https://wodolei.ru/brands/Vitra/t4/
Ильзе снилось, что она Эвменида, спящая Эвменида, которую, чтобы ее смягчить, называли Благожелательной, — богиня мести.
Уже пора, надо идти, он известил, что придет, и вот настал условленный час, они ждут его, а он колеблется, ему уже расхотелось, ему страшно. Ему, Юдеяну, страшно, а каков был всю жизнь его девиз? «Я не ведаю страха!» Эта фраза многих поглотила, они отдали концы, разумеется другие, а не он — он отдавал приказы; они гибли в бесполезных атаках во имя потерявшего смысл понятия чести, удерживали заранее обреченные позиции, стояли до последнего, как потом Юдеян, выпятив грудь, докладывал своему фюреру, а те, кто струсил, болтались на деревьях и фонарях, раскачивались на холодном ветру смерти с позорной табличкой на сдавленной шее: «Я был слишком труслив, чтобы защищать свое отечество». Чье же отечество надо было защищать? Юдеяна? Принудительный рейх и наступательную «ось»? Их можно было лишь послать к дьяволу; людей не только вешали, им отрубали головы, их пытали, расстреливали, правда они умирали и за брустверами, в окопах, там в них целился враг, и, конечно, враг стрелял, но здесь пулю посылал свой же камрад — «лучшего ты не найдешь», здесь бесновался соплеменник, прославленный, воспетый, а тот, кто был обречен, увы, слишком поздно начинал понимать, где враг и где друг. Юдеян говорил по-отечески «мои ребята», и Юдеян говорил на языке общественных уборных: «пришить эту свинью», он всегда был «народен» и всегда держался славным малым, этот весельчак из Ландсберга и бывший палач фемы, этот кровавый парашник из лагерей «Черного рейхсвера» в Мекленбургских поместьях, страшный, как череп на эсэсовской каске; даже старые кумиры изменяли: Эрхардт, капитан, пировал с литераторами и дерьмовыми интеллигентами, а Россбах странствовал с молокососами по стране и ставил мистерии на радость попам и школьным учителям, но он, Юдеян, шел правильным путем, упрямо, неуклонно шел он дорогой фюрера и рейха, дорогой чести.
Он шагал по комнате, по широкому ковру, стены были обиты материей, свет висячих ламп смягчали шелковые абажуры, на камчатном покрывале постели лежал Бенито, паршивый кот, он взглянул на Юдеяна, иронически сощурясь, словно хотел Оказать: «Ты еще жив?» — а затем с отвращением покосился на серебряную тарелку с жареной печенкой, стоявшую в ногах кровати. Для чего приволок он сюда эту тварь? Что это, магия какая-то? Нет, в нечистую силу он никогда не верил. Просто сантименты одолели, не мог видеть, как дразнят кота, обозлился, ведь кот Бенито — государственная собственность. Чертовы сопляки! Юдеян остановился на виа Венето, в отеле, где жили послы и министры, генерал НАТО, президенты стальных концернов США, члены наблюдательного совета «Фарбениндустри», здесь же была выставка премированных кинобюстов, авантюристы и кокотки чирикали в своих клетках — какие только птицы не залетают в Рим?! Модные бороды всех фасонов, и талии, суженные портными до осиных размеров, сказочно дорогие туалеты, девичьи талии, которые, кажется, схватишь и вот-вот переломишь, но хватали не за них, а за тугие груди и тугие зады, ощущая соблазнительный и волнующий трепет плоти под пленкой нейлона, дразнящий поясок, обтягивающий живот и бедра и спускающийся к паутине чулок, только кардиналы не жили в этом отеле.
Синие очки он снял, глаза голубовато-белесые, водянистые, словно расплывшиеся. Может быть, он поступил легкомысленно, поселившись здесь? Юдеян невольно рассмеялся. Во-первых, это его право, теперь, как и всегда, а во-вторых, надо знать, откуда дует ветер! Чем же сейчас повеяло? Прощением и забвением. Это была одна из шуток Юдеяна, а Юдеян любил пошутить, потому-то он и остановился именно в этом отеле, хотя фамилия его в паспорте — не его фамилия, и место рождения — не его место рождения, но в остальном документ самый подлинный, с дипломатической визой. Юдеян — важная особа. Всегда был и теперь стал опять. Он мог позволить себе остановиться здесь и наслаждаться воспоминаниями о днях былого величия: под этой крышей находилась некогда его резиденция, отсюда отправлял он распоряжения в палаццо Венеция, из холла этого отеля отдал он приказ расстрелять заложников.
Что же ему надеть? Он здоров, в хорошей форме, у него есть костюмы, сшитые из английских тканей искусными арабскими портными, он стал светским человеком, даже душится, когда идет в бордель, — этому он научился у шейхов; но в любой оболочке он оставался тем же Юдеяном, инфантильным типом, мрачным героем мальчишек, который не мог забыть, как часто отец, школьный учитель, порол его за то, что он ничему не желал учиться. Может быть, надеть темный костюм? Этой встрече надо придать торжественность. Но вероятно, не принято в таких случаях душиться. Там, куда он идет, не следует благоухать мускусом. Там козла надо прятать. Немецкие бюргеры снова обрели самих себя! Они стали опять светскими людьми. Отразилась ли на нем жизнь в тех краях, откуда он прибыл? Сначала эти кровавые дороги, а под конец зной, сушь, песок?
Он прибыл из страны шакалов. Ночью они выли. Чужие звезды сияли на небе. Но какое ему дело до них? Звезды — только ориентиры над картой местности. Другими он и не видел их. И шакалов не слышал. Он спал. Спал спокойно, мирно, без сновидений. Он каждый вечер падал в сон, словно камень в колодец. Его не тревожили ни кошмары, ни угрызения совести, ему не являлись призраки. Только побудка поднимала его. Это была знакомая приятная музыка. Из пустыни веяло бурей. Звук горна рвался и гас. Горнист был просто ленивый пес, таких надо на передовую. Песок хлестал в стены барака. Вот Юдеян поднялся с узкой походной койки. Он любил спать на жестком ложе. Ему нравилась эта выбеленная комнатенка с жестяным шкафом, откидным столом, дешевым умывальником, нравилось звяканье заржавленного кувшина и таза. А он мог бы жить в королевской резиденции, на роскошной вилле, как шеф-инструктор, организатор армии, неоценимый высокооплачиваемый специалист, каким он и был на самом деле. Но он любил казарму. Она рождала уверенность в себе, она одна давала ощущение безопасности. Казарма — это было отечество, камрады, опора и порядок. Но все это — пустые фразы, красивые фразы школьника, которыми он утешал себя. Кому мог Юдеян быть другом? Он любил смотреть на пустыню. Не ее беспредельность звала его, а ее нагота. Пустыня была для Юдеяна огромным учебным плацем, это был фронт, манящий и щекочущий постоянным возбуждением, которое поддерживает способность быть мужчиной. В королевской резиденции вокруг него порхали бы легконогие слуги, он спал бы с теплобрюхими женщинами, забывался бы на их чреслах, он, как паша, мог бы купаться в приправленных ароматами водах. Но он мылся в лагере, натирал тело докрасна щеткой, брился старинной германской бритвой, которую вез в кармане от Вейдендаммербрюкке до пустыни, и чувствовал себя отлично. Он думал: щетина как у кабана. У него был тонкий слух. Он слышал шорох и плеск воды, звяканье ковшей, свистки, непристойности, ругань, команду, шарканье сапог, хлопанье двери, Он вдыхал казарменный дух, в котором был запах плена и рабства, смазанных ремней, ружейного масла, едкого мыла, приторной помады, кислого пота, кофе, перегретой алюминиевой посуды, мочи. Это был запах страха. Но Юдеян об этом не догадывался. Он ведь не ведал страха. Он хвастался перед своим отражением в зеркале — голый, толстопузый, стоял перед загаженным мухами зеркалом. Потом затянулся ремнем. Он был последователем старой школы. Кроме того, пояс поджимал живот, а зад выступал — фокус всех старых генералов. Юдеян вышел в коридор. Люди вытягивались вдоль стен, распластавшись на них, покорные тени. Он их не замечал. Он стремился на воздух. Солнце было кроваво-красное, оно парило, точно его несла пылевая буря. Юдеян шел мимо выстроившихся солдат. Буря трепала его мундир цвета хаки. Песок резал тело, будто стеклянными осколками, и бил по танкам, точно град. Юдеяна веселило это зрелище. Парад сыновей пустыни! Он посмотрел на них. Увидел миндалевидные глаза, темные, блестящие, обманчивые, увидел коричневую кожу, опаленные солнцем мавританские лица, семитские носы. Это его солдаты? Его солдаты мертвы. Они лежат в траве и в снегу, среди песка и камней, они заснули вечным сном за полярным кругом, во Франции, в Италии, на Крите, на Кавказе, а некоторых просто зарыли на тюремном дворе. Его солдаты! Теперь его солдаты — вот эти. Юдеян не чувствовал иронии судьбы. Он шел твердым шагом принимающего парад, строго и прямо смотрел в миндалевидные глаза, блестящие, обманчивые, мечтательные, Юдеян не видел упрека в этих глазах. Он не читал в них обвинений. Юдеян отнял у этих людей их кротость, кротость первозданности. Он отнял у них гордость, врожденное чувство собственного достоинства, жившее в этих сынах гаремов. Он сломил их, научил одному: повиноваться. Он хорошо их вымуштровал, тоже по старинке. И вот они стояли прямо и ровно, словно оловянные солдатики, и душа их была мертва. Они стали солдатами. Они стали человеческим материалом. Это было готовое пополнение, пушечное мясо. Юдеян не бездельничал. Он не обманул своих хозяев. Где бы он ни командовал — возрождалась былая прусская слава, и, куда бы ни приезжал он, — всюду была для него Великая Германия. Песок пустыни казался ему все еще песком германских земель. Пусть Юдеян изгнан, но его корни целы: свою Германию, которая когда-нибудь еще оздоровит мир, он носит в сердце. Флагшток вздымался среди бури, он одиноко вздымался к солнцу, затуманенному песком, вздымался одиноко и высоко в безбожное Ничто. Прозвучала команда. Слова подстегнули солдат, как электрический ток. Они вытянулись еще напряженнее, и флаг взвился! Какой великолепный символ бессмыслицы! На зеленом поле алела утренняя звезда. Здесь можно было еще сбывать залежавшиеся товары: призрак националистического государства, верность ему и идею вражды к иноплеменным, — сбывать этим братьям, из которых всегда можно извлечь пользу, им Юдеян обязан тем, что у него сегодня опять есть деньги, почет, положение.
Напрасно он надел темный костюм. Юдеян выглядел в нем как разжиревший конфирмант, и его бесила мысль о том, что папаша, школьный учитель, некогда заставил его идти к алтарю господню именно в таком мещанском одеянии. Это произошло в тысяча девятьсот пятнадцатом году, он стремился на фронт, прочь из школы, но ему, маленькому Готлибу, отказали, и вот он отомстил, так и не кончил школы: в тысяча девятьсот семнадцатом ему швырнули вслед его notabitur и он попал на офицерские курсы, а не на фронт, потом стал лейтенантом, тоже не на фронте, однако пули все же свистели вокруг Юдеяна — это были времена добровольческих корпусов, сражений при Аннаберге, боев со спартаковцами, времена капповского путча, боев в Руре и, наконец, тайных патрулей; они действовали в лесах, исполняли приговоры фемы, стреляли людям в затылок. Таким был «богемный» период его жизни, его молодость, а, как поется в песне, молодость прекрасна и она не вернется. На службе у Гитлера Юдеян обуржуазился, преуспел, нагулял жиру, получил высокие звания, сочетался браком и тем самым породнился с «мартовской фиалкой» — соратником по капповскому путчу, с корыстолюбцем, карьеристом и подхалимом, с обер-президентом и обер-бургомистром, с распорядителем финансов фюрера и участником нацистской говорильни; теперь свояк его опять на коне, отец города, снова избран народом, само собой разумеется согласно строго демократическим принципам; он породнился с Фридрихом-Вильгельмом Пфафратом, хотя считал его последним дерьмом; именно ему Юдеян в минуту слабости сообщил в письменной форме, что пусть, дескать, не льют о нем слезы, он снова в седле, а затем дал согласие на это идиотское свидание в Риме.
Свояк ответил, что все уладит. Но что именно? Возврат на родину? Искупление? Помилование? И в результате какое-нибудь местечко? Этот Пфафрат ужасно важничает! Да и хочет ли Юдеян возвращаться? Нужна ли ему эта видимость искупления, эта свобода, которую даст помилование? Он и сейчас свободен. Вот список его дел. Нужно закупить танки, пушки, самолеты, остатки вооружения — все эти машины, уже устаревшие для грядущей великой бойни, но еще вполне пригодные для малой войны в пустыне, для путчей и мятежей. У Юдеяна были кредиты в банках, он был наделен полномочиями. Ему предстояло иметь дело со спекулянтами оружием обоих полушарий. Предстояло вербовать старых соратников. Словом, он был в самой гуще игры. И это занимало его. А тут к нему лезут с семьей! Дерьмо этакое! Надо быть жестким! Все же Ева осталась верна ему, истинно германская женщина, образец жены, ради которой они якобы жили и умирали; впрочем, иные даже верили в это. Он боялся. Он боялся Евы, ненакрашенной, с простым узлом волос, боялся этой истинной немки, верующей в конечную победу; ее, разумеется, не в чем упрекнуть, но Юдеяна ничто не влекло к ней. Кроме того, она, наверно, совсем измотана. Ну а сын? Странное создание. Что крылось за его непостижимым маскарадом? В письмах попадались намеки на какие-то перемены, но уловить, о чем идет речь, ему не удалось. Он разложил перед собой карту Рима, словно это была Карта генштаба. Ему надо пройти всю виа Людовизи, потом спуститься на площади Испании по лестнице, с вершины которой он мог бы, имея одно орудие, господствовать над всем городом, да, а потом свернуть на виа Кондотти, к той мещанской гостинице, куда они все запрятались и где поджидают его.
Разумеется, они считают, что и ему следовало бы там жить, в этой гостинице, облюбованной немцами, как выражались гиды, в отечественной тесноте и семейном чаду; и Фридрих-Вильгельм Пфафрат, неизменно благоразумный сторонник благоразумных и осуществимых национальных притязаний, Пфафрат, который опять превозмог все трудности и, вероятно, воображал себя умнейшим, ибо снова заполучил тепленькое местечко и готов к новому подъему Германии, свояк Пфафрат, обер-бургомистр и уважаемый бюргер Федеративной республики, хотел принять под свой кров и под свою защиту его, Юдеяна, гонимого, как, должно быть, воображал Пфафрат, его, бездомного, и прижать к своей груди, решительно простив ему содеянное, страх перед анкетами и грязное белье папистской говорильни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Уже пора, надо идти, он известил, что придет, и вот настал условленный час, они ждут его, а он колеблется, ему уже расхотелось, ему страшно. Ему, Юдеяну, страшно, а каков был всю жизнь его девиз? «Я не ведаю страха!» Эта фраза многих поглотила, они отдали концы, разумеется другие, а не он — он отдавал приказы; они гибли в бесполезных атаках во имя потерявшего смысл понятия чести, удерживали заранее обреченные позиции, стояли до последнего, как потом Юдеян, выпятив грудь, докладывал своему фюреру, а те, кто струсил, болтались на деревьях и фонарях, раскачивались на холодном ветру смерти с позорной табличкой на сдавленной шее: «Я был слишком труслив, чтобы защищать свое отечество». Чье же отечество надо было защищать? Юдеяна? Принудительный рейх и наступательную «ось»? Их можно было лишь послать к дьяволу; людей не только вешали, им отрубали головы, их пытали, расстреливали, правда они умирали и за брустверами, в окопах, там в них целился враг, и, конечно, враг стрелял, но здесь пулю посылал свой же камрад — «лучшего ты не найдешь», здесь бесновался соплеменник, прославленный, воспетый, а тот, кто был обречен, увы, слишком поздно начинал понимать, где враг и где друг. Юдеян говорил по-отечески «мои ребята», и Юдеян говорил на языке общественных уборных: «пришить эту свинью», он всегда был «народен» и всегда держался славным малым, этот весельчак из Ландсберга и бывший палач фемы, этот кровавый парашник из лагерей «Черного рейхсвера» в Мекленбургских поместьях, страшный, как череп на эсэсовской каске; даже старые кумиры изменяли: Эрхардт, капитан, пировал с литераторами и дерьмовыми интеллигентами, а Россбах странствовал с молокососами по стране и ставил мистерии на радость попам и школьным учителям, но он, Юдеян, шел правильным путем, упрямо, неуклонно шел он дорогой фюрера и рейха, дорогой чести.
Он шагал по комнате, по широкому ковру, стены были обиты материей, свет висячих ламп смягчали шелковые абажуры, на камчатном покрывале постели лежал Бенито, паршивый кот, он взглянул на Юдеяна, иронически сощурясь, словно хотел Оказать: «Ты еще жив?» — а затем с отвращением покосился на серебряную тарелку с жареной печенкой, стоявшую в ногах кровати. Для чего приволок он сюда эту тварь? Что это, магия какая-то? Нет, в нечистую силу он никогда не верил. Просто сантименты одолели, не мог видеть, как дразнят кота, обозлился, ведь кот Бенито — государственная собственность. Чертовы сопляки! Юдеян остановился на виа Венето, в отеле, где жили послы и министры, генерал НАТО, президенты стальных концернов США, члены наблюдательного совета «Фарбениндустри», здесь же была выставка премированных кинобюстов, авантюристы и кокотки чирикали в своих клетках — какие только птицы не залетают в Рим?! Модные бороды всех фасонов, и талии, суженные портными до осиных размеров, сказочно дорогие туалеты, девичьи талии, которые, кажется, схватишь и вот-вот переломишь, но хватали не за них, а за тугие груди и тугие зады, ощущая соблазнительный и волнующий трепет плоти под пленкой нейлона, дразнящий поясок, обтягивающий живот и бедра и спускающийся к паутине чулок, только кардиналы не жили в этом отеле.
Синие очки он снял, глаза голубовато-белесые, водянистые, словно расплывшиеся. Может быть, он поступил легкомысленно, поселившись здесь? Юдеян невольно рассмеялся. Во-первых, это его право, теперь, как и всегда, а во-вторых, надо знать, откуда дует ветер! Чем же сейчас повеяло? Прощением и забвением. Это была одна из шуток Юдеяна, а Юдеян любил пошутить, потому-то он и остановился именно в этом отеле, хотя фамилия его в паспорте — не его фамилия, и место рождения — не его место рождения, но в остальном документ самый подлинный, с дипломатической визой. Юдеян — важная особа. Всегда был и теперь стал опять. Он мог позволить себе остановиться здесь и наслаждаться воспоминаниями о днях былого величия: под этой крышей находилась некогда его резиденция, отсюда отправлял он распоряжения в палаццо Венеция, из холла этого отеля отдал он приказ расстрелять заложников.
Что же ему надеть? Он здоров, в хорошей форме, у него есть костюмы, сшитые из английских тканей искусными арабскими портными, он стал светским человеком, даже душится, когда идет в бордель, — этому он научился у шейхов; но в любой оболочке он оставался тем же Юдеяном, инфантильным типом, мрачным героем мальчишек, который не мог забыть, как часто отец, школьный учитель, порол его за то, что он ничему не желал учиться. Может быть, надеть темный костюм? Этой встрече надо придать торжественность. Но вероятно, не принято в таких случаях душиться. Там, куда он идет, не следует благоухать мускусом. Там козла надо прятать. Немецкие бюргеры снова обрели самих себя! Они стали опять светскими людьми. Отразилась ли на нем жизнь в тех краях, откуда он прибыл? Сначала эти кровавые дороги, а под конец зной, сушь, песок?
Он прибыл из страны шакалов. Ночью они выли. Чужие звезды сияли на небе. Но какое ему дело до них? Звезды — только ориентиры над картой местности. Другими он и не видел их. И шакалов не слышал. Он спал. Спал спокойно, мирно, без сновидений. Он каждый вечер падал в сон, словно камень в колодец. Его не тревожили ни кошмары, ни угрызения совести, ему не являлись призраки. Только побудка поднимала его. Это была знакомая приятная музыка. Из пустыни веяло бурей. Звук горна рвался и гас. Горнист был просто ленивый пес, таких надо на передовую. Песок хлестал в стены барака. Вот Юдеян поднялся с узкой походной койки. Он любил спать на жестком ложе. Ему нравилась эта выбеленная комнатенка с жестяным шкафом, откидным столом, дешевым умывальником, нравилось звяканье заржавленного кувшина и таза. А он мог бы жить в королевской резиденции, на роскошной вилле, как шеф-инструктор, организатор армии, неоценимый высокооплачиваемый специалист, каким он и был на самом деле. Но он любил казарму. Она рождала уверенность в себе, она одна давала ощущение безопасности. Казарма — это было отечество, камрады, опора и порядок. Но все это — пустые фразы, красивые фразы школьника, которыми он утешал себя. Кому мог Юдеян быть другом? Он любил смотреть на пустыню. Не ее беспредельность звала его, а ее нагота. Пустыня была для Юдеяна огромным учебным плацем, это был фронт, манящий и щекочущий постоянным возбуждением, которое поддерживает способность быть мужчиной. В королевской резиденции вокруг него порхали бы легконогие слуги, он спал бы с теплобрюхими женщинами, забывался бы на их чреслах, он, как паша, мог бы купаться в приправленных ароматами водах. Но он мылся в лагере, натирал тело докрасна щеткой, брился старинной германской бритвой, которую вез в кармане от Вейдендаммербрюкке до пустыни, и чувствовал себя отлично. Он думал: щетина как у кабана. У него был тонкий слух. Он слышал шорох и плеск воды, звяканье ковшей, свистки, непристойности, ругань, команду, шарканье сапог, хлопанье двери, Он вдыхал казарменный дух, в котором был запах плена и рабства, смазанных ремней, ружейного масла, едкого мыла, приторной помады, кислого пота, кофе, перегретой алюминиевой посуды, мочи. Это был запах страха. Но Юдеян об этом не догадывался. Он ведь не ведал страха. Он хвастался перед своим отражением в зеркале — голый, толстопузый, стоял перед загаженным мухами зеркалом. Потом затянулся ремнем. Он был последователем старой школы. Кроме того, пояс поджимал живот, а зад выступал — фокус всех старых генералов. Юдеян вышел в коридор. Люди вытягивались вдоль стен, распластавшись на них, покорные тени. Он их не замечал. Он стремился на воздух. Солнце было кроваво-красное, оно парило, точно его несла пылевая буря. Юдеян шел мимо выстроившихся солдат. Буря трепала его мундир цвета хаки. Песок резал тело, будто стеклянными осколками, и бил по танкам, точно град. Юдеяна веселило это зрелище. Парад сыновей пустыни! Он посмотрел на них. Увидел миндалевидные глаза, темные, блестящие, обманчивые, увидел коричневую кожу, опаленные солнцем мавританские лица, семитские носы. Это его солдаты? Его солдаты мертвы. Они лежат в траве и в снегу, среди песка и камней, они заснули вечным сном за полярным кругом, во Франции, в Италии, на Крите, на Кавказе, а некоторых просто зарыли на тюремном дворе. Его солдаты! Теперь его солдаты — вот эти. Юдеян не чувствовал иронии судьбы. Он шел твердым шагом принимающего парад, строго и прямо смотрел в миндалевидные глаза, блестящие, обманчивые, мечтательные, Юдеян не видел упрека в этих глазах. Он не читал в них обвинений. Юдеян отнял у этих людей их кротость, кротость первозданности. Он отнял у них гордость, врожденное чувство собственного достоинства, жившее в этих сынах гаремов. Он сломил их, научил одному: повиноваться. Он хорошо их вымуштровал, тоже по старинке. И вот они стояли прямо и ровно, словно оловянные солдатики, и душа их была мертва. Они стали солдатами. Они стали человеческим материалом. Это было готовое пополнение, пушечное мясо. Юдеян не бездельничал. Он не обманул своих хозяев. Где бы он ни командовал — возрождалась былая прусская слава, и, куда бы ни приезжал он, — всюду была для него Великая Германия. Песок пустыни казался ему все еще песком германских земель. Пусть Юдеян изгнан, но его корни целы: свою Германию, которая когда-нибудь еще оздоровит мир, он носит в сердце. Флагшток вздымался среди бури, он одиноко вздымался к солнцу, затуманенному песком, вздымался одиноко и высоко в безбожное Ничто. Прозвучала команда. Слова подстегнули солдат, как электрический ток. Они вытянулись еще напряженнее, и флаг взвился! Какой великолепный символ бессмыслицы! На зеленом поле алела утренняя звезда. Здесь можно было еще сбывать залежавшиеся товары: призрак националистического государства, верность ему и идею вражды к иноплеменным, — сбывать этим братьям, из которых всегда можно извлечь пользу, им Юдеян обязан тем, что у него сегодня опять есть деньги, почет, положение.
Напрасно он надел темный костюм. Юдеян выглядел в нем как разжиревший конфирмант, и его бесила мысль о том, что папаша, школьный учитель, некогда заставил его идти к алтарю господню именно в таком мещанском одеянии. Это произошло в тысяча девятьсот пятнадцатом году, он стремился на фронт, прочь из школы, но ему, маленькому Готлибу, отказали, и вот он отомстил, так и не кончил школы: в тысяча девятьсот семнадцатом ему швырнули вслед его notabitur и он попал на офицерские курсы, а не на фронт, потом стал лейтенантом, тоже не на фронте, однако пули все же свистели вокруг Юдеяна — это были времена добровольческих корпусов, сражений при Аннаберге, боев со спартаковцами, времена капповского путча, боев в Руре и, наконец, тайных патрулей; они действовали в лесах, исполняли приговоры фемы, стреляли людям в затылок. Таким был «богемный» период его жизни, его молодость, а, как поется в песне, молодость прекрасна и она не вернется. На службе у Гитлера Юдеян обуржуазился, преуспел, нагулял жиру, получил высокие звания, сочетался браком и тем самым породнился с «мартовской фиалкой» — соратником по капповскому путчу, с корыстолюбцем, карьеристом и подхалимом, с обер-президентом и обер-бургомистром, с распорядителем финансов фюрера и участником нацистской говорильни; теперь свояк его опять на коне, отец города, снова избран народом, само собой разумеется согласно строго демократическим принципам; он породнился с Фридрихом-Вильгельмом Пфафратом, хотя считал его последним дерьмом; именно ему Юдеян в минуту слабости сообщил в письменной форме, что пусть, дескать, не льют о нем слезы, он снова в седле, а затем дал согласие на это идиотское свидание в Риме.
Свояк ответил, что все уладит. Но что именно? Возврат на родину? Искупление? Помилование? И в результате какое-нибудь местечко? Этот Пфафрат ужасно важничает! Да и хочет ли Юдеян возвращаться? Нужна ли ему эта видимость искупления, эта свобода, которую даст помилование? Он и сейчас свободен. Вот список его дел. Нужно закупить танки, пушки, самолеты, остатки вооружения — все эти машины, уже устаревшие для грядущей великой бойни, но еще вполне пригодные для малой войны в пустыне, для путчей и мятежей. У Юдеяна были кредиты в банках, он был наделен полномочиями. Ему предстояло иметь дело со спекулянтами оружием обоих полушарий. Предстояло вербовать старых соратников. Словом, он был в самой гуще игры. И это занимало его. А тут к нему лезут с семьей! Дерьмо этакое! Надо быть жестким! Все же Ева осталась верна ему, истинно германская женщина, образец жены, ради которой они якобы жили и умирали; впрочем, иные даже верили в это. Он боялся. Он боялся Евы, ненакрашенной, с простым узлом волос, боялся этой истинной немки, верующей в конечную победу; ее, разумеется, не в чем упрекнуть, но Юдеяна ничто не влекло к ней. Кроме того, она, наверно, совсем измотана. Ну а сын? Странное создание. Что крылось за его непостижимым маскарадом? В письмах попадались намеки на какие-то перемены, но уловить, о чем идет речь, ему не удалось. Он разложил перед собой карту Рима, словно это была Карта генштаба. Ему надо пройти всю виа Людовизи, потом спуститься на площади Испании по лестнице, с вершины которой он мог бы, имея одно орудие, господствовать над всем городом, да, а потом свернуть на виа Кондотти, к той мещанской гостинице, куда они все запрятались и где поджидают его.
Разумеется, они считают, что и ему следовало бы там жить, в этой гостинице, облюбованной немцами, как выражались гиды, в отечественной тесноте и семейном чаду; и Фридрих-Вильгельм Пфафрат, неизменно благоразумный сторонник благоразумных и осуществимых национальных притязаний, Пфафрат, который опять превозмог все трудности и, вероятно, воображал себя умнейшим, ибо снова заполучил тепленькое местечко и готов к новому подъему Германии, свояк Пфафрат, обер-бургомистр и уважаемый бюргер Федеративной республики, хотел принять под свой кров и под свою защиту его, Юдеяна, гонимого, как, должно быть, воображал Пфафрат, его, бездомного, и прижать к своей груди, решительно простив ему содеянное, страх перед анкетами и грязное белье папистской говорильни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27