Никаких нареканий, по ссылке
Договор?
- Договор.
- Молодец... Что бы такого рассказать?.. Значит, слушай. В некотором царстве, в некотором государстве жил себе-поживал один бедный человек, и звали его Иван.
- Почему бедный?
- Потому что бедный. Не было у Ивана ни кола, ни двора, ни нормальной работы, ни богатого дядюшки в Америке...
- Даже машины не было?
- О машине Иван и мечтать не мог, сынок.
- Выходит, и правда бедный. Жалко его.
- Жалко, конечно, жальче некуда. Сделал Иван в своей жизни много глупостей, потому и звали его люди: Иван-дурак.
- А каких глупостей, папа?
- Разных, малыш. Не на ту профессию выучился, не на той женщине женился, не с теми людьми дружил. А под конец сделал Иван-дурак самую большую в своей жизни глупость: уехал за границу.
- Как мы с тобой?
- Ага, совсем, как мы. Был он бедный и решил, что там ему станет лучше.
- И ему стало лучше?
- Ты меня уже сто раз перебил. Еще раз перебьешь - не стану рассказывать. Понял?
- Понял, папочка. Я больше не буду.
- Так вот, был Иван-дурак совсем пропащий, хотя и добрый, и даже талантливый. Работу свою бестолковую любил, просиживал на ней допоздна и, в конце концов, большим умельцем стал. Люди его уважали, но вот денег платить никто не хотел, и счастье Ивану-дураку никак не давалось. А если ни денег нет, ни счастья - что это за жизнь? И полюбил он ходить в пивные да в рюмочные, но делалось ему от этого все хуже и хуже... С работы Ивана поперли, друзья-товарищи от него отвернулись, и тогда продал Иван-дурак свою комнату в коммуналке и уехал он на те жалкие денежки за тридевять земель.
- К Кощею?
- К нему самому. Довелось Ивану в тридевятом царстве туго. Голова у него была светлая, а вот на сердце - чернее ночи. Так он и жил, покуда не завыл, наконец, от горя и ужаса, да никто его воя не услыхал и не понял. Люди вокруг жили нормальные, тугоухие и тугосердые, и, поглядев на Ивана внимательно, снова сказали: дурак, счастья своего не знает. Вот так окрестили его по второму разу, теперь уж точно навеки.
- Плохая сказка, папа, не хочу больше! Расскажи другую, хорошую.
- Ты потерпи, сынок, она ведь на то и сказка, чтобы плохо начинаться. Все еще переменится к лучшему. Закрывай глазки и слушай. Остался Иван-дурак совсем один, как на необитаемом острове. Некому было даже пожаловаться, потому что люди, завидя его, сразу бежали прочь, по своим делам. А дел у людей было много: все, кроме Ивана, новую жизнь начинали. Помаялся Иван-помаялся и стал ходить в кнайпе да в имбиссы, чтобы совсем не помереть от тоски.
- Он был алкоголик, да, папа?
- Нет, какой там алкоголик... И не смей меня перебивать, ясно?
- Угу. А здесь алкоголиков мало, не то что у нас.
- Их везде хватает... ладно. В общем, понял Иван-дурак, что пришел ему каюк. И решил он умереть совсем, чтобы больше не мучиться. Если б я тебе, сынок, быль рассказывал, то намылил бы наш Ваня себе петельку, залез в нее и - ау! Но у нас ведь с тобой Рождество на носу, мы Вайнахтсмана ждем-не дождемся, поэтому будет у нас настоящая рождественская сказка. Зашел однажды Иван-дурак с перепою в кирху и решил Богу помолиться...
- А ты веришь в Бога, папа?
- Не верю я ни в какого Бога, отстань.
- Почему?
- Потому. Вырастешь - узнаешь, а пока слушай. Зашел он, значит, в кирху, встал на колени, брякнулся лбом о камень и говорит: умом, дескать, я эту жизнь понимаю и приветствую, а сердцем ненавижу до колик. Сделай со мной что-нибудь, Господи, иначе я руки на себя наложу... Вот так-то.
- А что было дальше?
- Сжалился над ним Бог и сотворил чудо. Был пропащий Иван-дурак стало два разных человека. И зажили они каждый своей жизнью. Иван за ум принялся, выучил хорошенько язык, окончил компьютерные курсы, нашел работу и стал жить припеваючи. Купил себе машину, снял коттедж за городом... Люди его уважали, ценили, никто не смел обидеть, да он и сам, в конце концов, пообтерся, большим человеком стал, кого хочешь обидит - не почешется. В общем, получил Иван все сполна, о чем раньше и мечтать не мог. А Дурак - Дурак домой уехал. Насовсем. Вот тебе, сынок, и вся сказка.
- Нет, не вся! Так сказки не кончаются.
- Ну, что потом-то... Допустим, решил однажды Иван на родину съездить. Надоели ему и Испания, и Канарские острова, и Тунис, а захотелось полюбоваться на родные березки. И себя показать, конечно, каким стал. Идет он, стало быть, по родному городу, улыбается белоснежной металлокерамикой и вдруг видит ту самую пивную, в которой когда-то чуть не каждый день сидел. Дай, думает, зайду. Зашел. А как раз у порога лежит Дурак - пьяный, вонючий... Встретились они с Иваном глазами - и не узнали друг друга. Переступил тот через Дурака и дальше пошел, даже настроение не испортилось. А Дурак только удивился: с чего бы это вдруг такой приличный человек в грязный пивняк забрел? Вот теперь точно сказке конец. Спи.
- Папа, папа, а кто из них настоящий?
- Уф-ф... Этого, сынок, никто не знает. Или оба настоящие, или оба - нет. Да и неважно на самом деле.
- А ты сам Иван или Дурак, папа?
СМОКОВНИЦА
"Все зароки, клятвы, заклятия, запреты, обещания,
что возьмем и примем, и возложим на себя
с этого Судного дня до следующего,
в них мы заранее раскаиваемся,
и все будут с нас сняты и недействительны,
отменены и отречены.
Все как будто и не даны.
Наши обеты не будут обетами,
зароки - зароками,
клятвы - клятвами".
Кол-Нидре
Как я ненавижу эти "вечные города", "пупы земли", уродливые, разросшиеся, пустившие корни сквозь время омфаллосы, с их вселенскими претензиями, убогой стариковской спесью, перемешанной с наглостью малолетки, их пошлые достопримечательности, подмалеванные, как перезрелые проститутки, для неразборчивого клиента, что замирает в корчах благоговения у пыльных камней, щедро, специально для потомков, политых когда-то кровью, как я ненавижу их. Здесь, одурев от запечатленной вечности, которую не смогли одолеть человеческие орды, ты приходишь в себя на какой-нибудь обыкновенной улице, у витрины галантерейного магазина, где выставлены ненужные тебе вещи, вокруг люди и машины, и чужая разноязыкая жизнь, шумная и неистребимая, и под асфальтом, конечно, чьи-нибудь нетленные кости, или раскроенный череп, или следы пожарища... Ты приходишь в себя, если то временное, неубранное, беспокойное и неуютное место, о котором идет речь, можно назвать "собой", ты приходишь в себя, и тебе еще страшнее и тревожнее оттого, что вечность, о которой идет речь, действительно существует. Она здесь, растворена в воздухе, впечатана в стены, и ее общество, как по мне, совершенно несносно. Определенно, если и есть что-то бесчеловечнее самого человека, так это его творения, например, "вечные города".
Хотя нет, приезжайте, конечно, в Иерусалим. Раз в жизни здесь стоит побывать, да и вообще: трудно представить себе мир без Иерусалима. Уж так он угнездился на земном шаре, что волей-неволей распространяет свое притяжение повсюду. Приезжайте; скопите денег, найдите время и купите билет на самолет. Впрочем, для Иерусалима нет подходящего времени, тут без конца кого-то убивают. Это неудивительно: "вечные города", заложники Истории, требуют жертв, а палачи находятся сами собой.
- Стой, - говорю я Арону, задыхаясь, - стой, я больше не могу. Пошло оно все к черту.
Арон - мой друг и мой гид, однокашник, физик, бабник, эрудит и еще, кажется, играет в театре. Он здесь уже пятый год, выучил самый древний из живых языков, нашел работу и завел бархатную ермолку с шитьем. Я его люблю, белозубого, закопченного солнцем очкарика, эту бородатую селедку в растоптанных сандалиях, беззлобного фантазера и лжеца, сочинителя паршивых стихов и знатока лучших на свете бородатых еврейских анекдотов.
- Э-ээ, салага, - кривится Арон и тащит меня дальше.
Мой самолет завтра, рано утром, а сегодня мы заканчиваем экскурсию. Я увидел все эти проклятые достопримечательности, их очень много, я валюсь с ног, я хочу пить, у меня болит голова, мне плохо, я вообще умираю. Мне нужно в гостиницу: помыться, переодеться, пожрать и рухнуть в постель, но он ухватил меня за локоть и не пускает, а я волокусь следом, как осел.
- Куда теперь? - стону я.
- Есть одно место в Старом Городе, которое не показывают туристам, - отвечает Арон. - Его вообще никому никогда не показывают. Но ты должен увидеть, ты обязательно должен увидеть.
Вот, пожалуйста, еще одно место. Если его не показывают туристам, значит, там определенно нечего делать, там будут снова камни, камни и еще раз камни, противные и пыльные, и какие-нибудь фольклорные евреи в круглых меховых шапках, которые смотрят на тебя волком, или арабские торговцы будут жарить свое вонючее мясо, от которого валит черный дым, или будет развешенное на веревках белье рядом с чьей-нибудь обшарпанной могилой. С меня хватит, я все сфотографировал и снял на видео, я купил кучу проспектов на трех языках, включая неизвестный мне иврит, я потный, как мул, я стер правую ногу...
- Пошел ты в жопу, - говорю я Арону. - Честное слово, пошел ты в жопу.
Он не обижается и не сбавляет шагу, затем вдруг увлекает меня в сторону и показывает на выщербленную стену:
- Видишь, опять стреляли.
Я вижу следы пуль и плохо замазанные пятна крови.
- Сколько это может продолжаться? - спрашиваю я. - Вы здесь совсем одурели.
Арон кивает.
- Вы охренели, ребята, - со злостью продолжаю я, как будто именно террористы мешают мне сейчас вернуться в гостиницу. - Вы все помешались на своей религии, на своей политике, на своих идиотских богах. Я ходил в школу, и это показывали по телевизору, я служил в армии, это опять показывали по телевизору, потом я учился в институте, и разве по ТВ показывали что-то другое? Теперь я здесь, и ты мне показываешь эту стенку, эту кровь. Сколько можно? Весь мир смеется над вами, дураками, вы делите клочок земли размером с Харьковскую область и поднимаете такой гвалт.
- Да, охренели, - очень спокойно соглашается Арон, - и не только мы. Есть вещи, которые не зависят ни от нас, ни от арабов. Поэтому я и хочу тебе кое-что показать, чтобы ты все понял.
Мы протискиваемся узкими переулками, где едва ли разойтись двум прохожим, нас давят со всех сторон желтые глинобитные хибары с плоскими крышами, тысячелетние трущобы, нам вслед глядят безразличные, такие же пыльные уличные собаки цвета сухой травы, мы кружим и петляем, впитывая рвущийся из-под крыш кухонный чад, мы хватаем ртами воздух в этом лабиринте, а воздуха мало, его выдавливают из тесных улочек наши собственные тела по закону Архимеда, и с каждым витком, с каждым поворотом нормальная, реальная, привычная жизнь ускользает от нас, уступая место чему-то другому, давно вымытому из мира спасительными реками времени, но здесь его становится все больше и больше, оно сгущается и обрастает плотью.
- Это сердце Старого Города, - объясняет Арон. - Кварталы, где все осталось почти таким же, как было.
- Кто здесь живет? - интересуюсь я.
- Вымирающая нация, одно маленькое туземное племя.
- Какое?
- Разве ты сам не знаешь, какое? Евреи.
- А мы кто, по-твоему?
- Говно, - коротко отвечает Арон, сворачивая за угол.
Перед нами еще одна желтая глинобитка, чуть повыше других. За стеной глухо звучит тяжелый и нестройный, рокочущий, как прибой, хор мужских голосов. Эти странные, кхекхекающие древние звуки, которые там, на широких авеню нормальной жизни, порхают, как оживленные птичьи мумии, здесь гудят жаркой кровью, как будто ты, здоровый и сильный свой собственный предок, с волосатой грудью обезьяны и мощными руками, давишь в громадной дубовой кадке черный виноград под таким же черным, как твоя спутавшаяся борода, ночным небом своей извечной родины, и капли пота стекают по этой бороде, сверкая, словно быстрые звезды, а после тяжелой работы тебя ждет твоя смуглая длинноволосая женщина, и ты будешь пить ее допьяна, и благодарить Создателя за то, что Он дал тебе и землю твою, и вино твое, и целый удивительный мир, и будешь засыпать в благоговении...
- Что там? - спрашиваю я.
- Синагога, - отвечает Арон. - Их синагога.
- А почему они поют? Сегодня ведь не суббота.
Арон снимает очки и утирает лицо рукавом.
- Сегодня праздник.
- Какой?
- Йом-Кипур.
- И что положено делать в этот праздник?
Внезапно он толкает меня в спину, и мы оба прыгаем в переулок. Краем глаза я успеваю заметить, что из синагоги выходит совершенно седой, горбатый старик в черном.
- Они не должны нас видеть, - шепчет Арон мне в самое ухо. - Здесь сильно не любят чужих.
- Надеюсь, эти стрелять не будут, - неопределенно замечаю я.
- Идем, - требует Арон.
Мы опять кружим и, наконец, пространство расступается, мы выходим на круглый пятачок, стиснутый со всех сторон домами, как зажатая в кулаке монета. В центре стоит дерево - громадное, с тяжелыми узлами перекрученных ветвей, растрескавшееся, но все еще зеленое. Оно выглядит, как памятник самому себе, как будто вырезанное из цельной каменной глыбы, из скалы, и эти листочки кажутся приклеенными. Никогда еще я не видел такого жуткого, странного, отталкивающего дерева, вечноживого динозавра, монстра, тысячелетнего страдальца, покрытого незаживающими ранами и струпьями, как забытый своим мучителем, вросший в землю Иов. Мы садимся под этим деревом, хотя оно не дает тени, достаем последнюю, уже наполовину пустую бутылку минеральной воды и добиваем ее в несколько мелких глотков.
- Так вот, - объясняет Арон, как бы продолжая начатый разговор, Йом-Кипур, или Судный день - это такой день, когда Бог произносит Свой суд над всем, что сделал человек за год. И, соответственно, выносит вердикт. Но есть одна маленькая тонкость: вечером, ну, то есть, вечером Судного дня, открываются Врата Милосердия, и если ты искренне раскаешься, у тебя есть шанс, что все твои грехи будут прощены. На самом деле, это такой мистический момент, такая щелочка во всеобщем порядке, куда ты можешь проскочить, если очень захочешь. Исключение из правил.
- Которое только подтверждает правило, - отвечаю я. - А что они поют, ты знаешь?
- "Кол-Нидре"... ну, покаянная молитва... специально для Судного дня. Просят, чтобы все, что они сделают плохого в следующем году, Бог им авансом простил.
- Оригинально, - я смеюсь, - типично еврейский подходец.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
- Договор.
- Молодец... Что бы такого рассказать?.. Значит, слушай. В некотором царстве, в некотором государстве жил себе-поживал один бедный человек, и звали его Иван.
- Почему бедный?
- Потому что бедный. Не было у Ивана ни кола, ни двора, ни нормальной работы, ни богатого дядюшки в Америке...
- Даже машины не было?
- О машине Иван и мечтать не мог, сынок.
- Выходит, и правда бедный. Жалко его.
- Жалко, конечно, жальче некуда. Сделал Иван в своей жизни много глупостей, потому и звали его люди: Иван-дурак.
- А каких глупостей, папа?
- Разных, малыш. Не на ту профессию выучился, не на той женщине женился, не с теми людьми дружил. А под конец сделал Иван-дурак самую большую в своей жизни глупость: уехал за границу.
- Как мы с тобой?
- Ага, совсем, как мы. Был он бедный и решил, что там ему станет лучше.
- И ему стало лучше?
- Ты меня уже сто раз перебил. Еще раз перебьешь - не стану рассказывать. Понял?
- Понял, папочка. Я больше не буду.
- Так вот, был Иван-дурак совсем пропащий, хотя и добрый, и даже талантливый. Работу свою бестолковую любил, просиживал на ней допоздна и, в конце концов, большим умельцем стал. Люди его уважали, но вот денег платить никто не хотел, и счастье Ивану-дураку никак не давалось. А если ни денег нет, ни счастья - что это за жизнь? И полюбил он ходить в пивные да в рюмочные, но делалось ему от этого все хуже и хуже... С работы Ивана поперли, друзья-товарищи от него отвернулись, и тогда продал Иван-дурак свою комнату в коммуналке и уехал он на те жалкие денежки за тридевять земель.
- К Кощею?
- К нему самому. Довелось Ивану в тридевятом царстве туго. Голова у него была светлая, а вот на сердце - чернее ночи. Так он и жил, покуда не завыл, наконец, от горя и ужаса, да никто его воя не услыхал и не понял. Люди вокруг жили нормальные, тугоухие и тугосердые, и, поглядев на Ивана внимательно, снова сказали: дурак, счастья своего не знает. Вот так окрестили его по второму разу, теперь уж точно навеки.
- Плохая сказка, папа, не хочу больше! Расскажи другую, хорошую.
- Ты потерпи, сынок, она ведь на то и сказка, чтобы плохо начинаться. Все еще переменится к лучшему. Закрывай глазки и слушай. Остался Иван-дурак совсем один, как на необитаемом острове. Некому было даже пожаловаться, потому что люди, завидя его, сразу бежали прочь, по своим делам. А дел у людей было много: все, кроме Ивана, новую жизнь начинали. Помаялся Иван-помаялся и стал ходить в кнайпе да в имбиссы, чтобы совсем не помереть от тоски.
- Он был алкоголик, да, папа?
- Нет, какой там алкоголик... И не смей меня перебивать, ясно?
- Угу. А здесь алкоголиков мало, не то что у нас.
- Их везде хватает... ладно. В общем, понял Иван-дурак, что пришел ему каюк. И решил он умереть совсем, чтобы больше не мучиться. Если б я тебе, сынок, быль рассказывал, то намылил бы наш Ваня себе петельку, залез в нее и - ау! Но у нас ведь с тобой Рождество на носу, мы Вайнахтсмана ждем-не дождемся, поэтому будет у нас настоящая рождественская сказка. Зашел однажды Иван-дурак с перепою в кирху и решил Богу помолиться...
- А ты веришь в Бога, папа?
- Не верю я ни в какого Бога, отстань.
- Почему?
- Потому. Вырастешь - узнаешь, а пока слушай. Зашел он, значит, в кирху, встал на колени, брякнулся лбом о камень и говорит: умом, дескать, я эту жизнь понимаю и приветствую, а сердцем ненавижу до колик. Сделай со мной что-нибудь, Господи, иначе я руки на себя наложу... Вот так-то.
- А что было дальше?
- Сжалился над ним Бог и сотворил чудо. Был пропащий Иван-дурак стало два разных человека. И зажили они каждый своей жизнью. Иван за ум принялся, выучил хорошенько язык, окончил компьютерные курсы, нашел работу и стал жить припеваючи. Купил себе машину, снял коттедж за городом... Люди его уважали, ценили, никто не смел обидеть, да он и сам, в конце концов, пообтерся, большим человеком стал, кого хочешь обидит - не почешется. В общем, получил Иван все сполна, о чем раньше и мечтать не мог. А Дурак - Дурак домой уехал. Насовсем. Вот тебе, сынок, и вся сказка.
- Нет, не вся! Так сказки не кончаются.
- Ну, что потом-то... Допустим, решил однажды Иван на родину съездить. Надоели ему и Испания, и Канарские острова, и Тунис, а захотелось полюбоваться на родные березки. И себя показать, конечно, каким стал. Идет он, стало быть, по родному городу, улыбается белоснежной металлокерамикой и вдруг видит ту самую пивную, в которой когда-то чуть не каждый день сидел. Дай, думает, зайду. Зашел. А как раз у порога лежит Дурак - пьяный, вонючий... Встретились они с Иваном глазами - и не узнали друг друга. Переступил тот через Дурака и дальше пошел, даже настроение не испортилось. А Дурак только удивился: с чего бы это вдруг такой приличный человек в грязный пивняк забрел? Вот теперь точно сказке конец. Спи.
- Папа, папа, а кто из них настоящий?
- Уф-ф... Этого, сынок, никто не знает. Или оба настоящие, или оба - нет. Да и неважно на самом деле.
- А ты сам Иван или Дурак, папа?
СМОКОВНИЦА
"Все зароки, клятвы, заклятия, запреты, обещания,
что возьмем и примем, и возложим на себя
с этого Судного дня до следующего,
в них мы заранее раскаиваемся,
и все будут с нас сняты и недействительны,
отменены и отречены.
Все как будто и не даны.
Наши обеты не будут обетами,
зароки - зароками,
клятвы - клятвами".
Кол-Нидре
Как я ненавижу эти "вечные города", "пупы земли", уродливые, разросшиеся, пустившие корни сквозь время омфаллосы, с их вселенскими претензиями, убогой стариковской спесью, перемешанной с наглостью малолетки, их пошлые достопримечательности, подмалеванные, как перезрелые проститутки, для неразборчивого клиента, что замирает в корчах благоговения у пыльных камней, щедро, специально для потомков, политых когда-то кровью, как я ненавижу их. Здесь, одурев от запечатленной вечности, которую не смогли одолеть человеческие орды, ты приходишь в себя на какой-нибудь обыкновенной улице, у витрины галантерейного магазина, где выставлены ненужные тебе вещи, вокруг люди и машины, и чужая разноязыкая жизнь, шумная и неистребимая, и под асфальтом, конечно, чьи-нибудь нетленные кости, или раскроенный череп, или следы пожарища... Ты приходишь в себя, если то временное, неубранное, беспокойное и неуютное место, о котором идет речь, можно назвать "собой", ты приходишь в себя, и тебе еще страшнее и тревожнее оттого, что вечность, о которой идет речь, действительно существует. Она здесь, растворена в воздухе, впечатана в стены, и ее общество, как по мне, совершенно несносно. Определенно, если и есть что-то бесчеловечнее самого человека, так это его творения, например, "вечные города".
Хотя нет, приезжайте, конечно, в Иерусалим. Раз в жизни здесь стоит побывать, да и вообще: трудно представить себе мир без Иерусалима. Уж так он угнездился на земном шаре, что волей-неволей распространяет свое притяжение повсюду. Приезжайте; скопите денег, найдите время и купите билет на самолет. Впрочем, для Иерусалима нет подходящего времени, тут без конца кого-то убивают. Это неудивительно: "вечные города", заложники Истории, требуют жертв, а палачи находятся сами собой.
- Стой, - говорю я Арону, задыхаясь, - стой, я больше не могу. Пошло оно все к черту.
Арон - мой друг и мой гид, однокашник, физик, бабник, эрудит и еще, кажется, играет в театре. Он здесь уже пятый год, выучил самый древний из живых языков, нашел работу и завел бархатную ермолку с шитьем. Я его люблю, белозубого, закопченного солнцем очкарика, эту бородатую селедку в растоптанных сандалиях, беззлобного фантазера и лжеца, сочинителя паршивых стихов и знатока лучших на свете бородатых еврейских анекдотов.
- Э-ээ, салага, - кривится Арон и тащит меня дальше.
Мой самолет завтра, рано утром, а сегодня мы заканчиваем экскурсию. Я увидел все эти проклятые достопримечательности, их очень много, я валюсь с ног, я хочу пить, у меня болит голова, мне плохо, я вообще умираю. Мне нужно в гостиницу: помыться, переодеться, пожрать и рухнуть в постель, но он ухватил меня за локоть и не пускает, а я волокусь следом, как осел.
- Куда теперь? - стону я.
- Есть одно место в Старом Городе, которое не показывают туристам, - отвечает Арон. - Его вообще никому никогда не показывают. Но ты должен увидеть, ты обязательно должен увидеть.
Вот, пожалуйста, еще одно место. Если его не показывают туристам, значит, там определенно нечего делать, там будут снова камни, камни и еще раз камни, противные и пыльные, и какие-нибудь фольклорные евреи в круглых меховых шапках, которые смотрят на тебя волком, или арабские торговцы будут жарить свое вонючее мясо, от которого валит черный дым, или будет развешенное на веревках белье рядом с чьей-нибудь обшарпанной могилой. С меня хватит, я все сфотографировал и снял на видео, я купил кучу проспектов на трех языках, включая неизвестный мне иврит, я потный, как мул, я стер правую ногу...
- Пошел ты в жопу, - говорю я Арону. - Честное слово, пошел ты в жопу.
Он не обижается и не сбавляет шагу, затем вдруг увлекает меня в сторону и показывает на выщербленную стену:
- Видишь, опять стреляли.
Я вижу следы пуль и плохо замазанные пятна крови.
- Сколько это может продолжаться? - спрашиваю я. - Вы здесь совсем одурели.
Арон кивает.
- Вы охренели, ребята, - со злостью продолжаю я, как будто именно террористы мешают мне сейчас вернуться в гостиницу. - Вы все помешались на своей религии, на своей политике, на своих идиотских богах. Я ходил в школу, и это показывали по телевизору, я служил в армии, это опять показывали по телевизору, потом я учился в институте, и разве по ТВ показывали что-то другое? Теперь я здесь, и ты мне показываешь эту стенку, эту кровь. Сколько можно? Весь мир смеется над вами, дураками, вы делите клочок земли размером с Харьковскую область и поднимаете такой гвалт.
- Да, охренели, - очень спокойно соглашается Арон, - и не только мы. Есть вещи, которые не зависят ни от нас, ни от арабов. Поэтому я и хочу тебе кое-что показать, чтобы ты все понял.
Мы протискиваемся узкими переулками, где едва ли разойтись двум прохожим, нас давят со всех сторон желтые глинобитные хибары с плоскими крышами, тысячелетние трущобы, нам вслед глядят безразличные, такие же пыльные уличные собаки цвета сухой травы, мы кружим и петляем, впитывая рвущийся из-под крыш кухонный чад, мы хватаем ртами воздух в этом лабиринте, а воздуха мало, его выдавливают из тесных улочек наши собственные тела по закону Архимеда, и с каждым витком, с каждым поворотом нормальная, реальная, привычная жизнь ускользает от нас, уступая место чему-то другому, давно вымытому из мира спасительными реками времени, но здесь его становится все больше и больше, оно сгущается и обрастает плотью.
- Это сердце Старого Города, - объясняет Арон. - Кварталы, где все осталось почти таким же, как было.
- Кто здесь живет? - интересуюсь я.
- Вымирающая нация, одно маленькое туземное племя.
- Какое?
- Разве ты сам не знаешь, какое? Евреи.
- А мы кто, по-твоему?
- Говно, - коротко отвечает Арон, сворачивая за угол.
Перед нами еще одна желтая глинобитка, чуть повыше других. За стеной глухо звучит тяжелый и нестройный, рокочущий, как прибой, хор мужских голосов. Эти странные, кхекхекающие древние звуки, которые там, на широких авеню нормальной жизни, порхают, как оживленные птичьи мумии, здесь гудят жаркой кровью, как будто ты, здоровый и сильный свой собственный предок, с волосатой грудью обезьяны и мощными руками, давишь в громадной дубовой кадке черный виноград под таким же черным, как твоя спутавшаяся борода, ночным небом своей извечной родины, и капли пота стекают по этой бороде, сверкая, словно быстрые звезды, а после тяжелой работы тебя ждет твоя смуглая длинноволосая женщина, и ты будешь пить ее допьяна, и благодарить Создателя за то, что Он дал тебе и землю твою, и вино твое, и целый удивительный мир, и будешь засыпать в благоговении...
- Что там? - спрашиваю я.
- Синагога, - отвечает Арон. - Их синагога.
- А почему они поют? Сегодня ведь не суббота.
Арон снимает очки и утирает лицо рукавом.
- Сегодня праздник.
- Какой?
- Йом-Кипур.
- И что положено делать в этот праздник?
Внезапно он толкает меня в спину, и мы оба прыгаем в переулок. Краем глаза я успеваю заметить, что из синагоги выходит совершенно седой, горбатый старик в черном.
- Они не должны нас видеть, - шепчет Арон мне в самое ухо. - Здесь сильно не любят чужих.
- Надеюсь, эти стрелять не будут, - неопределенно замечаю я.
- Идем, - требует Арон.
Мы опять кружим и, наконец, пространство расступается, мы выходим на круглый пятачок, стиснутый со всех сторон домами, как зажатая в кулаке монета. В центре стоит дерево - громадное, с тяжелыми узлами перекрученных ветвей, растрескавшееся, но все еще зеленое. Оно выглядит, как памятник самому себе, как будто вырезанное из цельной каменной глыбы, из скалы, и эти листочки кажутся приклеенными. Никогда еще я не видел такого жуткого, странного, отталкивающего дерева, вечноживого динозавра, монстра, тысячелетнего страдальца, покрытого незаживающими ранами и струпьями, как забытый своим мучителем, вросший в землю Иов. Мы садимся под этим деревом, хотя оно не дает тени, достаем последнюю, уже наполовину пустую бутылку минеральной воды и добиваем ее в несколько мелких глотков.
- Так вот, - объясняет Арон, как бы продолжая начатый разговор, Йом-Кипур, или Судный день - это такой день, когда Бог произносит Свой суд над всем, что сделал человек за год. И, соответственно, выносит вердикт. Но есть одна маленькая тонкость: вечером, ну, то есть, вечером Судного дня, открываются Врата Милосердия, и если ты искренне раскаешься, у тебя есть шанс, что все твои грехи будут прощены. На самом деле, это такой мистический момент, такая щелочка во всеобщем порядке, куда ты можешь проскочить, если очень захочешь. Исключение из правил.
- Которое только подтверждает правило, - отвечаю я. - А что они поют, ты знаешь?
- "Кол-Нидре"... ну, покаянная молитва... специально для Судного дня. Просят, чтобы все, что они сделают плохого в следующем году, Бог им авансом простил.
- Оригинально, - я смеюсь, - типично еврейский подходец.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22