https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/nedorogie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Считаешь ли их достойными?» — и архидиакон ответствовал: «Насколько позволяет мне человеческое несовершенство, я знаю и могу подтвердить, что они достойны нести бремя иерейского сана». Епископ воскликнул: «Deo gratias», и они стали священниками, над ними совершили обряд помазания, они обещали быть послушными епископу и его преемникам и получили право отпускать грехи: «Accipe Spiritum Sanctum quorum remiseris peccata, remittuntur eis, et quorum retinueris, retenta sunt. Адольф еще не священник, он только диакон, он стоит на ступеньку ниже их, они для него начальство; он смотрел, как они поглощают завтрак, как они составляют планы, чтобы с пользой провести этот день в Риме, и спросил себя, неужели бог избрал их, неужели они посланы богом, эти тщеславные вороны, эти робкие огородные пугала, — он сомневался в этом, почему же тогда бог не сделал большего, почему же его слуги не борются решительнее с трагическим развитием событий в этом мире? Адольф пришел к ним после катастрофы, постигшей этот мир, и теперь ему кажется, что, даже будучи священником, он вряд ли сможет воспрепятствовать новой катастрофе, он даже не уверен, сможет ли остаться непричастным к ней, прикрываясь столь сомнительной праведностью фарисеев, и он спросил себя: действительно ли он призвав, если призваны такие, как эти? Ответа он не нашел, как не нашел ответа и на вопрос, должен ли он явиться к матери и отыскать отца; может быть, он все-таки любит своих родителей, или это его обязанность — любить их, особенно важная» обязанность для священника — любить отца и мать, хотя, может быть, именно для священника и не такая уж важная, ибо священник должен любить всех людей одинаково; родители дали ему жизнь, но душу дал ему господь, родители произвела его на свет не во имя божье, не для того, чтобы служить богу и выполнять заповеди божьи, они произвели его на свет, предаваясь наслаждению, потому что были чувственными, а может быть, они дали ему жизнь оттого, что были неосторожны, или им просто захотелось иметь ребенка, или оттого что в третьем рейхе было модно иметь детей, сам фюрер любил детей, а может быть, Адольф появился на свет в результате всех этих причин — жажды наслаждения, неосторожности, желания иметь потомство и заслужить благосклонность фюрера, и все-таки где-то за всем этим стоял бог, незримый и неведомый, ведь всякое зачатие — чудо, и даже пьяный, насилующий молоденькую служанку в придорожной канаве, творит зачатие по непостижимому соизволению божию; однако Адольф, диакон, вопрошал: «Зачем, зачем, зачем?» Но в сумраке этого убежища, в сумраке глупого, бессмысленного уныния и противного здравому смыслу кисловатого благочестия Христос не явился ему, и Адольф не мог, подобно апостолу Петру, вопросить: «Камо грядеши, господи?»

Пфафраты положили в машину все, что требовалось для пикника: хлеб, холодное мясо, кусок фазана, вино и фрукты, — они решили поехать в Кассино, не в монастырь, нет, им хотелось увидеть поля сражений, они уговорились с другими немецкими туристами, участниками былых боев, те могли бы им дать объяснения; однако Пфафраты опоздали, им пришлось сначала разыскивать Юдеяна — они все же решили пригласить его поехать с ними, ведь поля сражений должны интересовать его, и это сблизит всех, согреет души общим идеалом; пробудит несокрушимую гордость победителей, которая остается, несмотря на поражение, но Ева, игравшая в данном случае главную роль, расстроила все планы: она отказалась принять участие в поездке, отказалась от свидания и пожелала остаться в своем номере, в каморке, окно которой выходило на шумный двор, полный кухонного дыма и чада; лучше уж она вернется домой, в Германию, чтобы и там замкнуться в тесной каморке. Пфафраты рассвирепели и стали умолять ее:
— Почему ты не хочешь видеть его, что он подумает?
И она не могла ответить им, им, которые уже снова вкушали радости быстротечного дня, уже примирились со всем: с крушением всех надежд, с изменой, с мародерством; она не могла объяснить им, что ее, брачный союз с Юдеяном был настолько тесно связан с третьим рейхом, настолько поддерживался верой в него и питался из того же источника, что теперь брак расторгнут, распался сам собой, как только умер Гитлер, рухнул третий рейх и чужеземные солдаты вступили на германскую землю, кощунствуя над провидением и предвидением фюрера. Кому это неясно, кто не понимает, что иначе и думать нельзя, тому не втолкуешь, и уж лучше молчать, не выставляя на поругание свою скорбь. Не ее это вина и не вина Юдеяна, оба они неповинны в том, что случилось и чего уже не поправить, но им приходится разделять ту вину, которая неизбежно ложится на каждого уцелевшего после катастрофы; Ева считала себя виновной не в том, что помогала прокладывать путь, который привел к катастрофе, а в том, что осталась в живых, что она цела и невредима; сознание этой вины не меркло, и Ева боялась, что Юдеяну теперь тоже придется, что он вынужден будет разделить вину с оставшимися в живых, а этого она не желала, ведь она видела его еще не обремененного этой виной, среди героев Валгаллы; однако доля вины неизбежно ложится на каждого уцелевшего, поэтому письмо, написанное Юдеяном, весть о том, что он жив, испугала ее, а не обрадовала. Но кому могла она открыться, кому сказать о своем ужасе? Сын стал ее врагом. Он стал ее злейшим врагом, если только слово «злейший» содержит в себе зло, и, будь она верующей, она прокляла бы сына, но верующим был он, а она, язычница, не располагает проклятиями, язычница — нищая: она не верит ни в силу благословения, ни в силу проклятия, она верит лишь в былое единство германской нации, а кощунствующий над этим единством заслуживает лишь смерти. Но ведь не может она убить сына. У нее больше нет власти над ним. Она может его только забыть. Но чтобы забыть, нужно время, она уже почти забыла сына, как вдруг появление Юдеяна вновь вернуло все забытое, память обо всех крушениях, всех потерях, поэтому она не хотела видеть Юдеяна и осталась в гостинице, ей казалось, будто ее стегают кнутом.
Пфафраты ехали в отель, где остановился Юдеян, в машине, которой правил Дитрих, и думали: мы не можем сказать ему прямо, нужно сообщить осторожно — она сошла с ума; да, после всего, что ей пришлось вынести, пожалуй, нет ничего удивительного в том, что она сошла с ума, но мы сделали все, что могли, нам упрекнуть себя не в чем, никто не может упрекнуть нас, мы поддерживали ее, Юдеян должен это признать, мы привезли ее сюда, и пусть теперь он решает, как с ней быть. А Дитрих думал: дядя живет в более шикарном отеле, чем мы, у него, видно, есть деньжата; когда мы учились в Орденсбурге, я завидовал Адольфу — его отец занимал гораздо более высокое положение, чем мой; хотелось бы знать, по-прежнему ли у него более высокое положение и как удалось Юдеяну ускользнуть от врагов, как ему удалось прорваться; интересно, остался ли он все тот же, добьется ли снова власти, возобновит ли борьбу и стоит ли уже перейти на его сторону или это пока слишком рискованно?
А Фридрих-Вильгельм Пфафрат сказал:
— Может быть, еще рано думать о его возвращении! Может быть, ему следует подождать год-другой, пока ситуация станет яснее. Суверенитет нам, конечно, дадут, и новая армия у нас тоже будет, нельзя не признать, что боннское правительство в этом отношении хорошо поработало, и все же нам пока приходится лавировать, но, когда армия будет создана, тогда, может быть, настанет время для подлинно национальных сил взять власть в свои руки и рассчитаться с изменниками.
— С изменниками рассчитаются, — сказал Дитрих.
На лице его появилось злобное выражение, он судорожно стиснул руль. Он чуть не задавил господина, который, словно дипломат, с раскрытым зонтиком переходил улицу у Порта Пинчана и столь явно и очевидно верил в торжество разума, что едва не попал под машину.
Юдеян встретил их в халате, он обтерся спиртом, надушил седую щетину туалетной водой и выглядел как старый преуспевающий боксер, который ради хорошего гонорара еще раз выходит на ринг. Роскошь, окружавшая его, смутила их. Они стояли перед ним как просители, как бедные родственники, как стояли перед ним всегда; он заметил это и почувствовал себя на высоте положения, все было рассчитано — они видели стены, обтянутые шелком, ощущали под ногами толстый ковер, их пленяли его чемоданы, а на кровати они увидели венец всей этой роскоши, знак независимости и власти — большого шелудивого кота.
— Это Бенито, — представил его Юдеян.
Ему было приятно их восхищение и их тайный ужас. Фридриха-Вильгельма Пфафрата просто жуть взяла при виде паршивого животного, но он и виду не подал, хотя ему чудилось, что храпящий черный конь, который мчал его во сне, превратился в этого шелудивого кота. Юдеян не спросил Пфафратов о Еве. Он видел их насквозь. Он прищурил глаза, и они стали узкими, хитрыми и злыми, как у вепря, он угрожающе нагнул голову, пусть противник на ринге остережется старого боксера. Теперь Ева стала для них бедной родственницей, а Пфафраты, разумеется, благодетели; этого нельзя дольше терпеть. Юдеян решил позаботиться о Еве. Он раздобудет денег, пусть она купит себе дом и станет независимой. Как только Пфафраты заговорили о Еве, Юдеян остановил их движением руки. Он обо всем позаботится сам, сказал он с величественным, диктаторским жестом. Он не высказал желания повидать Еву. Он понимает ее. Он понимает, почему она не пришла; правильно сделала. Они не могут увидеться, не могут взглянуть друг другу в глаза, они не могут увидеться в присутствии Пфафратов, этих обывателей, которые ничего не поняли, ничего не постигли. Может быть, Юдеян сумеет тайно повидать Еву, словно скорбящую тайную возлюбленную, увидеть которую ему так страшно.
Но вот боксер дал маху, неосторожно открылся, спросил об Адольфе, и Дитрих тут же выпалил: Адольф стал попом; удар был страшен, в сонную артерию. Юдеян покачнулся, лицо его исказилось, он побелел, потом залился краской, щеки, лоб, кожа побагровели, жилы набухли, словно его вот-вот хватит паралич, он вцепился в горло, будто задыхаясь, и вдруг с его губ полился поток ругательств, поток грязи. Эти извержения захлестнули Пфафратов, Юдеян ревел, что все они подлизы, приспособленцы, скряги, они теперь дрожат и пикнуть не смеют, точно домашние свиньи, увидевшие вепря; но виноваты они, они в ответе за измену, вероломство, дезертирство, капитуляцию, лакейство перед врагом, они в штаны наклали, лизоблюды, коллаборационисты, пресмыкающиеся подхалимы, жалкие псы, они хнычут от страха перед адом и повизгивают перед священниками, они, видно, прикатили в Рим, чтобы добывать ноги папе и испросить себе отпущение грехов! Но история осудит их, Германия проклянет, немецкое отечество отвергнет их, такой народ, как они, достоин гибели, это понял и фюрер; фюрер явился трусливому народу, прогнившему племени — в этом была его трагедия; а они слушали, господин обер-бургомистр слушал его, фрау Анна и Дитрих безмолвно ловили каждое слово и дрожали, точь-в-точь как в былые дни: великий Юдеян говорил речь, высокий начальник гневался, и они покорялись, они даже испытывали какое-то удовольствие, сладострастную резь в животе и ниже, они преклонялись перед ним. Он смолк. Он изнемог. Раньше бы такая речь не лишила его сил, раньше подобные взрывы только укрепляли Юдеяна. Его волосы слиплись, шелковая пижама под халатом вымокла от пота, лицо все еще было багровым, как гребень индюка. Но его не свалить, он не рухнул на ринг, а, быстро овладев собой и похлопывая себя по ляжкам, рассмеялся: вот так анекдот, великолепный анекдот, ему следовало отправить на небеса еще больше попов, раз уж он сам поставил одного церкви; Юдеян прошелся по комнате, налил себе коньяку и выпил его залпом, предложил коньяку им, но только Фридрих-Вильгельм Пфафрат разрешил себе рюмочку. Дитрих же извинился — он ведь должен вести машину; подобная воздержанность вызвала у Юдеяна только презрительный смех.
— Что у нас за дети! — воскликнул он; казалось, ему пришла в голову какая-то забавная мысль, он подошел к кровати и вырвал из когтей Бенито итальянскую газету, которую подавали вместе с завтраком. Юдеян стал рассматривать ее, не понимая текста, разглядывал картинки и подписи под ними и обнаружил портрет своего племянника Зигфрида, он едва помнил его, но, должно быть, это все-таки его племянник Зигфрид Пфафрат, и вот он протянул фотографию Фридриху-Вильгельму Пфафрату с возмущением и насмешкой, ибо, не поняв подписи под портретом, Юдеян решил, что племянник стал скрипачом. Разумеется, он признает, что это не так скверно, как быть попом, но все же весьма скверное занятие, и оно противоречит традициям семьи, происхождению, воспитанию и военной школе; так Юдеяну удалась маленькая месть.
Пфафрат взял газету, он был ошеломлен столь неожиданной атакой и возразил, что Зигфрид не скрипач, а композитор, и тут же рассердился на себя за то, что сказал это, ведь для Юдеяна не имело значения, пиликает ли Зигфрид в кафе или пишет концерты, так или иначе, это не мужское занятие, недостойная профессия. Пфафрат согласен с Юдеяном, но все же портрет сына в римской газете вызвал в нем иные чувства; может быть, ему вспомнился домашний книжный шкаф, где стоят сочинения Гете и биография Вагнера, он гордился Зигфридом, гордился тем, что у него такой сын, он протянул газету Анне, та закудахтала, словно наседка, которая высидела утенка и видит, как он бросается в пруд, прямо в воду, и плывет, отдаваясь стихии. Дитрих тоже склонился над газетой и, увидев портрет брата, пробормотал:
— Черт возьми, — что могло в равной мере выражать изумление, радость или негодование. Юдеян так и остался опозоренным своим благочестивым отпрыском, а Пфафратам, пожалуй, даже лестно, что у них такой сын, который пиликает на скрипке или сочиняет музыку, хотя им совершенно неизвестны ни его взгляды, ни его пороки; может быть, он ведет грязную жизнь в обществе евреев и людей без роду, без племени, может быть, газета дала публикацию за хорошую мзду.
Юдеян нервно расхаживал в своем халате по комнате — так ходит по рингу взволнованный боксер, протестующий против несправедливого решения судей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я