда уходили каждый день в час ночи. Магальди не провел ни одной ночи вне своего огромного фамильного дома на улице Альсина, где его комнату затеняли клематис и жасмин. Утром мать, встав пораньше, ждала его, готовила ему мате и рассказывала о событиях прошлого дня. Имя Эвиты в их беседах не упоминалось. По словам Кариньо, Эвита стала для певца тяжким бременем, как некий грех или несмываемый позор. Он был старше ее на восемнадцать лет — на семь меньше, чем Перон. Однако Магальди эта разница казалась слишком большой.
В эти месяцы счастье начало от него отворачиваться. В конце ноября он повздорил с доном Хайме Янкелевичем, царем радиостудий: в один день он потерял свой контракт на 1935 год и возможность для Эвиты пройти обещанную ему пробу на декламацию. Скрепя сердце Магальди согласился выступать на радиостанции «Парис», но жесткий приступ печеночных колик вынудил его отложить дебют. Эти неприятности повредили его дружбе с Нодой и разъярили Эвиту, которая целыми днями не разговаривала с ним.
В рассказе Кариньо меня с самого начала смутили даты. Биографы Эвиты единодушно утверждают, что Она уехала из Хунина 3 января 1935 года. Они не знают, сопровождал ли Ее Магальди или нет, но упорно держатся за эту дату, 3 января. Я сказал об этом Кариньо. «Что они предъявляют в подкрепление такой уверенности? — спросил он. — Билет на поезд? Или фотографию?» Я признал, что никакого доказательство не видел. «А доказательств и не может быть, — сказал он. — Я-то знаю, потому что сам это пережил. Историкам нечего соваться исправлять мою память или мою жизнь».
По словам Кариньо, Эвита провела с ним Рождество 1934 года. Ее брат Хуан в эту ночь нес дежурство в Кампо-де-Майо, пробы на выступления провалились и на радио «Стентор», и на радио «Феникс», от денег, что дала Ей мать, ничего не осталось. Она пожаловалась, что Магальди Ее забросил. Он, мол, человек, порабощенный своей семьей, не любит ни развлекаться, ни танцевать. Тогда Кариньо Ей посоветовал вернуться в Хунин и напугать Магальди своим отсутствием. «Ты с ума сошел, — ответила Она. — Меня из Буэнос-Айреса увезут только мертвой».
Как только Магальди оправился от приступов печени, Эвита превратилась в его тень. Она ждала его в зале контроля записей или в кафе на углу улиц Кангальо и Суипача, напротив радиостудии. Он начал избегать Ее, стал редко бывать в пансионе, хотя продолжал оплачивать Ее расходы. Перед премьерой фильма «Душа бандонеона» в кинотеатре «Монументаль» он больше недели не видел Ее. Она была среди толпы в вестибюле, просившей автографы у Сантьяго Арриеты и Дориты Дейвис. Чтобы казалось, что Она в шелковых чулках, Она покрасила себе ноги. Магальди снова почувствовал неодолимый стыд и понурив голову хотел проскользнуть к выходу, но его выдали аплодисменты, вспышки магния и крики почитателей. Впереди него шли Нода и носатый Диссеполо, сочинивший музыку к фильму. Позади с трудом продвигались Кариньо и Либертад Ламарк. Эвита издали заметила его и повисла на его руке. Магальди сообразил спросить: «Что ты тут делаешь?» Она не ответила. Она шла с решительным, победоносным видом под вспышками фотоаппаратов.
То был конец. Едва в кинозале погасили свет, Магальди вышел. Она последовала за ним, ковыляя на слишком высоких каблуках. Завязалась ожесточенная ссора. Вернее, Она ожесточенно его ругала, а он, как всегда, покорно слушал и оставил Ее переваривать свой гнев во враждебном мраке. Больше они не виделись.
«Она его покорила своим презрением и потеряла из-за чрезмерной своей дерзости, — сказал мне Кариньо. — Магальди уже давно с ней скучал. Его любовь, как у всех донжуанов, была вроде мыльного пузыря, но, будь Эвита с ним терпелива, он не порвал бы с Ней до конца — из чувства долга или из чувства вины. Возможно, он никогда бы не признал Ее достоинств, потому что женщина либо заставляет себя уважать с первого дня, либо ей этого уже не добиться, но Магальди был человек слова. Если бы не стычка в кинотеатре „Монументаль“, он бы не оставил Ее без всякой поддержки, как это случилось».
Кариньо не раз приходилось выручать Ее в те тяжелые осенние дни. Он оплатил Ей три дня пребывания в пансионе на улице Сармьенто, разделял с Ней обед, состоявший из одних круассанов, за мраморными столиками в «Эль Атенео» и приглашал Ее на дневные сеансы в кинотеатр их района. Она всегда была озабочена, грызла себе ногти, ловила всякую возможность декламировать на радио. Писать жалобные письма в Хунин не хотела, чтобы Ее не заставили вернуться, и не брала те жалкие сентаво, которые ей предлагал брат Хуан, зная, что он сам кругом в долгу. Некоторые биографы полагают, что именно Магальди раздобыл для Эвиты первую работу в труппе Эвы Франко. Это не так: он даже не видел Ее на сцене. Проложил Ей путь в жизни Кариньо. Он рассказал мне счастливый финал этой истории в тот единственный день нашей встречи. Очень хорошо помню этот момент — птиц, щебечущих на безлистных деревьях, покрытые ржавчиной киоски в парке напротив, в которых продавались подержанные книги и редкие марки.
«Однажды вечером, в середине марта, я Ее встретил в кафе на углу улиц Сармьенто и Суипача, — сказал он. — Под глазами круги, от всего Ее тошнило, ноги сплошь расцарапанные, в струпьях и ссадинах. В свои пятнадцать лет Она уже изведала самые черные стороны жизни. Когда мы прощались, Она вдруг расплакалась. Меня тронули слезы этой упрямой девочки, которая так стойко держалась во всех трудных обстоятельствах. Думаю, она никогда ни перед кем не плакала, разве что много времени спустя, когда горевала по утраченному здоровью и на трибуне на Пласа-де-Майо рыдания не дали Ей говорить. Я повел Ее к себе. В тот же вечер я позвонил по телефону Эдмундо Гуибургу, корреспонденту „Критики“, которого все мы, актеры, уважали. Я знал, где его можно застать, так как он обычно всю ночь до рассвета писал историю аргентинского театра. Я ему описал Эвиту и попросил бога ради найти Ей какую-нибудь работу. Я полагал, что он сможет Ее устроить как помощницу режиссера, гримершу или помощницу костюмерши. И никто не знает, по какой прихоти судьбы Она появилась в качестве актрисы. Ее дебют состоялся 28 марта 1935 года в театре „Комедия“. Играла Она прислугу в комедии „Хозяйка дома Пересов“ в трех действиях. Она пояачялась из полумрака заднего плана, открывала дверь и выходила на середину сцены. Больше Она это место не покидала.
После смерти Гарделя, — сказал мне Кариньо голосом, звучащим как бы издалека, то ли усталым, то ли сонным, — у нас, аргентинцев, остался только Магальди. Слава его не уменьшилась даже тогда, когда он впал в пошлость и стал сочинять песни об ужасах Сибири, которые никому из слушателей ничего не говорили. Его стали одолевать различные хвори, от которых он лечился горчичниками и банками, прячась в своем огромном доме на улице Альсина и отказываясь от всякого общества, кроме своей матери. На аплодисменты в театрах он отвечал торопливым поклоном и, бывало, по рассеянности пел текст одной песни на музыку другой. Когда он женился на девушке из Рио-Куарто и объявил, что будет отцом, я подумал, что он наконец излечился. Но счастье его убило. Острое разлитие желчи быстро унесло его из жизни. Эвита тогда работала в труппе Рафаэля Фиртуосо. В ночь бдения над покойником актеры Ее труппы после спектакля отправились в Луна-парк проститься с Магальди. Она отказалась. Подождала их, сидя в одиночестве в соседнем баре и с неохотой прихлебывая кофе с молоком».
В тот день было сказано еще кое-что, но повторять это мне не хочется. Я долго сидел молча рядом с Кариньо, потом пошел в неприветливый парк, одолеваемый потоком вопросов, на которые уже не мог ответить и которые, вероятно, к тому же никого не интересовали.
14. «ВЫМЫСЕЛ, КОТОРЫЙ Я СОБОЙ ЯВЛЯЛА»
(Из главы IV книги «Смысл моей жизни»)
Уже на шестой день плаванья он стал задыхаться в тесноте каюты. Однако еще более невыносимым было сочувствие пассажиров. Каждое утро офицер, с которым он спускался в трюм, приветствовал его один и тем же вопросом:
— Вы чувствуете себя получше, сеньор Маджистрис? Отдыхаете хорошо?
— Да, — отвечал он. — Mi sento bene.
Он страдал, но не желал об этом говорить. Ночью просыпался от жжения раны. Зрение в левом глазу ухудшалось: если он закрывал здоровый глаз, мир превращался в мешанину переменчивых облаков, мерцающих подвижных точек, теней с желтыми бороздками. Однако нельзя было показывать ни малейшего признака упадка сил. Стоит врагу заметить его слабость — жди удара. Враг мог прятаться где угодно: на борту корабля, на сходнях в Сантусе или в Ресифи, среди докеров в порту Генуи. Он слышал затаенное дыхание за дверью каюты и по пути в трюм чувствовал внезапно пробегавшие и затихавшие шаги. Кто-то следил за всеми его движениями — в этом он был уверен. Они еще на него не напали, но сделают это — до конца плавания оставалось много времени.
Он спускался в трюм между четырьмя и шестью часами утра — никогда не ходил в одно и то же время по тем же коридорам. Гроб Марии Маджи покоился на металлическом пьедестале, в углу, на носу судна. Его загораживала мебель какого-то дипломата и ящик с архивом Артуро Тосканини, взятые на борт в Сантусе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48