https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala-s-polkoy/
Но это не было самым большим несчастьем в жизни Доусона. Он безнадежно влюбился в двенадцатилетнюю девочку по имени Аделаида, а по прозвищу — «Мисси», дочь владельца ресторана на Шервуд-стрит в Сохо. У Доусона были самые благородные намерения, он верно ждал («по-своему», как мы увидим), чтобы этот образ чистоты повзрослел достаточно для замужества. Когда Аделаида повзрослела, она вышла замуж за официанта, а Доусон так и не оправился от удара.
Благоговейная любовь к девочкам — не просто личная причуда. Ее породил романтический культ ребенка, одна из самых абсурдных мод XIX века, в которой, видимо, было что-то оксфордское, — вспомним Льюиса Кэрролла. Никак нельзя путать эту страсть с педофилией в современном смысле; вся суть и состояла в полном отсутствии чувственности. Доусона глубоко шокировали газетные сообщения о мужчине, который сбежал со школьницей, тайно жил с ней в Гастингсе и наконец получил шесть месяцев тюрьмы. «Хуже всего то, — писал Доусон другу в сентябре 1891 года, — что это кажется грязной и мерзкой карикатурой — тьфу, какой смысл подыскивать фразы? Я думаю, ты понимаешь, о чем я… Эта гнусная история оставила какой-то липкий след на моих святынях». Культ маленькой девочки был распространен среди декадентов, и «Панч», вооружившись своим здравомыслящим юмором, нанес этому культу мощный удар, опубликовав в сентябре 1894 года стихи «К Дороти, моей четырехлетней возлюбленной».
Друзья Доусона считали его любовь к детям трогательным свидетельством чистоты сердца. Сам он писал о «культе ребенка», связывая его с пессимизмом и разочарованием эпохи. Ему самому был глубоко присущ пессимизм: он называл мир «обанкротившимся предприятием» (отблеск злосчастного дока), а жизнь «пьесой, которая должна была провалиться в день премьеры». Когда друг напомнил ему, что в мире есть еще книги, собаки и семилетние девочки, Доусон ответил, что, в конце концов, книги нагоняют тоску, собаки умирают, а девочки взрослеют. В довольно типичных для него стихах «Осадок» есть такие строки:
Огонь погас, унес с собой тепло
(Таков конец всех песен на земле),
И от вина остался лишь осадок,
Полынно-горький, режущий, как боль.
Любовь, надежда, жизненные силы
Давно в краю утерянных вещей.
Джэд Адамс цитирует воспоминания однокурсника Доусона по Оксфорду, который говорил, что его философский пессимизм во многом вызван чтением Шопенгауэра: «Он навсегда сохранил сложившееся тогда мнение о том, что природа и человечество большей частью отвратительны, и принимать во внимание стоит только тех писателей, которые осторожно или дерзко открывают эту истину». Конечно, никто никогда не считал, что у Доусона — здоровый дух в здоровом теле. Он писал другу, когда док разорился: «Я чувствую себя как протоплазма в эмбрионе пещерного человека. Если ты увидишь подержанный, просторный и достаточно дешевый гроб, пожалуйста, купи его и пришли сюда».
Одной из немногих вещей, которые никогда не надоедали Доусону, был алкоголь, особенно абсент. «Виски и пиво для дураков, абсент — для поэтов, — говорил он. — Абсент обладает колдовской силой, он может уничтожить или обновить прошлое, отменить или предсказать будущее». В письме к Артуру Муру в октябре 1890 года он спрашивает:
Как твое здоровье? Абсент, который я пил с девяти вечера до семи утра в пятницу, кажется, победил мою невралгию, хотя и с некоторым ущербом общему здоровью. Занятно смещается душа, когда его много выпьешь! Оживленный перекресток не можешь перейти. Как нереален для меня Лондон! Как это чудесно!
До семи утра? Ну и режим! Не только смятение, но и занятная нереальность переданы очень живо, как странности цилиндра у Оскара Уайльда.
В другой раз Доусон и Лайонел Джонсон поздно ночью кричали под окнами своего друга Виктора Плара на Грейт-Рассел стрит. Свет в окне быстро потух. Доусон написал Плару письмо с извинениями за то, что они «потревожили полночную тишину Грейт-Рассел стрит». «Прости меня, если это было на самом деле, а не в навеянном абсентом сне, — говорит он, — теперь я многое так вижу». Эту нереальность ночей, проведенных с Доусоном в барах, неплохо схватил Р. Терстон Хопкинс в своих мемуарах «Лондонский призрак» .
Тетка Доусона Этель предпочитала его более рассудительного брата Роланда, а его самого воспринимала как персонаж из «Доктора Джекилла и мистера Хайда». На ее взгляд, Эрнест прекрасно писал (она имела в виду переводы, которыми он зарабатывал на жизнь), «а потом принимал эти жуткие наркотики, абсент и тому подобное… Странный он был человек — умный, но ужасно слабый, и просто сумасшедший, когда пил или принимал наркотики».
Доусон был невысоким и худощавым, очень вежливым и любезным, но, после того как он пристрастился к абсенту, он стал устраивать драки с караульными. Его арестовывали за пьянство и нарушение общественного порядка так часто, что судья приветствовал его словами: «А, вы снова здесь, мистер Доусон!» Артур Саймоне вспоминал:
Когда он был трезв, он был самым мягким, самым вежливым из всех людей, бескорыстным до слабости, восхитительным собеседником, словом — само обаяние. Напившись же, он почти буквально сходил с ума и, несомненно, совершенно терял ответственность. Он предавался бурным и безрассудным страстям, говорил дикие, неизвестные ему слова, и постоянно казалось, что он вот-вот совершит что-нибудь абсурдно жестокое.
Фрэнк Харрис описывает мрачную ночь, проведенную с Доусоном в Уэст-Энде: «Кошмар какой-то! Я так и слышу девушку, заунывно поющую бесконечную песню, видимо, считая ее живой и веселой; так и вижу женщину, которая, осклабясь беззубым ртом, с трудом перебирала старыми, худыми ногами; так и помню, как Доусон, безнадежно пьяный к концу ночи, визжит и ругается от злости».
Эти контрасты в духе «Джекилла и Хайда» распространились и на его личную жизнь. У.Б. Йейтс пишет о том, как преданно любил Доусон дочь ресторатора, с которой он каждую неделю целомудренно играл в карты. «Эта еженедельная игра, — говорит Йейтс, — заполняла огромную часть его эмоциональной жизни». И добавляет: «Когда он был трезв, он даже не смотрел на других женщин, но в опьянении вожделел к любой, какая попадется, к чистой или грязной». Именно это — основная тема его известных стихов «Динара». Первая строфа звучит так:
Вчера, вчера, меж пьяными губами
Твоя упала тень! Средь бурных ласк
Ты душу мне овеяла дыханьем,
И опротивела мне злая похоть.
В отчаяньи я голову склонил,
Но я не изменял тебе, Цинара!
Я верен был — по-своему, конечно…
Его постоянно преследует былая любовь, и он не может похоронить ее с проститутками, в распутстве:
Я требую безумства и вина,
Но праздник кончится, фонарь погаснет,
И тень твоя является, Цинара…
А ночь принадлежит одной тебе.
Йейтс пишет, что один из членов Клуба стихотворцев (возможно, Саймоне) увидел пьяного Доусона в дьеппском кафе с женщиной, которую высокомерно именует «особенно вульгарной шлюхой» — видимо, слишком жуткой даже для Доусона. Тот схватил друга за рукав и возбужденно прошептал, что у них есть что-то общее. «Она пишет стихи! Совсем как Браунинг с женой!»
Абсент очень часто упоминается в письмах Доусона, рисующих ночную жизнь 90-х, от которой мурашки ползут по телу. Обычно Доусон и его друзья встречались в кабачке «Петух» на Шафтсбери-авеню. Те, кто приходил после шести, уже заставали его там; он пил абсент и царапал стихи на клочке бумаги или на конверте. Около семи они уходили либо в театр, который Доусон не особенно любил, либо в ресторан на Шервуд-стрит, где Доусон влюбился в Аделаиду. Иногда бывало и потяжелее — скажем, в июле 1894 года, когда Доусон пил с актером Чарльзом Гудхартом. В то время Доусон и его друзья помогали больной девушке по имени Мэри, возможно — актрисе, которая приняла слишком большую дозу наркотиков и заболела «мозговой горячкой», а все они страшно перепугались.
Мы с Гуди встретились вечером. С ним был очаровательный человек — двадцатилетний любитель опиума, который сбежал со своей кузиной и теперь собирается на ней жениться. Встретились мы в семь, в «Петухе», и до девяти выпили по четыре абсента. Потом мы пошли и поели почек, потом каждый из нас выпил по два абсента в «Короне» на Черинг-Кросс-роуд, а там — еще по абсенту у Гуди в клубе. Значит, всего — по семь абсентов. Это сильно подействовало на нас, но не на любителя опиума. Он привез нас обратно в кебе в Темпл. Сегодня утром мы с Гудхартом явственно дергались. Мне нездоровится. Собственно, можно сказать, что наше горе мы достаточно утопили в вине и должны несколько дней ограничиться чем-нибудь, не крепче лимонада и стрихнина. Но все-таки мы ужасно переволновались. Жаль, что ты не знал Мэри получше. Она была необычайно очаровательной, пленяла не только мужчин, но и женщин. Мисси и ее мать она завоевала мгновенно, хотя мамаша не испытывала совершенно никакой симпатии к безупречным невестам, да и вообще к кому бы то ни было.
Но, должен сказать, я чертовски рад, что ее больше нет.
Пиши о своих новостях и прости мою бессвязность. Рука у меня отнялась, а в голове страшно шумит.
Иногда такого утра хватало, чтобы Доусон еще раз задумался о зеленом зелье. В феврале 1899 года он озаглавил письмо к Артуру Муру «Виски против абсента», а направил его как бы «в Верховный суд, Отдел крепких напитков»:
Вообще-то не стоит напиваться зеленой жидкостью. Длительностью воздействия она уступает старому доброму скотчу… я проснулся сегодня совсем разбитый, с горечью во рту… Насколько я понимаю, от абсента шлюха становится нежнее. Кроме того, он очень портит цвет лица… У меня никогда не было такого дебошного «sic» вида, как этим утром.
Обычно Доусон не так бранил абсент. Пили они с друзьями в «Cafe Royal», рядом с Пикадилли — пышном заведении, устроенном по образцу французских кафе Второй империи; там он всегда с нетерпением ждал выпивки. «Да пошлют мне боги стакан абсента! Доброе старое „Cafe Royal“, — писал он Артуру Муру. — Мы пойдем в „Cafe Royal“, к абсенту, он может меня оживить…» Написано это за несколько месяцев до смерти. Еще позже он писал: «Я когда-нибудь направлю свой неровный маршрут к № 7 „в Линкольнз-Инн-Филдс, где жил Артур Мур“, и мы выпьем абсента, как бы вреден он ни был».
Стихотворение в прозе Доусона об абсенте, «Absintha Taetra» («Ужасный абсент»), примечательно особенно сильной тревогой («тигриные глаза» грядущего); так и кажется, что человека преследуют и будущее, и прошлое. Абсент открывает искусственный рай, по крайней мере — ненадолго, и в этих стихах говорится не об обычном опьянении, а скорее о наркотическом. Но, как и у Саймонса в «Курильщике опиума», на самом деле ничего не меняется.
Вот эти стихи.
Absintha Taetra
Зеленый изменился в белый, изумруд — в опал, но все осталось таким же.
Ты дал воде нежно стекать в стакан, и, чем больше клубился зеленый, твой ум становился яснее.
Потом ты пил опаловый цвет.
Воспоминания и ужасы осаждали тебя. Прошлое гналось, как пантера, и сквозь черноту ты видел тигриные глаза грядущего.
Но ты пил опаловый цвет.
И темная ночь души, долина унижений, по которой ты шел, спотыкаясь, понемногу забылись. Ты видел голубые пейзажи еще не открытых стран, высокие горы, спокойное ласковое море. Былое изливало на тебя свое благоухание, настоящее протягивало руку, словно маленький ребенок, а будущее светило, как белая звезда. Но ничего не изменилось.
Ты пил опаловый цвет.
Ты знал темную ночь души, и даже в эти минуты лежал в долине унижения, а тигровая угроза грядущего пламенела в небе. И все же на какое-то время ты забылся.
Зеленый изменился в белый, изумруд в опал, но все — то же, все то же.
Такая жизнь совершенно разрушила его здоровье. Другой приятель Смайзерса, Винсент О’Салливан, автор «Домов греха», вспоминал о Доусоне:
Пренебрежение его своим внешним видом доходило до такой степени, которой я не встречал больше ни в ком из живых, даже у бродяг и бездельников… И главное, он не хотел это исправлять… Он считал, что тратить деньги на ванну, одежду, лекарства — все равно, что класть деньги на неправильный счет.
Это описание объясняет хоть как-то, почему брезгливый Обри Бердсли презирал Доусона. Артур Саймоне писал, что Доусон похож на Китса, но жизнь взыскала дань с его внешности. Когда Смайзерс напечатал «Голод» Кнута Гамсуна, на обложке был мрачный рисунок Уильяма Хортона, и Оскар Уайльд говорил, что это — «ужасная карикатура на Эрнеста». Он писал Смайзерсу: «Рисунок на той обложке с каждым днем похож все больше. Теперь я прячу его». Отзвук «Дориана Грея»…
Доусон остался Уайльду верным другом после его падения, и встречался с ним время от времени во Франции. Ему самому было трудно, он страдал по Аделаиде, но у них с Уайльдом бывали и спокойные минуты. В письме к Реджи Тернеру из Берневаль-сюр-Мер Уайльд добавляет: «Эрнест выпил абсента под яблонями!» За день раньше он писал Альфреду Дугласу, дразня его по поводу дат на письмах: «Ты действительно знаешь, какое сегодня число? — спрашивает он и добавляет: — Я это знаю редко, а Доусон (он здесь) не знает вообще». Уайльд всегда защищал то, что
Доусон пьет. Когда кто-нибудь говорил: «Жаль, что он так пристрастился к абсенту», Уайльд пожимал плечами: «Если бы он не пил, он был бы кем-нибудь другим. Il faut accepter la personnalite comme elle est. Il ne faut jamais regretter qu’un poete est saoul, il faut regretter que les saouls ne soient toujours poetes» .
Некоторые привычки Доусона, кажется, отразились на Уайльде. Доусон убедил его пойти в обыкновенный публичный дом, чтобы он приобрел «более здоровый вкус», но Уайльду там совсем не понравилось. «Похоже на холодную баранину, — тихо сказал он Доусону, когда вышел, а затем (громко, чтобы услышали поклонники, которые их сопровождали): — Расскажите это в Англии, восстановится моя репутация». Видимо, Уайльд подражал Доусону и в питье. Он пишет: «Почему ты так упорно и порочно чудесен?» и добавляет: «Сегодня утром я решил выпить Перно. Получилось прекрасно. В 8.30 я был мертв. Сейчас я жив, и все в порядке, только тебя нету».
Через несколько дней Уайльд написал Доусону записку, чтобы заманить его во Францию:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Благоговейная любовь к девочкам — не просто личная причуда. Ее породил романтический культ ребенка, одна из самых абсурдных мод XIX века, в которой, видимо, было что-то оксфордское, — вспомним Льюиса Кэрролла. Никак нельзя путать эту страсть с педофилией в современном смысле; вся суть и состояла в полном отсутствии чувственности. Доусона глубоко шокировали газетные сообщения о мужчине, который сбежал со школьницей, тайно жил с ней в Гастингсе и наконец получил шесть месяцев тюрьмы. «Хуже всего то, — писал Доусон другу в сентябре 1891 года, — что это кажется грязной и мерзкой карикатурой — тьфу, какой смысл подыскивать фразы? Я думаю, ты понимаешь, о чем я… Эта гнусная история оставила какой-то липкий след на моих святынях». Культ маленькой девочки был распространен среди декадентов, и «Панч», вооружившись своим здравомыслящим юмором, нанес этому культу мощный удар, опубликовав в сентябре 1894 года стихи «К Дороти, моей четырехлетней возлюбленной».
Друзья Доусона считали его любовь к детям трогательным свидетельством чистоты сердца. Сам он писал о «культе ребенка», связывая его с пессимизмом и разочарованием эпохи. Ему самому был глубоко присущ пессимизм: он называл мир «обанкротившимся предприятием» (отблеск злосчастного дока), а жизнь «пьесой, которая должна была провалиться в день премьеры». Когда друг напомнил ему, что в мире есть еще книги, собаки и семилетние девочки, Доусон ответил, что, в конце концов, книги нагоняют тоску, собаки умирают, а девочки взрослеют. В довольно типичных для него стихах «Осадок» есть такие строки:
Огонь погас, унес с собой тепло
(Таков конец всех песен на земле),
И от вина остался лишь осадок,
Полынно-горький, режущий, как боль.
Любовь, надежда, жизненные силы
Давно в краю утерянных вещей.
Джэд Адамс цитирует воспоминания однокурсника Доусона по Оксфорду, который говорил, что его философский пессимизм во многом вызван чтением Шопенгауэра: «Он навсегда сохранил сложившееся тогда мнение о том, что природа и человечество большей частью отвратительны, и принимать во внимание стоит только тех писателей, которые осторожно или дерзко открывают эту истину». Конечно, никто никогда не считал, что у Доусона — здоровый дух в здоровом теле. Он писал другу, когда док разорился: «Я чувствую себя как протоплазма в эмбрионе пещерного человека. Если ты увидишь подержанный, просторный и достаточно дешевый гроб, пожалуйста, купи его и пришли сюда».
Одной из немногих вещей, которые никогда не надоедали Доусону, был алкоголь, особенно абсент. «Виски и пиво для дураков, абсент — для поэтов, — говорил он. — Абсент обладает колдовской силой, он может уничтожить или обновить прошлое, отменить или предсказать будущее». В письме к Артуру Муру в октябре 1890 года он спрашивает:
Как твое здоровье? Абсент, который я пил с девяти вечера до семи утра в пятницу, кажется, победил мою невралгию, хотя и с некоторым ущербом общему здоровью. Занятно смещается душа, когда его много выпьешь! Оживленный перекресток не можешь перейти. Как нереален для меня Лондон! Как это чудесно!
До семи утра? Ну и режим! Не только смятение, но и занятная нереальность переданы очень живо, как странности цилиндра у Оскара Уайльда.
В другой раз Доусон и Лайонел Джонсон поздно ночью кричали под окнами своего друга Виктора Плара на Грейт-Рассел стрит. Свет в окне быстро потух. Доусон написал Плару письмо с извинениями за то, что они «потревожили полночную тишину Грейт-Рассел стрит». «Прости меня, если это было на самом деле, а не в навеянном абсентом сне, — говорит он, — теперь я многое так вижу». Эту нереальность ночей, проведенных с Доусоном в барах, неплохо схватил Р. Терстон Хопкинс в своих мемуарах «Лондонский призрак» .
Тетка Доусона Этель предпочитала его более рассудительного брата Роланда, а его самого воспринимала как персонаж из «Доктора Джекилла и мистера Хайда». На ее взгляд, Эрнест прекрасно писал (она имела в виду переводы, которыми он зарабатывал на жизнь), «а потом принимал эти жуткие наркотики, абсент и тому подобное… Странный он был человек — умный, но ужасно слабый, и просто сумасшедший, когда пил или принимал наркотики».
Доусон был невысоким и худощавым, очень вежливым и любезным, но, после того как он пристрастился к абсенту, он стал устраивать драки с караульными. Его арестовывали за пьянство и нарушение общественного порядка так часто, что судья приветствовал его словами: «А, вы снова здесь, мистер Доусон!» Артур Саймоне вспоминал:
Когда он был трезв, он был самым мягким, самым вежливым из всех людей, бескорыстным до слабости, восхитительным собеседником, словом — само обаяние. Напившись же, он почти буквально сходил с ума и, несомненно, совершенно терял ответственность. Он предавался бурным и безрассудным страстям, говорил дикие, неизвестные ему слова, и постоянно казалось, что он вот-вот совершит что-нибудь абсурдно жестокое.
Фрэнк Харрис описывает мрачную ночь, проведенную с Доусоном в Уэст-Энде: «Кошмар какой-то! Я так и слышу девушку, заунывно поющую бесконечную песню, видимо, считая ее живой и веселой; так и вижу женщину, которая, осклабясь беззубым ртом, с трудом перебирала старыми, худыми ногами; так и помню, как Доусон, безнадежно пьяный к концу ночи, визжит и ругается от злости».
Эти контрасты в духе «Джекилла и Хайда» распространились и на его личную жизнь. У.Б. Йейтс пишет о том, как преданно любил Доусон дочь ресторатора, с которой он каждую неделю целомудренно играл в карты. «Эта еженедельная игра, — говорит Йейтс, — заполняла огромную часть его эмоциональной жизни». И добавляет: «Когда он был трезв, он даже не смотрел на других женщин, но в опьянении вожделел к любой, какая попадется, к чистой или грязной». Именно это — основная тема его известных стихов «Динара». Первая строфа звучит так:
Вчера, вчера, меж пьяными губами
Твоя упала тень! Средь бурных ласк
Ты душу мне овеяла дыханьем,
И опротивела мне злая похоть.
В отчаяньи я голову склонил,
Но я не изменял тебе, Цинара!
Я верен был — по-своему, конечно…
Его постоянно преследует былая любовь, и он не может похоронить ее с проститутками, в распутстве:
Я требую безумства и вина,
Но праздник кончится, фонарь погаснет,
И тень твоя является, Цинара…
А ночь принадлежит одной тебе.
Йейтс пишет, что один из членов Клуба стихотворцев (возможно, Саймоне) увидел пьяного Доусона в дьеппском кафе с женщиной, которую высокомерно именует «особенно вульгарной шлюхой» — видимо, слишком жуткой даже для Доусона. Тот схватил друга за рукав и возбужденно прошептал, что у них есть что-то общее. «Она пишет стихи! Совсем как Браунинг с женой!»
Абсент очень часто упоминается в письмах Доусона, рисующих ночную жизнь 90-х, от которой мурашки ползут по телу. Обычно Доусон и его друзья встречались в кабачке «Петух» на Шафтсбери-авеню. Те, кто приходил после шести, уже заставали его там; он пил абсент и царапал стихи на клочке бумаги или на конверте. Около семи они уходили либо в театр, который Доусон не особенно любил, либо в ресторан на Шервуд-стрит, где Доусон влюбился в Аделаиду. Иногда бывало и потяжелее — скажем, в июле 1894 года, когда Доусон пил с актером Чарльзом Гудхартом. В то время Доусон и его друзья помогали больной девушке по имени Мэри, возможно — актрисе, которая приняла слишком большую дозу наркотиков и заболела «мозговой горячкой», а все они страшно перепугались.
Мы с Гуди встретились вечером. С ним был очаровательный человек — двадцатилетний любитель опиума, который сбежал со своей кузиной и теперь собирается на ней жениться. Встретились мы в семь, в «Петухе», и до девяти выпили по четыре абсента. Потом мы пошли и поели почек, потом каждый из нас выпил по два абсента в «Короне» на Черинг-Кросс-роуд, а там — еще по абсенту у Гуди в клубе. Значит, всего — по семь абсентов. Это сильно подействовало на нас, но не на любителя опиума. Он привез нас обратно в кебе в Темпл. Сегодня утром мы с Гудхартом явственно дергались. Мне нездоровится. Собственно, можно сказать, что наше горе мы достаточно утопили в вине и должны несколько дней ограничиться чем-нибудь, не крепче лимонада и стрихнина. Но все-таки мы ужасно переволновались. Жаль, что ты не знал Мэри получше. Она была необычайно очаровательной, пленяла не только мужчин, но и женщин. Мисси и ее мать она завоевала мгновенно, хотя мамаша не испытывала совершенно никакой симпатии к безупречным невестам, да и вообще к кому бы то ни было.
Но, должен сказать, я чертовски рад, что ее больше нет.
Пиши о своих новостях и прости мою бессвязность. Рука у меня отнялась, а в голове страшно шумит.
Иногда такого утра хватало, чтобы Доусон еще раз задумался о зеленом зелье. В феврале 1899 года он озаглавил письмо к Артуру Муру «Виски против абсента», а направил его как бы «в Верховный суд, Отдел крепких напитков»:
Вообще-то не стоит напиваться зеленой жидкостью. Длительностью воздействия она уступает старому доброму скотчу… я проснулся сегодня совсем разбитый, с горечью во рту… Насколько я понимаю, от абсента шлюха становится нежнее. Кроме того, он очень портит цвет лица… У меня никогда не было такого дебошного «sic» вида, как этим утром.
Обычно Доусон не так бранил абсент. Пили они с друзьями в «Cafe Royal», рядом с Пикадилли — пышном заведении, устроенном по образцу французских кафе Второй империи; там он всегда с нетерпением ждал выпивки. «Да пошлют мне боги стакан абсента! Доброе старое „Cafe Royal“, — писал он Артуру Муру. — Мы пойдем в „Cafe Royal“, к абсенту, он может меня оживить…» Написано это за несколько месяцев до смерти. Еще позже он писал: «Я когда-нибудь направлю свой неровный маршрут к № 7 „в Линкольнз-Инн-Филдс, где жил Артур Мур“, и мы выпьем абсента, как бы вреден он ни был».
Стихотворение в прозе Доусона об абсенте, «Absintha Taetra» («Ужасный абсент»), примечательно особенно сильной тревогой («тигриные глаза» грядущего); так и кажется, что человека преследуют и будущее, и прошлое. Абсент открывает искусственный рай, по крайней мере — ненадолго, и в этих стихах говорится не об обычном опьянении, а скорее о наркотическом. Но, как и у Саймонса в «Курильщике опиума», на самом деле ничего не меняется.
Вот эти стихи.
Absintha Taetra
Зеленый изменился в белый, изумруд — в опал, но все осталось таким же.
Ты дал воде нежно стекать в стакан, и, чем больше клубился зеленый, твой ум становился яснее.
Потом ты пил опаловый цвет.
Воспоминания и ужасы осаждали тебя. Прошлое гналось, как пантера, и сквозь черноту ты видел тигриные глаза грядущего.
Но ты пил опаловый цвет.
И темная ночь души, долина унижений, по которой ты шел, спотыкаясь, понемногу забылись. Ты видел голубые пейзажи еще не открытых стран, высокие горы, спокойное ласковое море. Былое изливало на тебя свое благоухание, настоящее протягивало руку, словно маленький ребенок, а будущее светило, как белая звезда. Но ничего не изменилось.
Ты пил опаловый цвет.
Ты знал темную ночь души, и даже в эти минуты лежал в долине унижения, а тигровая угроза грядущего пламенела в небе. И все же на какое-то время ты забылся.
Зеленый изменился в белый, изумруд в опал, но все — то же, все то же.
Такая жизнь совершенно разрушила его здоровье. Другой приятель Смайзерса, Винсент О’Салливан, автор «Домов греха», вспоминал о Доусоне:
Пренебрежение его своим внешним видом доходило до такой степени, которой я не встречал больше ни в ком из живых, даже у бродяг и бездельников… И главное, он не хотел это исправлять… Он считал, что тратить деньги на ванну, одежду, лекарства — все равно, что класть деньги на неправильный счет.
Это описание объясняет хоть как-то, почему брезгливый Обри Бердсли презирал Доусона. Артур Саймоне писал, что Доусон похож на Китса, но жизнь взыскала дань с его внешности. Когда Смайзерс напечатал «Голод» Кнута Гамсуна, на обложке был мрачный рисунок Уильяма Хортона, и Оскар Уайльд говорил, что это — «ужасная карикатура на Эрнеста». Он писал Смайзерсу: «Рисунок на той обложке с каждым днем похож все больше. Теперь я прячу его». Отзвук «Дориана Грея»…
Доусон остался Уайльду верным другом после его падения, и встречался с ним время от времени во Франции. Ему самому было трудно, он страдал по Аделаиде, но у них с Уайльдом бывали и спокойные минуты. В письме к Реджи Тернеру из Берневаль-сюр-Мер Уайльд добавляет: «Эрнест выпил абсента под яблонями!» За день раньше он писал Альфреду Дугласу, дразня его по поводу дат на письмах: «Ты действительно знаешь, какое сегодня число? — спрашивает он и добавляет: — Я это знаю редко, а Доусон (он здесь) не знает вообще». Уайльд всегда защищал то, что
Доусон пьет. Когда кто-нибудь говорил: «Жаль, что он так пристрастился к абсенту», Уайльд пожимал плечами: «Если бы он не пил, он был бы кем-нибудь другим. Il faut accepter la personnalite comme elle est. Il ne faut jamais regretter qu’un poete est saoul, il faut regretter que les saouls ne soient toujours poetes» .
Некоторые привычки Доусона, кажется, отразились на Уайльде. Доусон убедил его пойти в обыкновенный публичный дом, чтобы он приобрел «более здоровый вкус», но Уайльду там совсем не понравилось. «Похоже на холодную баранину, — тихо сказал он Доусону, когда вышел, а затем (громко, чтобы услышали поклонники, которые их сопровождали): — Расскажите это в Англии, восстановится моя репутация». Видимо, Уайльд подражал Доусону и в питье. Он пишет: «Почему ты так упорно и порочно чудесен?» и добавляет: «Сегодня утром я решил выпить Перно. Получилось прекрасно. В 8.30 я был мертв. Сейчас я жив, и все в порядке, только тебя нету».
Через несколько дней Уайльд написал Доусону записку, чтобы заманить его во Францию:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27