https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/shtangi/
Это было приятно слышать. Но вдруг у меня пропал интерес к нему. Я хотела услышать о Дереке, об этом простом и тихом молодом человеке, который открыл для меня то, чего мне так не хватало, то есть нечто более удивительное, чем простой флирт.– А что сказал Дерек? – спросила я.Руфь оглянулась, чтобы убедиться, что за нами никто не наблюдает. (Мы стояли на асфальтированной площадке, а вокруг группами прогуливались девочки всех возрастов, характерным жестом пряча свои руки в рукава. Этот жест стал для нас привычным, и зимой и летом мы ходили именно так, чтобы согреть руки.) И Руфь вложила мне в ладонь листок бумаги.– Дерек просил меня отдать это тебе и шлет привет. Я раскрыла рот от удивления, когда увидела… листок гладкой, блестящей бумаги, вырезанный из какой-то книги. Это был портрет человека с массивной головой, покрытой львиной гривой густых кудрявых волос, высоким лбом, глазами с тяжелыми веками и резко очерченными полными губами.Под портретом была надпись, сделанная рукой Дерека: «Людвиг ван Бетховен».Я смотрела с восхищением на это лицо. В дальнейшем я встречала немало его изображений: на картинах, рисунках, в скульптуре. Но ни одно из них не взволновало меня так, как та первая фотография, присланная Дереком Энсоном. Я была так тронута, как будто с фотографии на меня смотрело лицо моей первой любви.Я знала, что всю оставшуюся жизнь буду восхищаться величием этого человека.Решив во что бы то ни стало сберечь портрет, я спрятала его под одежду. Я от всего сердца поблагодарила Руфь, попросив ее передать привет и мою благодарность Дереку, если она будет ему писать (как раз в это время он выехал в Оттаву). Но я совершенно забыла хоть что-нибудь передать Гарри.Я думаю, мое поведение в тот день вполне доказало, что я совсем не похожа на свою бедную дорогую сентиментальную мамочку, которая, без всякого сомнения, спрятала бы фотографию Гарри в свой молитвенник.Тяжело вздохнув, я сказала своей подруге:– Я так расстроилась, Руфь. Я не хочу быть секретаршей, а хочу заниматься музыкой, играть на фортепиано или в оркестре на каком-нибудь инструменте.Руфь на это ответила:– Роза, деточка, ты такая странная. Тетя и дядя говорят, что Дерек свихнулся на этой старинной музыке, и они думают, что и тебя может постигнуть та же судьба. Но тебе нет смысла расстраиваться – ведь теперь тебе уже слишком поздно начинать заниматься музыкой.Все это было совершенно неубедительно, но пришлось согласиться, когда Руфь со свойственным ей практицизмом добавила, что я никогда не смогу зарабатывать музыкой себе на жизнь. Никогда, и это была правда. Чтобы зарабатывать музыкой, надо быть первоклассным музыкантом. А я могла только бренчать на пианино. Да и от этого мне пришлось отказаться полтора года назад, когда я стала ученицей монастырской школы.Я положила портрет Бетховена в учебник, который спрятала в свой шкафчик. Я часто доставала этот портрет, рассматривала его, пытаясь вспомнить некоторые моменты из Пятой симфонии. Но все-таки мне пришлось принять философию Руфи и отказаться от идеи стать музыкантом. Я решила, что в этой жизни наиболее подходящее для меня занятие, слушая музыку, пытаться понять ее.Но уже тогда я твердо решила, что, как только окажусь на свободе в «большом мире», сразу же начну писать, чтобы творить и не остаться стенографисткой, навечно прикованной к конторскому столу. 6 В марте следующего года, через две недели после того, как мне исполнилось семнадцать лет, я навсегда покинула монастырь Святого Вознесения.Это был один из самых замечательных дней в моей жизни. Я сидела в приемной с матерью-настоятельницей, которая давала мне последние наставления, необходимые, по ее мнению, для жизни в «большом мире».Я никогда не забуду тот день. Всю ночь шел снег. На улице было белым-бело, и наши уродливые игровые площадки превратились в сияющие белые поляны. Даже промерзшие голые деревья и кусты казались прекрасными, когда их припорошил снег.Я оглядела приемную, вдыхая знакомый запах пчелиного воска и скипидара. Вот большая пальма у окна, за которой ухаживают сестры-послушницы; жесткая полированная мебель; привычные изображения святых на стенах и маленькая скульптура святого Иосифа над дверью. Неужели это последний раз, когда мать-настоятельница говорит со мной как с ученицей? Теперь, даже если я и захочу прийти сюда снова, я буду только посетительницей. Но вряд ли мне этого захочется. Слишком печальным было здесь мое существование.С радостью я подумала, что в последний раз поднялась с постели в шесть утра, разбила тонкую корочку льда в кувшине для умывания, съела скудный завтрак, состоящий из сваренной на воде каши, маргарина и черствого хлеба с крошечным кусочком мармелада, выпила кружку жидкого кофе, сидя за столом на длинной деревянной лавке рядом с десятками других постоянно недоедавших, промерзших девочек.Мне ни с кем не было жаль расставаться. Моя подруга Руфь уехала из монастыря месяц назад, жила у Энсонов и, как она мечтала, стала портнихой.Как приятно было сложить мое синее платье и знать, что мне больше не придется надевать его. Впервые за два года я была без уродливой монастырской формы. Мне выдали вещи, которые, по понятиям монахинь, подходили для «мирской» жизни.Когда утром, прежде чем спуститься к матери-настоятельнице, я взглянула в единственное зеркало нашей спальни, перед которым мы причесывались, я увидела в нем новую, незнакомую Розелинду. Я уже давно отвыкла видеть хорошо одетых женщин и почти забыла, как выглядела моя мать или как она меня одевала, но изысканным вкусом я обладала, видимо, от природы. Я посмотрела на себя в зеркало, и у меня упало сердце: я выглядела просто пугалом. У монахини, которая отвечала за гардероб, всегда была какая-нибудь поношенная одежда, регулярно поступающая из благотворительных организаций или богатых католических школ, где обычно собирали поношенные вещи для «бедных сирот». Мне выдали жакет и юбку противного тускло-коричневого цвета и голубую вязаную кофточку, аккуратно заштопанную в нескольких местах. (Эти вещи были мне немного широки, потому что, несмотря на свои семнадцать лет, я была все такой же маленькой и хрупкой.) Коричневая фетровая шляпа еле держалась на моей голове. Завершали весь мой наряд сильно поношенные коричневые матерчатые перчатки и маленькая египетская кожаная сумочка с кисточками (я уверена, что монахини сочли эту сумочку особенно шикарной).В этой сумочке лежала новенькая однофунтовая бумажка и немного серебра (все это выделил мне монастырь Святого Вознесения). Рядом стоял ветхий небольшой чемодан, в котором находились мои личные сокровища: смена белья, домашние тапочки, темно-синее кашемировое платье (для обедов и вечерних выходов) и еще один шерстяной джемпер мерзкого ярко-розового цвета (который я втайне решила никогда не надевать!).Все это, да еще коричневое твидовое пальто, которое я несла в руке, и составило гардероб мисс Розелинды Браун.Я выглядела так, как и должна была выглядеть девочка из монастырского приюта без гроша за душой. Но все эти вещи являлись для меня как бы символом свободы. Теперь меня должны называть «мисс Браун» и у меня будет работа, которую монахини нашли для меня. Предполагалось, что я начну карьеру младшей машинистки в конторе одной крупной страховой компании на Феррингтон-стрит и мне будут платить тридцать шиллингов в неделю. Монахини подыскали эту работу через известное им агентство. Это была надежная, хорошая работа в фирме с высокой репутацией. Мне предстояло жить в Эрлз-Корте, в доме вдовы, которая в свое время была пансионеркой монастыря и поэтому, как утверждала мать-настоятельница, была очень порядочным человеком и как никто другой могла присматривать за девушкой в моем нежном возрасте.Все это прозвучало довольно сурово, и я признаюсь, что меня вдруг одолел некоторый страх. Но тем не менее я не заглядывала далеко вперед.Я узнала, что старый друг моего отца и его поверенный писал матери-настоятельнице и просил передать мне, чтобы я обязательно обратилась к нему, если мне будет нужна помощь, и – щедрая добрая душа – он послал ей чек на двадцать фунтов и просил выдавать мне эти деньги по мере необходимости. Она сказала, что будет высылать мне по одному фунту в неделю, потому что, по ее мнению, молодой девушке нельзя давать в руки такую большую сумму сразу. Я кротко поблагодарила ее. В любом случае фунт в неделю был для меня целым состоянием. Из своего жалованья мне предстояло платить будущей квартирной хозяйке миссис Коулз целый фунт, значит, на еду и проезд у меня оставалось десять шиллингов. А всего я могла тратить тридцать шиллингов в неделю, по крайней мере до тех пор, пока не израсходую двадцать фунтов мистера Хилтона.В то утро я узнала, что только благодаря доброте мистера Хилтона и миссис Делмер мне удалось получить специальность в монастырской школе.Тронутая до глубины души и смущенная всем этим, я сказала преподобной матери, что буду изо всех сил стараться вернуть им свой долг.Она улыбнулась, и ее аскетическое лицо в обрамлении монашеского убора немного смягчилось такой редкой для нее улыбкой.– Может быть, ты не сможешь отплатить им золотом или серебром, Розелинда. Но ты вернешь им свой долг, если будешь хорошей девочкой, будешь старательно работать и помнить все, чему тебя здесь научили.Я пообещала, что постараюсь.Она как-то встревоженно посмотрела на меня, кашлянула и спросила, нет ли у меня к ней вопросов. Я, потупясь, совсем по-детски спросила: «Каких вопросов?»Она вспыхнула и, казалось, не знала, что ответить.Верная себе, она пыталась выполнить свой долг и подготовить меня к тому «безнравственному» миру, в который я вскоре должна была вступить, но она никак не могла заставить себя заговорить со мною откровенно. Она пробормотала что-то насчет мужчин и моей невинности и что я должна строго блюсти свою честь, ибо в один прекрасный день я встречу «хорошего человека», который женится на мне, и т. д. и т. п. Я выслушала ее очень внимательно, но не поняла и половины из того, что она имела в виду.(За исключением того пустякового случая с Гарри Энсоном, который произошел прошлым летом, я ничего не знала об отношениях мужчин и женщин, о любви.) Мне было семнадцать лет, и я с гордостью считала себя хорошей машинисткой и стенографисткой, но в остальном оставалась все тем же не знающим жизнь ребенком, который два года назад поселился в монастыре Святого Вознесения, – ребенком, которого ограждала от всех тягот и трудностей родная мать, а затем монастырская жизнь. От других лелеемых детей этот ребенок отличался лишь тем, что познал страдания и горе: голод, холод и одиночество. Да, я знала, что такое страдание, хотя и не подозревала о страданиях иного рода, которые монахини называли «смертный грех».Мне хотелось скорее начать новую жизнь, и я обрадовалась, когда зазвонил монастырский колокол, а мать-настоятельница поднялась и на прощание поцеловала меня.– Надеюсь, ты будешь счастливой, Розелинда, – сказала она.– Спасибо вам, преподобная мать, – ответила я. Она еще раз обеспокоенно посмотрела на меня. Не думаю, что она понимала меня, не было у нее ни малейшего представления и о той дикой радости, которая буквально жгла меня изнутри; о том, как мне хотелось стать самостоятельной, начать читать, приобретать хоть какую-то общую культуру, развиваться – одним словом, полностью использовать те привилегии, которые мне давала свобода.– Жаль, что ты не католичка, Розелинда, – добавила она печально. – Вера помогла бы тебе.А мне эта помощь была совсем не нужна. Я промолчала. Ведь об этом нечего было говорить. Я всегда упорно стояла на своем, когда речь заходила о смене религии. С самого начала я хотела остаться в лоне той церкви, где получила крещение, и у меня не было ни малейшего желания изменять этой церкви теперь.Наконец я оказалась за воротами монастыря. Мать-настоятельница вызвала такси и щедро заплатила шоферу. Это было первым большим удовольствием. Я не садилась в машину так давно…Оглянувшись, я некоторое время не отрываясь смотрела на мрачные здания монастыря, на фигурку Христа над крытой галереей и на крест на шпиле церкви. Я слышала голоса других девочек, которые играли в комнате отдыха, и прошептала: «Прощайте все… прощайте страдания…»И вот я одна в такси. По заснеженной дороге, мимо Уимблдона, где мы столько раз гуляли, построившись парами, машина направилась в Эрлз-Корт.Покрытый снегом Лондон засиял белизной и красотой. И мне стало весело. Я уже не думала о своей ужасной одежде, о своей бедности и полном одиночестве. Мне не было одиноко. В моей сумке лежали портрет Бетховена и фотографии мамы и папы. У меня было немного денег, и я могла пойти в гости к Руфи и Энсонам когда захочу. И моя дорогая подруга Маргарет все еще писала мне. Я постоянно получала длинные счастливые письма из Найроби. И Делмеры никогда не забывали меня, поздравляли на Рождество или в день моего рождения. Вот и сейчас я только что получила последнюю посылку, которую они прислали в монастырь: конфеты и коробку цукатов. На редкость вкусно по сравнению с тем, чем обычно кормили в монастыре.Нет, я совсем не чувствовала одиночества. У меня были большие планы… Я очень хотела сделать свою жизнь интересной. Конечно, для этого нужны были деньги. Это я понимала. Я решила упорно трудиться, пока не заработаю достаточно денег, чтобы осуществить свою мечту: стать писателем или журналистом. Я мечтала о том, что, зарабатывая писательским трудом, я смогу скопить столько, сколько нужно для того, чтобы купить все, что мне хочется. Прежде всего я мечтала купить билет на какой-нибудь большой концерт или на балет.Вот такие мечты охватили семнадцатилетнюю Розелинду Браун, когда она вступила в этот «порочный» мир в один из мартовских дней тысяча девятьсот двадцать пятого года. Представьте себе ее, беззаботно сидящую в такси в своем выцветшем костюме, с чемоданом и египетской кожаной сумочкой на коленях; представьте себе ее бледное личико, обрамленное короткими темными кудряшками, которое жадно смотрит в окно такси широко открытыми глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39