https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/
Голова у Матье гудела, в мозгу проносились обрывки слов: он так хотел бы остановить их, привести в порядок, придать им смысл, но не мог разобраться в этой мешанине. Речи Мальбока путались с речами отца Буасси. Вопросы судьи жгли, словно удары хлыста. Прошло довольно много времени, прежде чем Матье понял, что у него жар. Лоб и руки покрылись испариной, и, поднявшись, он вынужден был опереться о стену – так трудно было ему держаться на ногах. Машинально он ощупал низ живота, как часто делал в бараках, проверяя, не настигла ли его чума. Боли никакой он не почувствовал и рассмеялся про себя. Он представил себе вдруг запоздалую вспышку болезни, увидел, как стоит перед судьями и объявляет им, что болен, а теперь заразил и их. Но тут же он вспомнил Антуанетту и ее проклятья и ужаснулся. Все его беды – от нее. Может, это ему наказание за то, что он спал с колдуньей и носил омелу втайне от священника.
А может, это сам отец Буасси его и наказывает? Ведь если он уже там, на небесах, то у него теперь большая власть. Он же все видит. Он узнал то, что Матье скрыл от него, и отказывает ему в прощении. И он еще, дурак, надеялся, что, вернувшись в бараки, получит отпущение грехов, – ан священник-то ему и отказал. Святой отец, которого Матье считал таким добрым, его отдал судьям, а посланницу дьявола оставил на свободе. Разве не значит это, что дьявол сильнее господа бога?
Антуанетту не только никто не трогает, – именно ее потусторонние силы избрали для того, чтобы обвинить его.
Если уж из-за какого-то пустяка суд приговорил к смерти дворянина, который может постоять за себя, так разве сумеет несчастный возница, которого обвиняют в измене, выбраться отсюда невредимым?
– Господи, почему ты бросил меня совсем одного?.. Господи, я знаю: я – большой грешник, но я же боролся… Я вернулся. И от колдовства отказался… И омелу, которую носил, выбросил… И ежели ты даруешь жизнь и покой тем, кто и сейчас ее носит, а меня лишаешь милостей своих, что я должен тогда думать?
Он не смел произнести: «Значит, что же, колдунья сильней тебя и куда надежнее служить дьяволу!» Он не смел произнести это даже про себя, но слова сидели в нем. И пугали его. Матье так хотелось бы изгнать их, но они не сдавались. Он их слышал, хоть и не произнес, и в ушах у него звучал его собственный голос:
«Как ты мог допустить, чтобы умер священник? Он же любил тебя. И ни разу тебе не изменил. Неужто он и вправду умер, потому что не носил омелы?»
Матье замер, прислонившись спиной к стене, в ужасе от того, что он произнес. Ибо святой отец был тут. Его лучистые глаза, словно сияние зари, осветили погруженную во тьму камеру. Он ласково смотрел на Матье, и все же в глазах его читался укор.
– Простите меня, отец мой. Мне так страшно, что я совсем потерял голову. Помогите мне… Помогите… Дайте мне силы.
Матье упал на колени, желая помолиться. Но в памяти его заученные молитвы переплелись с речами священника и Антуанетты.
Он уже хотел было подняться, когда снова услышал во дворе грохот сапог. Шум приблизился и смолк. Матье весь напрягся. Удары его сердца, казалось, наполнили камеру рокотом горного потока. Скрипнула наружная дверь, послышались голоса. Грохот сапог раздался уже в коридоре, и мимо камеры Матье проплыло пламя факела. Отворилась другая дверь. Голоса. Звяканье цепи. Стук молота по наковальне. Тишина. Звуки, которые Матье не сумел определить, и снова приближающиеся шаги.
– Прощай, возница! Желаю удачи! Не щади колдунью… Нападение – лучший способ защиты… И помни о твоем друге – иезуите… В этом презренном мире ты не добьешься высшей справедливости, возница, но она грядет для нас!
Всю ночь Матье жалел, что ничего не сказал Мальбоку вечером. И твердо решил хоть что-то крикнуть ему утром, а теперь Мальбок прошел мимо его двери, но Матье так и не сумел ни звука выдавить из сжавшегося горла. Хлопнула наружная дверь. Матье обернулся и подбежал к оконцу. Напрягая все силы, он крикнул:
– Спасибо, сударь! Прощайте!
Сапоги с грохотом пересекали двор.
– Прощай, Гийон! Держись смелее. Вера в бога придает смелости… Я презираю их, Гийон… Они сейчас меня повесят, но им куда страшней, чем мне! Повесят, хотя дворянин может требовать, чтобы его обезглавили. Но здесь буржуазный парламент, Гийон. И правосудие – тоже буржуазное. Они одинаково ненавидят и бедняков, и дворян. Не верь им, Гийон…
Голос вдруг изменился. Должно быть, Мальбок боролся со стражниками, и все же ему удалось напоследок крикнуть:
– Они сейчас меня повесят, потому что у них нет даже палача, который может отрубить голову…
Матье показалось, что голос задушили. Снова, удаляясь, прогрохотали сапоги – правда, уже в другом ритме – и затихли вдали. Несколько секунд царила густая тишина, затем послышалась приглушенная барабанная дробь. Раздались крики, но Матье не разобрал слов.
День прибывал. И, наверное, залил уже город тем не дающим тени светом, какой обычно предвосхищает минуту, когда солнце появляется из-за гор.
Матье представил себе город, каким видел его, проезжая по нему с упряжкой в тот час, когда двери домов только-только начинают открываться. Видение было столь реальным и отчетливым, что Матье различил даже цоканье копыт и стук железных ободьев по мостовой. Он закрыл глаза, пытаясь удержать воспоминание. И точно обрел вновь свободу и безмятежную мирную жизнь. Однако второй раскат барабанной дроби вывел его из мечтаний. Барабан прозвучал суше и короче.
И опять все смолкло.
Все смолкло на целую вечность, длившуюся несколько минут; потом снова ворвался со двора грохот сапог. Распахнулись двери. Наверное, в конюшню… Так и есть. Матье не ошибся. Лошадь вышла, остановилась, попятилась. Тишина. Лошадь снова тронулась и потащила за собой небольшую, верно, легкую повозку.
Матье хотел бы ничего не слышать. Ничего не знать, но перед ним вставал образ человека, которого сейчас, наверное, снимают с виселицы и грузят на повозку, чтобы затем предать земле.
Матье перекрестился и, так и не вспомнив ни одной молитвы, со звенящей от боли головой, только и сумел прошептать:
– Господи, прими душу его в царствие небесное, я точно знаю, он был хороший человек и любил тебя.
34
Утро тянулось бесконечно: какие-то люди, переговариваясь, сновали взад-вперед по двору, ставили в конюшню повозку; приходил стражник вместе со стариком тюремщиком – принесли краюху хлеба, такого же заплесневелого, как и накануне. И все же Матье, истерзанный голодом и совсем окоченевший, съел его. Он сжался в комок на собранной в кучу соломе, плотно завернувшись в плащ, стуча зубами и обливаясь потом.
– Может, сдохну еще до суда, – шептал он время от времени.
Он не в силах был ни о чем думать – лишь желал, чтобы смерть подобралась к нему так же незаметно, как прохладный ветерок или скупой свет, проникавший со двора. Тело и разум медленно цепенели, и он не испытывал при этом никакой боли. Он и не заметил бы минуты, когда жизнь его перейдет в небытие.
Ибо единственным, что более или менее четко присутствовало в нем, был призрак смерти. Он не думал больше ни о судьях, ни о той, что обвинила его, – он думал лишь о том, что умрет на виселице, как умер тот, в ком он надеялся найти поддержку. Он сидел на соломе, точно птица в гнезде, – только высиживал он свою смерть. И вылупится она в тот миг, когда Матье уйдет из жизни. Тысячу раз он пытался представить себе мир иной, но теперь смерть стала безликой. Растворилась в неведомом. В темной бездне. Обернулась чем-то вроде бездонного каменного мешка. Из тюрьмы, где он сейчас сидит, он перейдет в этот каменный мешок, в этот черный колодец.
Он уже давно покончил с хлебом, когда загрохотали сапоги. Дверь отворилась, и вошел стражник.
– Гийон, в суд!
Безотчетно Матье повторил то, что сказал Мальбок, когда за ним пришли:
– В суд? А следствие?
Но Мальбок это выкрикнул, а Матье лишь еле слышно пролепетал. Стражник вытолкнул его наружу. Ослепленный солнцем, Матье на секунду прикрыл глаза. Холодный воздух обдал льдом влажные от пота лоб и руки. Стражники подхватили его с двух сторон и потянули за собой через двор. Они повторили вчерашний путь, но на сей раз прошли до конца двора и завернули направо, в коридор, приведший их к низенькой двери, где они и остановились. Ждали они недолго, но Матье успел заметить, что на стражниках не было кольчуг. Они были в серебристо-серых парчовых колетах и зеленых фетровых шляпах, поля которых с одной стороны были загнуты кверху. В руке каждый держал сверкающую стальную алебарду, а с пояса, застегнутого бронзовой пряжкой, свисал протазан. Низенькая дверь отворилась, и стражник, в таком же костюме, пропустил их в просторную залу, освещенную четырьмя окнами, прорезанными в стене, противоположной входу. В глубине залы, перед картиной, на которой изображены были судьи, сидели трое настоящих судей, куда меньше тех, на картине. Матье сразу узнал двоих из них – они допрашивали его накануне. Третий был совсем молодой, с женоподобным, чуть одутловатым лицом. По обе стороны от занимаемого судьями стола двое мужчин, одинаково одетых в красное, сидели каждый за своим небольшим столом. Не успел Матье разглядеть остальных присутствующих, как один из этих двоих принялся что-то читать – да так быстро, что Матье не разобрал ничего, кроме своего имени, названия родной деревни и последней фразы, произнесенной помедленнее, – в ней говорилось насчет повешения.
Судья, который был старше всех остальных, спросил Матье, признает ли он правильность фактов. Матье молчал.
– Я с вами говорю, Гийон! – рявкнул судья. – Молчание – не лучший способ защиты! Отвечайте, признаете ли вы правильность фактов?
Матье развел руками, и кисти, падая, тяжело стукнули его по бедрам.
– Господин судья, колдунья она, – пробормотал он.
Раздался многоголосый смех, и, взглянув налево, откуда он донесся, Матье увидел человек двадцать – они сидели на скамьях и смотрели на него. Среди них, в первом ряду, Матье узнал советника, который отправил его в бараки. На нем было одеяние из синего бархата, на груди сверкал вышитый золотом герб города.
Старик судья потряс колокольчиком.
– Ну хорошо, раз вы не хотите говорить, послушаем свидетелей, – сказал он, когда смех стих.
И выкликнул имя старика солевара; тогда человек, сидевший за столиком слева, поднялся и сказал:
– Господин председатель, свидетель умер. Мы проверили по реестру, который вел в бараках цирюльник. Свидетеля похоронили там в последний день.
Судьи обменялись понимающим взглядом.
– Вот видите, – обратился к Матье главный судья, – вы сами же похоронили его, а делаете вид, будто не знаете.
Снова послышался смех; у Матье же это известие словно отняло последнюю крупицу жизни. Он стал думать о старике солеваре и надолго как бы ушел из зала суда. Он пытался вспомнить, кого хоронил в последний день, но под саванами все покойники похожи друг на друга – разница только в росте да в весе.
Когда Матье очнулся, показания давал цирюльник.
– Этот человек добросовестно исполнял свою работу, – говорил он. – Когда он исчез, я подумал, что отец Буасси отправил его с каким-то поручением. Я спросил, где он. А святой отец ответил: «Не беспокойтесь, он вернется». И он и вправду вернулся.
Цирюльник посмотрел на Матье, и во взгляде его можно было прочесть, что большего для защиты Матье он сделать не может, но зато не сделает и ничего такого, что принесло бы ему вред.
Затем настала очередь Антуанетты, которая принялась кричать, причитать, заламывать руки; она заявила, что Матье пытался ее изнасиловать и уговаривал вместе бежать.
Матье сначала слушал ее, потом не выдержал и завопил:
– Врешь ты все! Ведьма… Ты, ты сама сбежать хотела…
– Замолчите, – прогремел председатель. – Оскорбления свидетеля усугубляют вашу вину.
И он снова дал слово Антуанетте.
– Он говорит, будто я бежать хотела, – начала она сладеньким голоском, – но ведь пытался-то бежать он. Да ежели я задумала бы сбежать, мне бы пуститься за ним следом и все…
Ярость мешала Матье внимательно ее слушать. Он немного успокоился, лишь когда Антуанетта кончила говорить и вошел Вадо. С виду он был трезв. На нем ладно сидел голубой, тщательно вычищенный мундир, густо расшитый серебром на воротнике и обшлагах. Он глядел на Матье во все глаза. И начал несколько бессвязно; потом голос его окреп, и, обретя свою обычную уверенность, он заявил:
– Хороший он парень. Не знаю уж, куда он ходил, но вернуться – вернулся. А немного сыщешь таких, которые бы вернулись.
Он замолчал, и Матье, воспользовавшись паузой, крикнул:
– Скажи им, что она – колдунья, она хотела заставить нас носить омелу!
Стражник замялся и опять уставился на Матье.
– Замолчите, – крикнул председатель. – И бросьте ваши россказни про омелу и колдовство.
Судьи тихо посовещались, потом старший из них велел стражнику сесть. Но тот продолжал стоять.
– Вы хотите что-нибудь добавить? – спросил судейский.
– Ага, – ответил стражник. – Она и вправду хотела заставить нас носить омелу. И иезуит вправду называл это колдовством.
Антуанетта, сидевшая рядом с цирюльником, вскочила и точно фурия бросилась на стражника, пытаясь вцепиться ему в ворот.
– Покажи, – крикнула она. – Покажи, как ты не носишь омелу… Вы все ее носили! Даже он!
Дрожащей рукой она указала на Матье. Председатель позвенел в колокольчик и шепотом посовещался с другими судьями.
– Если факт колдовства будет подтвержден, – объявил наконец он, – суд распорядится взять под стражу Брено, Антуанетту, и держать ее до тех пор, пока не соберется церковный суд, который правомочен разбирать преступления такого рода.
Антуанетта закричала. Цирюльник тоже что-то закричал. Вадо орал, размахивая руками, судья кричал, отчаянно звеня в колокольчик, – и вся эта сумятица продолжалась довольно долго.
Когда спокойствие было восстановлено, настала очередь толстухи Эрсилии Макло. Лицо ее алело ярче, чем одежды судей, она заикалась, озиралась по сторонам, точно загнанный зверь, и Матье не удалось понять ни слова из того, что она говорила.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32